
Полная версия:
Российский колокол № 1 (45) 2024
– Что-то не вижу здесь Комсомольского бульвара, только Морской.
– Это он и есть, – отвечаю я. – Посмотри налево – как ещё может называться такая улица?..
Редкий случай, когда украинское название периода борьбы с советским прошлым соответствует, пожалуй, больше. Потому что море здесь – вот, голубеет. А комсомольцев никаких не видно – только беспомощные старики и Виталий, их ангел-хранитель. Даже и военные донецкого батальона «Восток», которые взяли на себя труд спасения – легко и чётко, как всё у них, – в большинстве люди за сорок: военфельдшер Оксана со скулами как у Марлен Дитрих, улыбчивый водитель скорой Константин, кинолог Валера с рокерской бородкой и Юра, у которого даже позывной – Старец.
– Не надумали ехать? – спрашиваю бабу Клаву.
Она сидит на крылечке и щурится на солнце, пока Оксана терпеливо объясняет через дверь её лежачей соседке, бабе Гале, что в российском медицинском центре её никто не обидит. Баба Галя обезножела в ходе боевых действий, когда «Азов» оборонялся в их доме, предварительно проделав гранатомётом проломы в стенах квартир, чтобы не выходить лишний раз под обстрел наступавших. Квартира бабы Гали – из тех немногих, какие не затронула «перепланировка» боевиков, не тронули и обстрелы.
– Она странненькая, – сказала мне единственная молодая, к пятидесяти, соседка, Валентина. – Даже от нас закрывается всегда на ключ, хотя мы её кормим.
Сейчас наш военфельдшер Оксана стоит у железной двери бабы Гали и упрашивает её подползти к двери и открыть её. Наконец раздаётся лязг: баба Галя подползла изнутри, подтянулась и повернула ключ. Женщину кладут на полевые носилки. Соседи говорят:
– Оставь нам ключ, мы за квартирой присмотрим.
Баба Галя шарит по всем карманам – ключа нет.
– Наверное, выпал, – говорит она.
Валентина ищет в квартире. Там его тоже нет.
– Закройте и оставьте соседям ключ… ну или дайте нам, мы закроем и отдадим его вам, – предлагаю я.
– Ох, нет ключа… Потеряла, наверно, – сокрушается баба Галя.
Я понимаю, что ей не хочется оставлять квартиру открытой, но и признаться, что ключ она запрятала от соседей где-нибудь в нижнем белье, тоже неловко.
– Бабушка Клава, не надумали ехать? – спрашиваю ещё раз, когда носилки с лежачей уже уплывают в сторону машины: с одного конца взялись Константин и Валера, с другого – высокий тренированный Юра Старец. Позади идут фельдшер Оксана и Настя – моя коллега, журналист.
– Яки гарны хлопцы! – говорит баба Клава, провожая их взглядом. – И вы, донечки, тоже гарни… Але мени унучку чекати.
Я прощаюсь и оглядываю этот двор. Здесь нет «золотого мужика» Виталия, поэтому трупы до сих пор лежат на солнце: кого убило обстрелом, кто подорвался на растяжках, которые расставили «азовцы» с уличной стороны жилых домов. Мы сами в первый приезд едва не поймали такую.
Фоном грохочет артиллерия; штурм завода «Азовсталь» отменён, в том числе из-за гражданских, которые могут оставаться там, как внучка бабы Клавы с мужем и правнуком. Но арта продолжает давить огневые точки «Азова» на подступах. Благодаря этой «работе» двор бабы Клавы уже несколько дней не обстреливают с «Азовстали», но мне даже не хочется представлять, чем отзывается в её сердце каждый наш залп по заводу…
…Май месяц, зелень над руинами кварталов, прилегающих к заводу, распустилась и светится на солнце – листва побитых деревьев исступлённо вырабатывает хлорофилл. Мы с военными доезжаем до бабы Клавы, которая так и сидит на крылечке, ожидая унучку с мужем и ребёнком, и отправляемся дальше – по адресам оставленных стариков. Всех вывезли волонтёры и МЧС: кого – пару дней назад, кого – вчера, кого – буквально час назад.
– Одну женщину пожилую не успели… ни они, ни вы, – говорит нам, судя по выговору, россиянин в форме. Их опорник – в соседнем от бабы Клавы доме. – У неё ноги были раздроблены осколками. Все в червях уже. Её кто-то застрелил, в голову. Я так понимаю, из последнего милосердия…
– Кто застрелил?
– Мы не знаем. Кто угодно. Оружия здесь до жопы.
Я закуриваю, и мы идём дальше, всё ближе и ближе к «Азовстали». Туда, где деревья не распустились, от них только обугленные остовы торчат.
Находим коммуну гражданских, которые поселились в подвале школы. Школа – относительно целое здание в округе, все остальные или превращены в обгоревшие коробки, или попросту снесены артогнём.
– Старые, больные на эвакуацию есть? – спрашиваю я и осекаюсь.
Ходаковский уже пару раз выговорил мне за командный тон с гражданскими: «Ты даже интервью берёшь таким тоном, будто допрашиваешь их… А они и так натерпелись. И они должны понимать, что мы освобождаем их, что мы – за них, а не как-то иначе…» Сам Скиф может повысить голос на своих, на меня в том числе, но с мирными разговаривает на удивление мягко. Моя же манера, я отдаю себе в этом отчёт, обусловлена попыткой приглушить естественную эмпатию – иначе трудно выполнять задачи… да можно попросту сбрендить.
Сейчас же мне прилетает не от Скифа, а от интеллигентного пожилого мужчины с бородкой, старосты коммуны:
– Вы опоздали… Пять старушек у нас умерли, ещё троих вывезло МЧС.
– Сейчас что-нибудь нужно? – спрашивает Валера.
– Сейчас у нас ваши рядом стоят, они помогают. Спасибо.
В здании школы действительно расположился ротный ПВД[3], в бочке горит огонь, греется тушёнка.
– У нас раньше и украинцы тут были, – продолжает староста мирных. – Они… – Он замолкает.
– Что они?
– Парня одного нашего расстреляли, из соседнего подвала. Молодой хлопец, двадцать с небольшим, жена и ребёнок у него. Сказали: разведчик ДНР или русский разведчик, корректировщик. Вывели во двор, стрельнули – и всё.
Покидаем коммуну, идём разбитыми гаражами. К нам под ноги бросается персикового оттенка персидский кот. На газонах у разбитых домов пламенеют тюльпаны и сверкают одуванчики. Валентина находит в траве отрез ткани с узором из черепов и наворачивает на себя.
– Мариупольское сари, – шутит она сиплым, севшим голосом.
На обратном пути заворачиваем на Морской бульвар. Виталий встречает нас радостно и показывает, как они установили газовую плитку. Пока мы шарились по руинам, Юра Старец доставил им на дом эту плитку с баллоном. Виталий и его соседи так счастливы, будто Юра подогнал им, не знаю, дом на Южном берегу Крыма и огромный счёт в банке, которого им хватит до конца жизни.
– Баллона этого вам на месяц-полтора хватит. Когда закончится, если не сможешь достать – обращайся, наши номера у тебя есть, – говорит Валера Виталию.
Мужчины обмениваются крепким рукопожатием. Я выхожу во двор и вижу, что побитая старая акация не только не сдохла, а даже собирается зацвести; вспоминаю что-то из курса биологии: сердцевина – это омертвевший луб, главное в дереве – луб живой, кора и камбий, древесные сосуды. Они частично целы.
Иду наконец к дворовому некрополю, двигаюсь вдоль могил у забора. За забором – здание детского сада. Здание цело, только в его дворе сиротливо валяются игрушки и опрокинутая детская коляска – розовая, с оборочками, для девочки.
Виталий сказал мне, что детских могил в его некрополе нет. Дети – будущее, которое люди стараются брать с собой. В отличие от стариков. Можно ли ради будущего отказываться от прошлого?
– Прошу, зайдите к нам, – говорит мне Виталий, когда нам уже надо ехать.
Я послушно поднимаюсь на пару этажей. В квартире, по-своему ухоженной, несмотря ни на что, у окна стоит молодая женщина. И лежит женщина старая, практически полуживая.
– Это моя жена Юлия. И моя мама Эльза Саввишна, – говорит Виталий. – Мы не смогли её вывезти, потому и остались здесь.
Я стою, смотрю на этих людей и понимаю, что ничего так не боюсь, как старости и немощи, – настолько, что к собственной матери опоздала приехать с войны. А они ради матери с этой войны не уехали.
Обратно мы снова едем по Морскому бульвару, где уже прошли сапёры. В траве то и дело мелькают алые таблички: «Мины». У меня же перед глазами стоит профиль моей матери в гробу – неожиданно чёткий и горбоносый. По отцовской линии её корни были из правобережной Поднепровской Украины, но ей больше нравилась материнская, из Екатеринодара: прадед-еврей, который сбежал из Бессарабии после украинских погромов, казаки и черкесы. В смерти моя мать стала похожа на черкешенку – наверное, это тот самый момент, когда человек становится окончательно равен самому себе; ну или Господь нам показывает его в последний раз таким, каким Он его всю жизнь видел, а мы не замечали.
Конфеты
Выехав из Мариуполя в середине прошлого мая, после того как сдался гарнизон завода «Азовсталь», я не бывала в городе и не испытывала в том потребности.
После окончания боевых действий в Мариуполь приезжали певцы, журналисты и депутаты. Делали красивые кадры. Приезжали врачи, администраторы и гуманитарщики: город надо было лечить, чинить, кормить.
Из меня так себе гуманитарщик, а кадр в Мариуполе у меня всего один – я сфоткала себя на аватарку в броне, когда в первый раз заехала с «Востоком» на левый берег. Мне до сих пор немного стыдно за это фото, но другого у меня нет.
Позже мне и вовсе расхотелось делать победные фото. Позже я просто фиксировала на телефон разрушения, жертвы, дым боёв и – главным образом – слова и лица людей.
Теперь, год спустя, мы ехали в Мариуполь с питерским депутатом, философом и бывшим ополченцем Денисом в компании двух молодых женщин: дочки его донецких друзей и питерской поэтессы, назовём её Алиса.
Когда Денис предложил эту поездку – должен же питерский человек добраться до моря и окунуть в него башку! – я поняла, что наконец готова вернуться в Мариуполь.
Без ажиотажа первых победных месяцев, когда я буду смотреть на российских випов, фоткающихся на фоне развалин, и видеть на их месте трупы с почерневшими лицами.
У меня крепкие нервы, и война есть война, но подобного контраста хотелось избегнуть.
Трасса на «Марик», как говорят местные, идёт через Волноваху. Этот город брали первым, ещё до Мариуполя, бои за него я в основном пропустила. Год назад, пролетая уже южнее, мы ехали через разбитый украинский погранпост – по земле были разбросаны клочки жовто-блакитных прапоров и такой же расцветки наглядная агитация. Потом мы обычно ныряли под взорванный украинцами мост и вылетали уже в зелёных степях Приазовья. Было ощущение, что сама земля спорит с навязанной ей жовто-блакитной двуцветностью: небо над степью было иногда серым, чаще – яростно-синим, степь – ярчайше-зелёной, будто цвет этот выкрутили на максимум насыщенности, сады – бело-розовыми, воронки от разрывов – цвета, который у лошадников называется «вороно́й в загаре», а море – неизменного туманно-лазоревого оттенка.
В мысли моей нет эстетизировать войну, но что поделать: близость смерти обостряет наши наиболее развитые чувства, включая эстетическое.
За прошедший год война стала элементом обихода не только для донбасских военных и жителей прифронтовых посёлков; она навела свои порядки на освобождённых приграничных территориях, во множестве жизней или смертей. Обиходность войны стёрла краски, смешав их в бесконечную грязь.
При повороте на Волноваху я предложила Денису свернуть «на город»: трасса пролегает по его краю. Мы сделали небольшой крюк, уйдя к местному автовокзалу.
Автовокзал был повреждён боями, засыпан мусором. На его стене висела реклама восстановления волос. С плаката ухмылялась девица, у которой на голове росла тропическая трава. Лицо девицы было побито осколками, как оспинами.
Алиса принялась снимать плакат с девицей, затем автовокзал. Я направилась к таксистам, дежурившим возле. Таксисты – народ специфический, но нет лучшего канала, чтобы узнать все городские слухи.
– Как у вас тут? – завела разговор, закуривая.
Мужики тоже закурили.
– Да как видите. Когда нам тут починят, а? Или только Мариуполь чинят?
За спинами таксистов возвышался рядок новеньких домов. Рядом – баннер: восстанавливает Челябинская область.
– А это что? – указала им на дома.
– А, это… капля в море. Город разбит хуже, чем Мариуполь.
Краем глаза увидела, что к Алисе подошёл боец комендатуры. Алиса с её соловыми мелированными волосами, в чёрном пальто и с блуждающим взглядом непременно должна была привлечь внимание.
– Извините, – сказала я таксистам и пошла к Алисе и «комендачу».
Парень был худой и жилистый, в балаклаве.
– Питер? – произнёс он в пространство, посмотрев наши паспорта и моё удостоверение.
– Да. А вы откуда?
– Дальний Восток, Благовещенск.
– Занесло вас…
– Да.
– Удачи. – Я протянула ему руку.
Он её пожал:
– Будьте аккуратнее.
Мы с Алисой пошли к машине. Её походка, как и взгляд, была слегка блуждающей. С тех пор как Алиса приехала в Донбасс, она почти не ела и постоянно плакала.
В Мариуполе у Дениса была задача заехать в центр и искупаться на городском пляже, неподалёку от порта. Он сам в прошлом году заехал сюда в апреле с грузом гуманитарки.
Мои же основные воспоминания были связаны с левым берегом, куда я заходила с военными, откуда начались бои за город и где они продолжались дольше всего.
Мысль материальна: пока я перебирала в голове адреса по Азовстальской улице и Морскому бульвару, Денис ошибся поворотом и уехал на левый берег.
– Ну круто… – расстроился он.
Очередь машин обратно, на мост, – большинство мостов в «Марике» взорвано отходившими украинскими войсками – тянулась на километр или более.
Машина двигалась буквально нашим прошлогодним маршрутом: сначала по этим улицам шли бои, потом – медслужба «Востока», затем несколько раз выезжала своего рода «служба спасения» при «Востоке»: нам давали адреса бедствующих или мы сами находили их, потом медики этих людей вывозили. Успевали вывезти не всех…
У меня крепкие нервы, и я не ожидала, что так накроет.
– Стой! Стой! – прокричала Денису.
«Вот здесь мы остановились тогда. Там баррикада “Азова”, она была заминирована. Там – растяжки. Вот здесь лежал труп женщины, а именно там, где мы встали, на улице за поворотом, чтобы не прилетел ПТУР, густо пахло мертвечиной…» Всё это я подумала, не сказала: пощадила чувства Алисы.
Поначалу мы зашли с ней во двор. Меж разбитыми зданиями качались сорванные провода. У двора остался чёрный с подпалинами обгорелый цвет, но исчез запах пожарища и смерти – запах, ощущаемый буквально на вкус. Алиса шаталась по двору, снимала на телефон и всё время норовила залезть на какой-нибудь мусор, который, я помнила по прошлому году, мог быть заминирован. Она буквально лезла своим телефоном, да и сама – в разверстые увечья этого города.
Шла Страстная неделя.
Поведение Алисы было мне неприятно.
Я видела, что она искренна: вот-вот сядет прямо у парадной с надписью «Здесь живут люди» (жили) и заплачет. Но чем дальше мы шли, тем более странным казался мне этот исследовательский интерес к войне и горю – хоть и сама я годы назад приехала сюда отчасти из-за него.
Алиса сломалась на заброшенной детской площадке – у неё самой дома маленький сын – и позволила себя увести.
Я пошла за баррикаду и остановилась. Дальше до самой «Азовстали» чернела та самая, цвет́ а «вороной в загаре», земля и зияли неглубокие аккуратные котлованы – словно открытые могилы снесённых домов. Я называла про себя их адреса…
Из этого военные вывезли бабушку с диабетом, которую бросила дочь, собралась с внучкой и уехала, сказав: «Мама, держись». В том, подальше, мы снимали Лину Кузьминичну, даму девяноста двух лет, в меховой шапке. Она – архитектор, строила тот район, в котором жила, и его же на её глазах артиллерия разнесла в хлам. Она сказала мне тогда: «Мы ждали Путина девять лет. Почему он не пришёл девять лет назад?..» Когда я уходила, оставила ей на столе какие-то продукты, их было немного уже, мы раздали основную часть раньше, чем добрались до её дома. Среди продуктов была горсть конфет. Лина Кузьминична сказала мне: «Деточка, забери конфеты… ты молодая, тебе самой нужно». Я быстро вышла, не зная, как реагировать, и уже в проёме вынесенной двери её квартиры услышала, что она разворачивает фантик. Ей очень хотелось эти конфеты, но достоинство не позволяло показать это при мне. Дальше был дом, где до подхода российских военных погибла женщина: «Её ноги были разбиты осколками, гнили. Кто-то её застрелил. Мы нашли её убитой в голову». Ещё дальше была школа, где пряталась целая коммуна мирных, там украинцы вытащили молодого парня из подвала и расстреляли в пять минут, заподозрив в нём нашего разведчика.
Я смотрю на это кладбище домов, кладбище мирных жертв и неизвестных героев и думаю словами Лины Кузьминичны: почему мы не пришли раньше?..
Мы едем в центр Мариуполя. На главной площади города – обрушенный драмтеатр и почти целый Покровский храм. В часовенке при храме идёт служба. Я захожу, думая поставить свечку Богородице – Покровительнице города, Мариуполь – это «город Марии», но взгляд мой тянет к другому лику.
Как только подхожу ближе, со стены на меня смотрит образ Архистратига Михаила.
Когда мы едем обратно, обессиленная Алиса уже даже не пытается плакать.
Денис окунул свою рыжую башку в азовскую волну и доволен, как слон после купанья.
А я думаю о том, что война уже случилась и своим орудием она выбрала, в том числе, меня.
Архистратиг смотрит на меня спокойно и прямо, будто говорит: не кисни и занимайся делом.
В Донецке Денис высаживает меня в районе железнодорожного вокзала. За линией рокочут прилёты. Я спускаюсь в глубокий подземный переход под путями – единственное, возможно, место в этом городе, где можно почувствовать себя в полной безопасности. Пройдя его, выдыхаю и иду в ночь: в небе висят беспилотники, в нескольких километрах грохочет линия фронта.
В воздухе витает запах гари и первой клейкой листвы.
Я шагаю свои прифронтовые километры в полной темноте; с неба смотрят звёзды и беспилотники, иногда по улице проезжает танк. Когда вхожу во двор, гремя калиткой, у соседей заходится лаем контуженная собачка. Дом окутывает меня приятным кондитерским запахом: эхо старой хозяйки, которую полгода назад убило осколком. Точно не моё: я почти не ем конфет, зато много курю.
Мне думается, что хозяйка дома была похожа на Лину Кузьминичну из Мариуполя.
Кажется, я даже слышу, как её домовой шуршит фантиками от конфет.
Сергей Седов
Играй, Илия, играй
Философская сказка
Октябрьская прижалась спиной к бетонному забору. Даже сейчас она не прекратила стучать. Наоборот, палочки в её руках ходили нервно и торопливо, словно ей надо было успеть отбарабанить, отбить песню, что звучала у неё в голове.
– Не дрожи, не тронем, – произнёс Фаддей, сплёвывая в снег, – мы же товарищи, Ася. Или нет?
Он продолжал светить Октябрьской в лицо. Та жмурилась и отворачивалась. «Дружеский разговор», что обещал Фаддей, превращался в какой-то гоп-стоп, и мне это не нравилось. Я всё больше сожалел о том, что во всё это влез, мялся и переступал с ноги на ногу. Под подошвами моих кроссовок скрипел снег.
– Мёртвая мышь тебе товарищ. И не смей называть меня Асей! – отрезала Октябрьская.
Она выбила палочками особую, резкую и короткую, дробь. На миг наступила тишина.
– Убрать свет! – рявкнула Октябрьская и грохнула в барабан с обеих рук.
Он вспыхнул багровым и алым. Раздался треск, фонарик Фаддея взорвался. Оранжевый фонарь на столбе мигнул и погас. Я задрал голову – казалось, только что небо было утыкано колючими звёздами, сейчас же было ничего не разобрать: бешеный ветер, тучи и ледяная круговерть. Я поёжился, огляделся – нигде не было ни одного огня. Какая-то авария? Если бы прошлой ночью не выпал снег, мы бы сейчас стояли в полной темноте, такой, что лиц не разглядеть.
Я чувствовал, что Лёвик нервничает ещё сильнее меня. Только Фаддей казался спокойным. Он повертел в руках искорёженный фонарик и отбросил его в сторону.
– Очень страшно кричишь, – протянул он, – только зря это. Мы, твои товарищи, меж собой пообщались и сошлись на том, что ты неуважительно к нам относишься.
– Хочешь силой заставить уважать? – хмыкнула Ася.
Барабанные палочки задвигались вновь.
– Подкалываешь, – Фаддей покачал головой, – зря. Зря ты так с нами. Мы ж тебе не чужие, учимся вместе. А ты ведёшь себя с нами высокомерно, не говоришь, не общаешься. На переменах стоишь в углу и стучишь, стучишь, как Кибальчиш. Окружающим это кажется странным и обидным. Не надо так.
– А как надо? – неожиданно оживилась Октябрьская.
– Надо уважительно, Ася. Чтобы окружающим не казалось, что ты их ни во что не ставишь. И не выглядело так, словно ты кукушкой поехала. Так что давай ты сейчас отдашь мне барабан, и мы разойдёмся, довольные друг другом. А когда ты обдумаешь своё поведение и научишься себя вести, я тебе его верну.
– Ася, – встрял я, – ну ты же нормальный человек…
Октябрьская коротко заржала. Уступать по-хорошему она не собиралась. Беседа текла не в ту сторону. Что теперь? Отнимать силой? Больше всего я сейчас хотел сдать назад, но не понимал, как это сделать.
– И Лидия Ивановна тоже с нами согласна, – гнул своё Фаддей. – Она, конечно, не знает о нашей беседе, но будет рада, если ты начнёшь себя нормально вести. Так что давай сюда свой адский бубен.
Фаддей протянул руку. Октябрьская коротко размахнулась и влупила ему палочкой по пальцам. Фаддей коротко рыкнул и отдёрнул руку. Всё стало совсем плохо. Теперь назад не сдаст уже никто.
– Ну всё, – просипел Фаддей. – Запомни, Ася, если ты плюнешь на коллектив, он утрётся. Но когда коллектив плюнет на тебя – ты утонешь.
Наступила тишина, в которой раздался отчётливый вздох Октябрьской:
– Какие же вы все скучные! Чем дальше, тем меньше я понимаю, о чём с вами вообще говорить. Вот ты, лысый, сыплешь чужими прибаутками, живёшь чужими… как это слово… понятиями, а сам-то ты что? Как с тобой общаться, если ты никого, кроме себя, не слышишь? Стоишь тут, лечишь меня, а у самого мозгов – кот взблевнул. Друзей твоих я толком не знаю, но раз они здесь стоят, сопят, значит, ничем не лучше. Меня от вас тошнит, сгиньте уже с глаз моих.
Палочки замерли. Небо просветлело. С секунду на лице Октябрьской застыло отчаянное и злое выражение, а потом она решительно ударила в барабан.
Земля под моими ногами треснула, словно скорлупа, я взмахнул руками, не нашёл никакой опоры и полетел вниз.
* * *Кости срослись, но левая нога всё ещё отказывалась меня слушаться. Врачи что-то мямлили про «длительную реабилитацию», а потом просто выписали меня с глаз долой.
В каком-то смысле дома мне было тяжелей, чем в больнице: отвык быть в одиночестве. Мать, посидев со мной пару дней и, похоже, задолбавшись до изнеможения, с облегчением вернулась к своим разъездам и командировкам. Раз в два дня приходила мрачная соседка, убиралась, готовила и уходила, хлопнув дверью. Со мной она не общалась.
Падая в эту странную яму, скрытую под тонюсеньким слоем снега и асфальта, я умудрился не только переломать ноги, но и хорошо приложиться головой и спиной. Читать я не мог – почти сразу начинала трещать башка, да и не любил я никогда это особо. Ещё был телевизор. Но он стоял на кухне, и мне было непросто до него добраться. До туалета-то доковылять – целое приключение. А перенести телевизор ко мне в комнату мать наотрез отказывалась. Хотя, казалось бы, ей-то что? Она его не смотрит, потому что дома практически не бывает. Так или иначе, последнее слово осталось за ней, а я постепенно начал понимать весь смысл слов «длительная реабилитация».
Из хорошего – моя кровать стояла у окна. Большую часть дня я, если можно так сказать, смотрел чёрно-белое кино.
Мы жили на первом этаже, но решётки на окна так и не поставили. Иначе я бы точно съехал с катушек. А так хоть мог ненадолго распахивать окно, впуская в дом февральский дубак, дыша морозным воздухом, пока зубы не начинали стучать.
Окно моей комнаты выходило на пустырь с понатыканными то здесь, то там бетонными столбами. Он тянулся до железнодорожной насыпи. По ней примерно раз в час громыхали товарняки. Крытый.
Цистерна. Цистерна. Открытая платформа. Крытый. Шестьдесят один вагон, пятьдесят восемь вагонов, сорок семь, тридцать четыре…
Люди здесь не слишком-то гуляли, только обходили пустырь по краешку. Зато за пару недель я узнал в лицо, то есть в морду, каждого местного кота. Я дал им имена и орал в окно: «Привет, Рыжий!», «Привет, Захар!», «Здорово, Хромой!» Коты меня игнорировали. Им не было до меня дела, как и воронам, рассаживающимся на подпиленных ветвях деревьев вдоль насыпи, как и бестолково пасущимся голубям… как и никому. Мир был чёрно-белым. Хорошего от него ждать было бесполезно. Я и не ждал.
Ни Фаддей, ни Лёвик меня так ни разу и не навестили ни в больнице, ни дома, хотя я знал, что они отделались ушибами. Так уж вышло, что мои «товарищи» оказались мне не такими уж и товарищами. Впрочем, я и не хотел никого видеть. Перед глазами то и дело всплывала брезгливая гримаса на лице Октябрьской. Мы тогда поступили как говно. Я был говном, и вполне справедливо, что в итоге и плавал в нём, на дне той странной ямы, полной канализационных труб, которые никуда не вели.