Читать книгу Звериная страсть (Лисавета Челищева) онлайн бесплатно на Bookz (2-ая страница книги)
Звериная страсть
Звериная страсть
Оценить:

4

Полная версия:

Звериная страсть

Первый луч, острый и холодный, как лезвие косы, лишь тронул маковки елей, а деревня уже пробуждалась для дня Стрибога. Не то чтобы праздника — дня силы, когда надо было умаслить повелителя воздушных путей, чтобы не крушил он кровли зимней вьюгой, не выдувал семена из борозды весенней суховеем. Древляне собирались у священной рощи с требой: кто горстью ячменя, кто краюхой душнистого, еще теплого хлеба. Стрибог ветры держит, а от ветра — и урожай, и кров над головой.

Я встала затемно, чтобы замесить тесто на пшеничной муке тонкого помола — редкость для наших мест. Когда коврига, румяная и треснувшая, как весенняя земля, пошла духовитым паром, заполнив избу запахом солнца и колосьев, с порога послышалось сопение.

Баба Озара вернулась с росной зари, корзина, доверху набитая оранжевой морошкой, тускло светилась в ее руках. Взгляд ее, цепкий, как у сороки, сразу ухватился за хлеб на столе.

— Ты что это, к празднику ломти печешь или в облаках опять по утру паришь? — проворчала она, пробираясь к печи, ставя корзину на лавку.

— Не знаю, бабушка, — отозвалась я, отрываясь от размышлений над закорючками защитной руны на коре бересты. — Хочу лишь требу нашу на капище поднести сегодня.

Озара махнула рукой, отмахнувшись от моих слов, как от надоедливой мошки, и подошла ближе, поскрипывая суставами.

— Ступай, Шурка, на гулянье после! Рыжик твой карпатский, ясное дело, изведется весь, дожидаючись, — в голосе ее прозвучала знакомая, едкая игривость.

— Лукьян? Да ну тебя, бабушка! — вспыхнула я, чувствуя, как жар поднимается к щекам. — В деревне девок краше меня — не сосчитать! Наверняка уши какой-нибудь Беляне уже нашептывает свои карпатские небылицы!

Старая ведунья внезапно встала передо мной, тенью перекрыв свет от окна, руки уперлись в костлявые бедра.

— Так! Хватит петь да плести! Ума у тебя — на пятерых, а красы — и вовсе на весь наш край хватит! Ступай гулять. Дух проветри!

Тяжелый вздох вырвался из груди, я отвернулась к окну, где в ветвях яблони уже суетились воробьи. Озара, уловив мою неуверенность, осклабилась беззубым ртом.

— А коли скажу, что пока спал он вчера, я ему корешок под язык подложила, да приворотный шепоток на ушко пустила? — прохрипела она, и слова эти повисли в воздухе, густые и липкие, как деготь. — Пойдешь тогда, а?

— Да как ты можешь, бабушка?! — вырвалось у меня, и голос задрожал от настоящего ужаса. — Любовь чарами не вызовешь! Она либо от сердца идет, светлая, либо это не любовь, а порабощение души!

Фыркнув, старуха отвернулась, принявшись перебирать ягоды, отрывая чашелистики быстрыми, костлявыми пальцами.

— А любовь-то твоя, Шурка, что такое? Смесь юношеского пыла да соков, что в теле бродят! Здравые люди от нее не утешения ищут, а головной боли. И слава Роду, морок этот быстро рассеивается!

— Почему же морок? — не сдавалась я, наморщив лоб. — Разве любовь — не синоним света? Рождение детей, продолжение рода...

Баба Озара сделала паузу, ее взгляд, внезапно уставший, утонул где-то за стенами избы.

— Тьфу! Рожать да пеленать — удел молодиц. Твое же дело, коли выбрала путь ведающей, — знание копить да мудрость в сердце лелеять! — вынесла она приговор. — А на праздник сходи. Сестру повидай, родителей. Гостинцы им передай — грибов сушеных, чагу. А я тебя провожу. Съезду мне к старосте есть.

Сопротивляться было бесполезно. Я вздохнула, и углы губ сами потянулись вверх.

В порыве внезапной нежности я прильнула к ее костлявому плечу, обвив руками. Она вздрогнула и заворчала, как потревоженная росомаха.

— Отстань, липучка! Ишь, распустила нюни! — выкрикнула она, но в глубине ее запавших глаз, на миг, мелькнуло что-то теплое, древнее, как сам лес. — Пигалица несусветная!

Хихикая, я отпустила ее и бросилась на чердак, в свою горенку под самой крышей. Там, у резного сундука из черного дерева, с замиранием сердца принялась выбирать наряд.

***

Чувство глупого стеснения не отпускало. Я вертелась перед блестящим обломком полированной меди, что служил зеркалом, в который раз поправляя складки на груди.

— Неча на медяк пенять, коли рожа крива! — донеслось снизу сквозь половицы.

— Да не кривая она, бабуль! Очень даже... — пробормотала я в пространство.

— А коли не кривая, чего ж ты с ней битый час сюсюкаешься? — голос ее, словно сквозь сито, пробился из-под лестницы.

— Я? Сюсюкаюсь?

— Знаю, знаю, что сомневаешься. Мне ж третий глаз не для красоты девичьей дан, а вижу-то я все равно!

Вздохнув, я отступила от зеркала. Густая коса цвета спелой ржи, перехваченная красной шерстяной тесьмой, лежала тяжелой волной на спине. Белый холщовый сарафан, расшитый по подолу и вороту узором-оберегом — знаками земли, воды и роста — сидел безупречно. Вместо бус я вплела в косу несколько стебельков таволги и белую кашку; их простой, медовый запах был лучше любых духов.

— Бабушка, расскажи про упырей, — попросила я за обедом, когда мы ели щи с груздями.

Старая ведьма нахмурилась, и морщины на лбу сложились в подобие пахотных борозд.

— И с чего это у тебя за трапезой такие мысли в голову?

Опустив глаза в глиняную миску, я тихо сказала: — Я просто... мало что о них ведаю, кроме как оборону ставить.

Озара отложила ложку из капа, долго смотрела на меня, а потом тяжело вздохнула.

— А что еще знать-то надо про эту погань?.. Ладно. Скажу, что знаю. — Она прищурилась, и в ее взгляде затеплился тот самый, опасный огонек знания. — Днем они спят в ямах сырых, в старых корнях, где свет не пробивается. А ночью... Ночью ходят стаей. Во главе — матка. Не царь у них, а царица. И все они с ней связаны... незримой пуповиной из жажды да похоти. Укус ее или любого из стаи — погибель. В деревнях, что подальше, укушенных в ямы закапывают живьем и ждут, пока не перестанут кричать... или пока не обратятся и не высохнут в своей могиле без крови.

Я застыла, и кусок хлеба застрял в горле. Аппетит пропал мгновенно.

— Ужас какой, бабушка...

Озара многозначительно подняла палец, костлявый и кривой.

— Вот! — гаркнула она. — Чтобы знала, какие разговоры за едой заводить!

***

Мы шли к деревне лесной тропой, пропитанной запахом цветущей липы — густым, сладким, почти одуряющим. Воздух звенел от птичьего многоголосья, но сквозь него вдруг пробился одинокий, размеренный звук: «Ку-ку... ку-ку».

Не удержавшись, я приостановилась и, затаив дыхание, прошептала в зеленую чащу: — Кукушка-вещунья, скажи, долга ли нить моя?

Птица замолчала ровно после одного отклика.

Бабушка, шедшая впереди и что-то бормотавшая на языке, от которого веяло сыростью пещер и дымом курных огнищ, обернулась и бросила на меня острый взгляд.

— Баламошка! Истинная баламошка! Что, будущее свое узнать невтерпёж?

Я смущенно закрутила конец косы вокруг пальца.

Взгляд Озары скользнул по могучим стволам, по переплетенным ветвям, и в ее глазах, обычно таких насмешливых, мелькнула тень.

— Помни, Шурка, не длина дороги важна, а то, что ты по ней несешь в себе.

Мудрость этих слов, выстраданная, как рубцы на ее руках, коснулась чего-то внутри. Но досада от скупого предсказания птицы все же вырвалась наружу.

— Жаль, что кукушка людей не слышит... Ее счет многим утешение приносит, — вздохнула я, глядя, как облако, белое и кудрявое, плывет над макушками сосен.

— ...Слышит она все.

— Как же слышит, бабуль?

Но в ответ старуха лишь затянула под нос древнюю, бесхитростную напевку, и ее шаги, быстрые и легкие, вновь стали походить на движение лесного зверя.

На опушке лес расступился, открыв вид на деревню, раскинувшуюся в долине, окутанную утренней дымкой.

Там уже кипела жизнь. От домов к березовой роще, где стояли идолы, тянулся людской ручеек — белые рубахи, расшитые красным, пестрые платы женщин. Несли в лукошках и на полотенцах: зерно, хлеб, творог, первые ягоды. У самого края ржаного поля, уже отливавшего медью, волхв в выцветшей синей ризе медленно обходил межу, чертя в воздухе посохом знаки и шепча призывы к Стрибогу — чтобы ветра были ласковы, а не люты.

После обрядов начнется пир. Длиться он будет до тех пор, пока последний луч солнца не скроется за лесом.

Озара кивнула в сторону старого, разлапистого дуба на окраине.

— Сестра твоя, глазопялка, вон там притулилась. Иди, повидайся, а я пока требу поднесу.

Я последовала за ее взглядом и увидела Милаву — солнышко в нашей семье, всегда окруженное стайкой подружек. Ее смех, звонкий и чистый, долетал даже сюда.

— Милавушка! — крикнула я, сбегая с пригорка.

Она обернулась, и лицо ее озарила улыбка, от которой становилось тепло. Взяв меня под руку, она потянула в сторону яблоневого сада, где уже собрались девушки.

Они поправляли друг на друге венки из васильков, ромашек и колокольчиков — каждый цветок что-то значил, каждая травинка была знаком. Скоро они понесут их к реке на вечерний обряд. Если парень поймает венок — это знак. Не приказ судьбы, нет, но... знак благоволения стихий, воды и ветра.

Мысль о том, что чей-то венок — возможно, мой — может поймать Лукьян, пронзила меня внезапным, сладким и тревожным холодком.

Милава, прислонившись к шершавому стволу яблони, вздохнула.

— Боюсь я, Шур. Вдруг мой венок не в те руки попадет?

Я игриво тряхнула плечами.

— Не бойся! Коли жених не по нраву придется, дай ему в ухо, чтоб не приставал! И все!

— Шура! Я не ты! Мне такую вольность не спустят!

— А мне, значит, спустят? — озорно подмигнула я. — Потому что я лесная дикарка, всем известная?

Молчание Милавы затянулось, и она виновато опустила глаза.

— Шурка, ты же сама знаешь, какие байки про тебя и бабку Озару болтают...

Я махнула рукой, будто отгоняя надоедливую мошку.

— Знаю, не глухая! И пусть болтают. Сестрица, коли на тебе имя тихой да скромной, а на мне — непутевой духа лесного, то все твои шалости на меня и спиши! Мне не в тягость.

Милава просветлела, и в ее глазах блеснул заговорщицкий огонек.

— Кстати, о шалостях... Вон, смотри-ка, какой молодец глаз не спускает. Ох, и глаза же у этого рыжего гостя — так и пышут! Взгляни!

От ее слов внутри все перевернулось. Оглянувшись, я увидела ватагу парней, выходящих из леса на край ячменного поля. Среди наших, русоволосых и крепких, как дубки, он был будто жар-птица среди воробьев — яркий, иной. Лукьян.

Наши взгляды встретились через поле. Он улыбнулся — широко, беззаботно — и помахал рукой.

Я быстро отвернулась, но предательская улыбка уже ползла по моим губам.

— Ох, да кто ж это такой?! — ахнула Милава. — И, похоже, знаком с тобой! Откуда?

— Гость вчерашний. Бабушка его отхаживала после неудачной охоты... Медведь, — соврала я, щадя ее покой.

— Бедняга! — искренне посочувствовала сестра. — И подумать только, что его раны зашивали грубыми руками бабы Озары... а не твоими, белыми да нежными! — она захихикала.

Мы вышли на берег реки, где уже толпились девушки. Милава, подбоченившись, спросила:

— А чего бы и тебе венок не спустить? Уверена, твой огненный друг с радостью за ним нырнет!

Я фыркнула и легонько толкнула ее плечом.

— Милавка, язык у тебя — что помело!.. А ну-ка, догони меня лучше!

И мы помчались вдоль берега, два белых пятна среди зелени, наш смех сливался с шелестом камыша и плеском воды.

***

Пир был не просто застольем, а живым, дышащим существом. Длинные столы, сколоченные из досок прямо на траве, гнулись под тяжестью: дымящиеся горшки с щами, лепешки на капустном листе, рыба запеченная в глине, курники, творог с зеленым луком, горы ягод в берестяных коробах. Воздух дрожал от говора, смеха, звона деревянных и глиняных мисок.

Мы с Милавой пробирались сквозь толпу с подносами — я несла амарантовый хлеб с тмином от бабки, она — глиняный горшок с моченой морошкой от матери.

Устроившись среди молодежи на разостланных по земле половиках, мы окунулись в эту гущу запахов и звуков. Дым от костра, где жгли полынь и зверобой для очищения, щекотал ноздри.

Но сквозь этот дым я вдруг уловила другой запах — свежий, горьковато-хвойный. Я обернулась и краем глаза заметила пятно алой ткани слева от себя.

Лукьян ловко уселся рядом, через человека. Он о чем-то оживленно говорил с сыном мельника, но его взгляд, теплый и цепкий, то и дело скользил в мою сторону.

Милава, всегда зоркая, легонько толкнула меня локтем в бок, лукаво улыбаясь.

— Чего на меня глазища-то пялишь? — не выдержала я наконец, отпив из кружки легкой, молодой медовухи. — Вон вокруг красот да яств — глаз не отвести!

Лукьян обернулся, подпер щеку кулаком и одарил меня такой улыбкой, что у меня внутри все перевернулось.

— Краса твоя, ненаглядная, все глаза ослепила! — произнес он, и голос его звучал немного хрипло, будто от дыма или от чего-то еще. — Смилуйся, Шур, не томи парня неженатого!

Я почувствовала, как горит лицо, и отвела взгляд. Новый, более ощутимый толчок коленкой от сестры вернул меня к реальности.

— Да хороша-то ты, когда стыдишься! — не унимался он, и в его глазах, чуть затуманенных хмелем, плясали озорные искры. — Умоляю о пощаде, краса, ибо я молодец простой, а сила твоя девичья — опасней медвежьей лапы. Негоже так!

Я не могла не рассмеяться, разрываясь между желанием парировать и смущением. В конце концов, я решила включиться в эту игру.

И это было... забавно. Танец слов, полунамеков, легких уколов и ответных улыбок. За всем этим могло скрываться что-то настоящее, а могло и не скрываться ничего.

Лукьян, с его карпатским выговором и живыми глазами, рассказывал о заснеженных перевалах, о пещерах, где спят медведи, о травах, что растут только на высоте, куда орлы залетают. Его слова рисовали мир далекий и манящий.

Когда луна, круглая и тяжелая, как слиток серебра, поднялась над лесом, в толпе прошел оживленный ропот.

Люди, группами и поодиночке, стали подниматься на Лысую горку — высокий холм за околицей, голый сверху, будто выстриженный. Там, на ветру, сила Стрибога была явственней.

— Зачем так высоко? — спросил Лукьян, шагая рядом со мной по тропе, утоптанной в поросли папоротника.

— Так надо, — ответила я, глядя на звезды, которые здесь, на подъеме, казались ближе. — В эту ночь граница между мирами тонка. Можно попросить Ветрогона... но не словами. Шепнешь желание ветру, представишь его ясно-ясно в голове, будто оно уже сбылось. И отпустишь.

— Ага, понял! — глаза его весело блеснули, и он вдруг рванул вперед, обгоняя других.

Взбежав на самую макушку, где ветер гудел сильнее, он раскинул руки и крикнул так, что эхо покатилось по долине:

— Влюбился я, батюшка Стрибог! Без памяти! Сделай так, чтоб и меня любили! Чтоб не засох я от тоски!

В толпе, поднимавшейся следом, кто-то ахнул, кто-то засмеялся. Среди девушек, смотревших на него во все глаза, была и Беляна, дочь старосты. Ее взгляд, обычно высокомерный, сейчас горел неподдельным интересом.

— Что ты делаешь?! — зашипела я, поравнявшись с ним. — Желания так не загадывают! Их шепчут! Тихо! А потом держишь в уме, как зеницу ока!

— Верно, Шур! Верно! — подхватила, запыхавшись, Милава. — Силу рода своего на него направь! Род всегда поможет!

Лукьян во время неспешного, почти медитативного обряда, когда люди, отвернувшись, шептали что-то в ладони и бросали шепот ветру, не сводил с меня глаз.

— Что, опять красота моя глаза слепит? — съехидничала я, чувствуя его взгляд на своем профиле.

Он кивнул, и улыбка его стала вдруг задумчивой, даже печальной.

— Визуализирую, как ты велела.

Я снова рассмеялась и отвернулась, а тепло внутри разливалось, густое и сладкое, как тот утренний мед.

Потом был обряд у реки. Девушки, похожие на белых мотыльков в лунном свете, спускались к воде и отпускали свои венки. Парни, стоя по колено в темной, холодной воде, ловили их. Смех, брызги, возгласы.

И я, увлеченная всеобщим порывом, сняла с головы свой скромный венок из тысячелистника и ромашки и опустила его на воду.

Конечно, он нырнул. Я почти это видела, как он, скинув куртку, сделал шаг вперед. Его пальцы уже касались моего плетения...

И тут с неба, будто с самой луны, свалился на его шею другой венок — пышный, яркий, сплетенный из малинового кипрея. Он ослепил его на мгновение. Лукьян, сбитый с толку, отшатнулся, и течение тут же подхватило мой венок, унося в темноту.

Я мельком увидела лицо Беляны на берегу. На нем было написано такое яростное разочарование, что стало почти страшно.

Решив, что больше мне здесь делать нечего, я тихо отошла от шумного берега.

Деревня гудела, как растревоженный улей. Плясали хороводы, в центре которых пары, обнявшись, кружились под свист и улюлюканье. «Люби жену, как душу, тряси ее, как грушу!» — орал кто-то. «А я как медовуху люблю!» — вторил другой. Когда очередная пара слилась в поцелуе под одобрительный рев толпы, ко мне сзади прильнуло теплое дыхание.

— Все-таки достал я его, — прошептал знакомый голос у самого уха. — Неужто думала, я отступлю?

Я обернулась. Лукьян стоял, мокрый до пояса, в руках сжимая мой немного помятый, но целый венок. Вода с его волос стекала каплями, сверкая в свете костров.

— Не знала, что плаваешь ты аки выдра! — рассмеялась я.

Он крепко взял меня за руку и втянул в общий вихрь танца. Круг за кругом, смех, быстрые взгляды, его рука на моей талии, жаркая даже через ткань сарафана. Мир сузился до музыки бубна, до его глаз и до бешеного стука сердца в ушах.

Он увел меня с поля, где еще плясали. Мы бежали через луг, вытоптанный за день, к стогам сена на краю поля. Он снова подхватил меня на руки и понес, а я смеялась, запрокинув голову к звездам, и не было в мире ничего, кроме ночи, его смеха и запаха свежего сена и мокрой кожи.

Возле огромного, темного стога мы остановились, запыхавшиеся. Он все еще держал меня.

— С ума сводишь, Шур. Аль не видишь? — в его голосе не было игры. Была хриплая, настоящая мука.

Я откинула голову назад, глядя на Млечный Путь, россыпью перечеркнувший небо.

— Слова... они красивые. Но сколько их уже было сказано другим? Сколько сердец? — прошептала я. — Не поверю, что мое — первое.

Он шумно вздохнул и вдруг притянул меня к себе так близко, что я почувствовала весь его жар, всю напряженность тела. Что-то внутри дрогнуло и поддалось. Я обмякла в его объятиях.

— ...Хочешь, твоим буду? — пробормотал он, и губы его коснулись кожи на моей шее, ниже уха. — Всем. Дай знак. Хоть маленький. Или скажи, коль не по нраву я... Лучше сразу.

Его пальцы, грубоватые, провели по моей щеке — легчайшее прикосновение.

— Больно уж полюбилась. С первого взгляда. Никто так... никто так душу не будоражил.

Я закрыла глаза, тону в этом потоке слов и чувств.

— Трудно поверить, — выдохнула я, чувствуя под ладонью бешеный стук его сердца.

Он поймал мою руку и прижал ее к своей груди, к тому месту, где бился этот горячий, тревожный бубен.

— ...Чувствуешь?

Я прижалась ближе, и мое тело наткнулось на очевидное, твердое доказательство его желания. Я замерла, парализованная этим открытием, не зная, отстраниться или...

Лукьян, уже готовый склониться к моим губам, чтобы мягко опустить меня на сено, вдруг замер, когда я в последний момент отвернула лицо.

Мои руки уперлись в его грудь.

— Нельзя... Прости, Лукьян! Не могу! — голос сорвался. — Не быть нам вместе!...

И я побежала. Без оглядки, в сторону спасительной, темной чащи. По щеке скатилась одна-единственная, горькая и соленая слеза.

Я не могла сказать ему правду. Не могла признаться, что его пыл, его «любовь с первого взгляда» — возможно, всего лишь отголосок бабкиного шепота, подложенного корешка. Что чары рассеются с рассветом, если я не скреплю их поцелуем здесь и сейчас.

Я не хотела этой украденной любви. Не хотела быть той, кто играет чужими чувствами, как пешками. Не такой я была. И не такой становиться не желала. Пусть лучше печать на мне лежит лесной дикарки, чем клеймо ворожеи, укравшей сердце.

Коляда, коляда

— А она балакает да балакает! Все уши мне прожужжала вчера, старая сухостойка! — ворчала за завтраком баба Озара, еще вся колючая от гнева после вчерашних сплетен ткачихи.

У меня вовсе пропал аппетит. В голове стоял шум — не от голода, а от воспоминаний. О том, как крепко руки Лукьяна обвивали мою талию вчера у стога, а его шёпот, тёплый и густой, как летний мёд, лился прямо в душу под холодной луной.

Если бабушка и заметила мою рассеянность, то виду не подала. Не ее дело — в девичьи вздохи вникать.

Собрав на заре нужные травы — плакун-траву для очищения, чабрец для силы — мы отправились в деревню на утреннее славление Рода-пращура.

Проходя мимо пшеничного поля, уже покрытого первой изморозью, я заметила на дальнем взгорке группу мужиков с луками. Лукьян мог быть среди них...

— Шурка, подь сюда! Слухай, что скажу, — позвала меня Озара, когда мы уже стояли в берёзовой роще, где дымились курения на каменных грудах-капищах. — Вон та девица, дочь старостины. Зуб на тебя точит. По энергии ее, что аки стрела в твою спину летит, вижу!

— Беляна? — удивилась я. — Да нет, бабушка, ошибаешься. Меж нами и вражды-то не было никогда.

— Карпатского хлопца ты у неё из-под носа унесла. Поняла? Гляди в оба. — хрипло прошептала ведьма, и в ее глазах мелькнуло не предостережение, а констатация факта. — Коварство в ней сидит, как червь в яблоке.

Я печально качнула головой, уставившись на пожухлую траву у своих ног.

— Уже не важно... Я его отпугнула. Сказала, что нам не быть вместе. Теперь он и смотреть-то на меня не захочет.

Ведунья искоса бросила на меня колючий взгляд.

— ...С чего бы это?

— Не могу я обманывать его, приворотом душу его к себе привязывать, бабуль.

Старуха фыркнула так, что даже ворон на старой сосне встрепенулся.

— Чушь городишь, простофиля! Никакого приворота не было! Сам он на тебя пялился, как сом на новую наживку. Не слепая я еще!

Теперь я вытаращила глаза.

— Как не было?.. А зачем же тогда говорила?

— Чтобы ты, коза упрямая, из нашей лесной норы наружу выползла да на гулянке девичье сердце потешила! Как еще тебя выманить-то? А про приворот — байка для дурочки! Неужели поверила, дурья голова?

— Ой...

— Вот тебе и ой! — всплеснула она руками, и браслеты из медвежьих когтей на ее тонкой руке звякнули. — Наигралась в чувства? С таким успехом, ты и правда, до моей могилы на шее просидишь. Беги, отыщи своего заморского женишка, пока другие, пошустрее, его не приворожили по-настоящему! — прошипела она, и в глазах ее заплясали знакомые ехидные огоньки.

Сердце ёкнуло, потом забилось с такой силой, что, казалось, выпрыгнет из груди. Не помня себя, я бросилась бежать, оставив и рощу, и капище позади, по тропе, ведущей к первым избам.

Вдали, у самой лесной межи, маячила статная, знакомая фигура с медной гривой волос. Дыхание перехватило.

— Лукьян! Постой! — крикнула я что было сил и ринулась через поле, где сухие стебли мака шуршали, как пергамент.

Парень, ища, кто зовет, растерянно обернулся. Увидев меня, несущуюся через поле, он широко вскинул брови.

— Нравишься! — выдохнула я, едва переводя дух, спотыкаясь о кочки. — Нравишься ты мне! Очень!

Услышав это, он бросил на землю лук и берестяной колчан и бросился навстречу.

Он поймал меня на бегу и подхватил, закружив в воздухе так, что мир превратился в золотисто-коричневый водоворот увядающего поля.

Я залилась смехом, а он улыбался так, что у глаз его леглись лучики морщинок, светлых на загорелом лице.

Не успела я опомниться, как его губы нашли мои — нежно, но с такой жаждой, что у меня подкосились ноги. Я зажмурилась, не веря. Этого не могло быть со мной, ведуньей в ученичестве, хранительницей тайн, для которой дорога любви казалась заросшей навеки.

bannerbanner