скачать книгу бесплатно
Девочка тогда присела у завалинки на корточки, удивленно разглядывая устройство коня внизу, а дедушка недовольно гаркнул, то ли на нее, то ли на Гнедка, и Аленушка сразу убежала в дом.
…Самое любимое дело Аленушки зимой было – разглядывать морозные узоры на заиндевелых окошках. Сказочные завитушки, снежные цветы, белые перья диковинных птиц и серебряные травы – чего только она не видела в этих узорах! И садилась она рисовать. Ей и краски купили, и альбомы новые.
– Рисуй, внученька, – ласково говорили ей и дед, и бабушка, – художница ты наша. В Москве будешь учиться, таланты свои развивать. Прославишь нас.
Аленушка очень хотела стать художницей.
Рано-рано, еще затемно, вставала бабушка топить печь, чтобы жилым духом запахло в выстывшей за ночь избе. Ставила чугуны с водой, картошкой, чугунок с пшенной кашей, вкуснее которой ничего девочка не пробовала – золотистой каши, упревшей в чугунке в русской печи!
День помаленьку прибавлялся, солнышко становилось ярче, а лучи его теплее… Снег начал таять на пригорках, а потом и в низинках.
– Весна! – восклицала бабушка.
– Пришла? – замирая, спрашивала Аленушка. – Мама с папой скоро приедут за мной?
– Ну, они приедут к лету, когда весна уже пройдет. Когда весна с нами попрощается, с летом повстречается. Когда будет тепло и сухо. Мама с папой твои будут в отпуске, в деревне погостят, ягод дождутся, потом и уедете все вместе от нас, – грустно отзывалась бабушка.
Хлопоча по дому, бабушка пела негромко своим тонким, дребезжащим голоском:
– Ты гуляй, гуляй, мой конь,
Пока не споймаю,
Как споймаю – зануздаю
Шелковой уздою!
Эту песню дедушка очень любил. А порой включали приемник, ставили грампластинку, и незнакомая женщина пела бархатным, сильным голосом:
– Поедем, красотка, кататься, Давно я тебя поджидал!..
Аленушка садилась за стол рисовать Весну. Однажды у нее получился необыкновенной красоты рисунок. Весна была молодая девушка, в зеленом с красными цветочками сарафане, в белой блузке с пышными рукавами. Лицо у нее было овальное, глаза круглые черные, ротик алый с улыбочкой. Нос плохо получился, Аленушка всегда мучилась с носами. Поэтому нарисовала только острый кончик носа и две точки в нем. Больше всего Аленушка любила рисовать волосы своих кукол. Ее Весна получила роскошные волосы – длинные, кудрявые, золотистые. Весна красна, шептала Аленушка, нанося последние штрихи и любуясь своей красавицей.
Показала рисунок бабушке, та радостно заохала: ай да молодца, внученька, весна-то как живая! Смотри, рыжая какая! Как наша Глашка, соседка!
Действительно, рыжих больше в деревне не было. Были седые старухи, русоволосые бабы, чернявые цыганочки встречались. И все женщины в деревне ходили в косынках и платочках, волосы свои прятали. Никто развязкой не бегал, кроме девчонок.
Бабушка иногда на сон грядущий пугала Аленушку, рассказывая ей сказки про колдунов всяких. Дедушка ругал ее за это, а она отшучивалась: я уже все сказки переговорила, иди сам усыпляй!
Однажды она заспорила с дедом: Лушка-то колдунья, сам знаешь!
Дом дедушки стоял на одном краю деревни, а Лушка, горбатая старуха, жила на другом краю, у оврага. Говорили, что она молоко у коров отнимает, скот из-за нее дохнет. Аленушка боялась Лушки и никогда не ходила к ее избе. Она вообще не ходила далеко от дома, иногда сидела на лавочке возле избы соседей, у которых была дочь десяти лет, тоже любившая играть в куклы. Глашка давала им по яблочку, а муж ее, вечно пьяный тракторист Петруха, не обращал на них никакого внимания, на дочь Верку порой прикрикивал строго, и Аленушка его побаивалась.
Тетя Глаша добрее. Она и красивая, ладная, как говорят в деревне, но грустная всегда. И почему-то бабушка не дружит с ней, и сама Глашка бабушке на глаза старается не показываться. Вот когда дедушку во дворе увидит – сразу веселеет: начнет его похваливать, от дел отвлекать. А у дедушки дел много: то косу отбить, то дров наколоть, то воды с колодца наносить, то пчелами заняться. Все бабы в деревне им любуются, все завидуют, как они с бабушкой дружно живут столько лет. Это бабушка однажды сказала, когда косички Аленушке утром заплетала.
И Аленушка вспоминала о маме, начинала волноваться: скоро ли за ней приедет, и как там братик? Папа писал в деревню письма, всегда одинаковые: у нас все в порядке, малыш растет, не скучайте, оставайтесь живы и здоровы, не балуйте Аленку, ждем весну.
– Я думаю, Весна – это волшебница, – говорила Аленка бабушке. – Пришла, и черемуха вдруг зацвела… Где же она прячется от людей, Весна? Как она по земле ходит? Или она летает?
Ничего не говорила в ответ бабушка, только гладила голову своей внученьки теплой морщинистой рукой, пахнущей репейным маслом.
***
В то утро Аленушка проснулась рано-рано, слышала, как бабушка начинала лучиной растапливать печку, а дедушка ушел на огород нарвать мокрицы поросенку. Пошла Аленка босая в чулан, а потом залезла на лавку на веранде и стала смотреть в оконце. Вдруг увидит Весну?
И вдруг… увидела! Расширенными от волнения глазами смотрела она, как выплывает из предутреннего легкого тумана в дальнем краю соседского огорода Весна, в белом платье до пят, похожем на ночную рубашку с короткими рукавами, плывет над травой, словно ступает по верху ее, по соцветиям, а сама белолицая, и волосы у нее пышные, рыжие, волнистые, по плечам рассыпались! Весна идет плавно, но быстро, вот вытянула вперед руки и пропала у реки, за баней. Пришла! Лето встречать!
Спрыгнула Аленка с лавки и побежала в избу, скорее к бабушке:
– Бабушка! Весна пришла! Я ее видела! Сама видела, сейчас!
– Приснилось тебе? Где видела, милая?
– Сейчас! В окно видела! Она за баню нашу спряталась! – торопясь, сбиваясь, задыхаясь от восторга, от небывалой радости своей, щебетала Аленушка, и бабушка быстро повязала платочек, побежала к речке, смотреть, куда пришла Весна…
Этот день был очень грустный у Аленушки. Ничего она не поняла. Бабушка тайком плакала, дедушка ходил хмурый, с багровыми щеками, будто заболел, а еще и сосед побил Глашку, так, что долго она ходила с синяком на лице…
А Весна и в самом деле приходила попрощаться. На следующий день наступило Лето.
Ледяные ножки
Немолода Алексеевна, но пока мама у нее жива – все она не старая, все доченька, а порой мать возьмется еще учить ее и отчитывать, как девчонку. Не обижается дочка, понимает, что это все от любви к ней и тревоги за нее. Разлука впереди долгая… ох, долгая…
Все знает о своей матери Алексеевна – вместе ведь на белом свете живут, все повадки ведомы, все события сто раз прокручены в разговорах, все взгляды устоялись и даже закоснели. Дочь знает, что мать умная, но порой непонимающая. Мать знает, что дочь ученая, но порой неумная. И не всегда понятливая! бестолковая даже бывает! и настырная!
– Вот помру, делай все по-своему. Я уже не увижу. Мне будет все равно, там, под травой в земле сырой. А пока я жива, прислушалась бы к материным словам…
– Живи сто лет, храни тебя Бог, мамуля… только молодые теперь чаще старых помирают. Да и слушаюсь я тебя. Наизусть знаю, мамочка, все твои песенки. Не делай то, делай это… Как ты не поймешь, что наше поколение в других реалиях живет.
– Ну да уж, в других… Просто распустились, теперь всюду разврат и леность!
– А что, раньше разврата не было?
– Ну не такой, как сейчас! Сейчас все в греху и распущенности… раньше хоть любовь была!
И начнет мать ворочаться на постели, вздыхая и растирая горящие огнем ножки свои, худенькие, все в синих прожилочках.
– Ноги мои, ноги! что ж вы меня подводите! огнем горите!
Трогает Алексеевна мамину ступню – а ступня холодная совсем, ледяная.
– Да ты озябла! Мамуля, надень носки шерстяные и спи в них всю ночь!
– Не надо, дочка, не согреют. Остыли мои ноги…
– Типун тебе на язык. Поживешь еще…
– А куда ж деваться. Тебя-то надо поучить уму, бестолковую… кровинку мою…
И улыбнется мать. И гаснет свет, и долго обе не спят, слушают вздохи друг друга…
В этот поздний вечер особенно долго не засыпалось старушке матери.
– Мама, что не спишь? о чем думаешь?
– Обо всем. Жизнь как один миг пролетела… а ведь девятый десяток мне. Свекровь уже пережила. Та в восемьдесят ушла.
– Да, а дедушка еще пожил… поплакал по ней… теперь рядом лежат. Вот была любовь!
И вспомнит Алексеевна своих добрых, кротких бабушку и дедушку, друг с другом всегда ласковых, внуков своих любящих до беспамятства – а их у них почти два десятка было, детей – семеро… Никогда бабушка с дедом не спорила, уважала его, обслуживала-обихаживала без ворчания, всегда называла: дедок мой…
Как он рыдал на похоронах! «Голубушка моя верная! женушка моя родная!..»
И щемило у Алексеевны сердце от этих детских воспоминаний.
Всегда молчала мать и поддакивала, вздыхала и поминала их, крестясь и шепча молитвы за упокой их добрых душ.
Но в ту ночь как нашло что-то на нее. Прощается, что ли, думала потом Алексеевна. Исповедуется? Решила все тайны открыть? И тоскливо ей делалось от таких мыслей…
– Любовь, любовь… как голубки жили… А все-таки изменял свекор свекрови! дедушка твой!
– Да ты что?! Не верю! Мама, не выдумывай напраслины, это грех…
– Взрослая ты теперь, можно и рассказать. Бабушка твоя сама мне все поведала.
– Как это? Когда? Перед смертью?
– Нет… когда с сыном ее я поругалась и разводиться хотела, с отцом твоим…
– Ну, расскажи. Если тебе это нужно.
– А тебе не нужно?
– Не знаю… я как любила их обоих, так и буду любить вечно. Да и не верю я.
Мать повздыхала, но уж, видно, зацепила дочка ее своим неверием, и она продолжила.
– Было дело после войны уже. Поехали старики из деревни своей в столицу, проведать детей старшего сына, с войны который не пришел. Мать их умерла, растила их бабушка, сватья то есть старикам. Моложавая, да и им-то всего под пятьдесят тогда. А сватья красавица была – бабушка твоя говорила, что такой красоты не видела.
– Так бабушка у нас сама красавица! Неужто лучше нее?
– Лучше не лучше, а городская, столичная, модная, накрашиваться умела, фигура складная. Бабушка-то худенькая была.
– И что дальше? К чему это все?
– А к тому! Одинокая она была, овдовела давно. Вот на деда нашего глаз и положила, даром что сват.
– И что? Знаю я про эту поездку, одну ночь они в Москве ночевали всего! У внуков!
– Вот эта ночь-то и была памятная, роковая.
Алексеевна слушала с замиранием сердца. Словно ее взяли за руку и силой тащили в запретную волнующую тайну. Сама она была натура страстная и влюбчивая, и предчувствовала тут страсти небывалые… и много выдумки! Образы высокой худенькой бабушки и статного круглолицего деда ожили перед глазами.
– Дедушка-то очень хорош был собой, на него и в старости заглядывались. Видно, бес попутал, – продолжила мать, словно вглядываясь в полумрак своей уходящей жизни и промелькнувшей мигом молодости.
…Уложила гостей сватья в одной комнате, внуков в другой, а сама в третьей осталась. Спокойной ночи сватам пожелала, после угощения с вином. И вышла, глянув на них печально и завистливо. Среди ночи услышала бабушка сквозь сон тихий шепот. Глаза приоткрыла: стоит рядом с дедом сватья и за руку его тянет с постели. И увела из комнаты. Не поймет бабушка, что случилось. А в квартире тихо. Внуки молчат, спят. Ни звука. Время идет…
И вдруг встала бабушка, свекровь моя, тихонько и пошла босиком в коридор. Все слышала, что там у сватьи за закрытой дверью было, все поняла. Постояла на холодном полу, но дверь не толкнула, вернулась в свою кровать и легла, лежит и плачет тихонько, без всхлипов. Семерых детей ему родила… В семнадцать лет женился… мол, спасу от любви нет… любил… а она-то как его любила!
Вернулся муж и лег рядом молча. Но понял, что бабушка не спит. Спрашивает:
– Что не спишь?
– Да сон плохой приснился…
– Какой?
– Тебя я потеряла… в лесу… заблудилась и выход не найду.
Помолчал дед. И вдруг согнулся, схватил горячей рукой под одеялом ее ступню. А ножка-то – ледяная… Все он сразу понял. Уехали наутро, и больше не ездил он к сватье. Внуки подросли – сами приезжали проведать. Вот так-то, а ты думала, не изменял…
И еще было… Показывали бабушке, потом уже, ребенка в деревне, баба одна вдова неизвестно от кого принесла. А ребенок-то, говорят, вылитый твой Иван… Бабушка день выбрала, пошла на другой конец деревни, увидела этого мальчишку вблизи… вылитый… Ничего деду не сказала, и он ей тоже никогда не говорил о сыне нагулянном. И никто не знает этого, кроме меня. Обе мы с ней плакали тогда, и об отце твоем тоже…
Молчала Алексеевна. Потрясение великое испытала. Могла бы мама унести тайну с собой… открыла. И хорошо, что рассказала. Любовь-то никуда не делась. Понимание пришло… Что жизнь – штука сложная. Все не объяснишь в ней, не разложишь по полкам: плохое, хорошее… верность, неверность… Вместе они, рядом лежат, и для внуков – навеки святы.
Съездил
В столице в понедельник умерло несколько десятков, а может, и сотен человек. И среди них был шестидесятилетний Петр Васильевич Одуванчиков. Родился Одуванчиков в глубинке, был сельским механизатором, стал рационализатором в свое время, и его за эту самую изобретательскую жилку в зрелые годы перетянули на крупный завод. Заболев тяжело, он завещал похоронить себя в родном селе – на кладбище, рядом с предками. Теперь надо было выполнить его волю, то есть поручение.
Проблем с этим не было, кроме одной. Родни у Одуванчикова в этой глубинной деревне, тоже дышащей на ладан, не осталось. Стали искать его учителей (тоже все померли к этому времени) и одноклассников. Нашли кое-кого, но ни один не пожелал поехать в глухомань ради последних проводов подзабытого Одуванчикова. Вспомнили, что в областной газете трудился его ровесник и однокашник, фотограф Афанасий Курочкин. Как это оказалось кстати! Вот ему-то и поручили проводить Одуванчикова. Сказать речь, а главное, сфотографировать траурный митинг и отчитаться перед столичным заводом, который взял на себя доставку тела к родному кладбищу и обещал перечислить неплохие деньги за корреспондента-земляка. Словом, изобретателям везде у нас дорога и торжественные проводы.
Нельзя думать, будто Афанасия Курочкина не огорчила весть о смерти своего одноклассника Одуванчикова. Очень огорчила – так же, как и приказ руководства отправиться на похороны. Курочкин давным-давно, сразу по окончании школы, упорхнул из родной деревни, перевез и мать к себе, когда женился. И в этом богом забытом сельце Паршуткине у него тоже никого не осталось. Он даже не предполагал, что там есть еще живые.
В день похорон Курочкин собрался в дорогу еще затемно, чтобы поспеть вовремя и выполнить свой долг. Ехал он на рейсовом автобусе, ехал и раздумывал, почему в эту сторону редко забирался. Не было таких поручений. Нечего там было фотографировать, не было достопримечательностей. Была в старину небольшая церквушка, но ее развалили до основания и разворовали задолго до рождения Курочкина. И никаких природных красот там не было – чахлый лес да овраги, с ужами и змеями. Паршивое, честно говоря, место, соответственно старинному имени, размышлял Афанасий Курочкин.
Ностальгии у него не было, и никто его за это не накажет.
Наконец, в одиннадцатом часу дня автобус высадил Курочкина на пустынной остановке в лесу, и он прошел еще километр быстрым шагом по разбитой проселочной дороге, мысленно ругая не портфельчик, в котором рядом с фотоаппаратом лежала его речь, а букет желтых хризантем в траурной ленте, который был куплен накануне. Букет приходилось нести бережно, чтобы не помял ветерок: даром что август, было нежарко.
…Вот она, малая родина. Курочкин перевел дух. Показалась крайняя изба, за ней еще с пяток деревянных старых домов. Зорким глазом Курочкин разглядел на другом конце деревни, у приземистого каменного здания, где раньше был сельский клуб, пару машин и небольшую кучку людей – видно, там на улице и стоял гроб с телом Одуванчикова. Курочкину приходилось торопиться, он боялся, что все речи уже сказаны. Надо было постоять среди уважаемых местных людей, заснять их у гроба, кого-то найти умелого, кто его же фотоаппаратом заснимет корреспондента среди грустного народа – для отчета редактору и заводу.
– Стой, а ты кто такой? – окликнул вдруг Афанасия Курочкина зычным скрипучим фальцетом какой-то старик, мимо которого он проскочил было, словно не заметив. Чья это была изба, вторая с краю, кто там теперь жил? На завалинке избы сидел дед – несмотря на лето, в валенках поверх выцветших брюк, на худеньких плечах кацавейка-безрукавка. Курочкин понял, что ему надо остановиться и ответить старику. Которого он тоже поначалу не признал. Дед мог быть глуховат, и Курочкин с тропинки громко объявил ему:
– Афанасий Ильич Курочкин я. Здравствуй, дед.
– Афанасий! Ильич! Илюхи Курочкина младшой сын?! Ах ты, ити ж твою бабушку, громила какой вырос.
Курочкин смутился. Он был среднего роста, обыкновенного телосложения. Старика он все еще не узнавал, поэтому молчал. Мудрено ли – сорок лет тут не бывал.