Читать книгу История одной и многих (Линда Баталова) онлайн бесплатно на Bookz (2-ая страница книги)
История одной и многих
История одной и многих
Оценить:

5

Полная версия:

История одной и многих

– Ты слишком злая на работу-рутину, а она – всего часть большого пути, как капля в океане; и твой натюрморт «по стандарту», на который негодуешь – не есть конечная цель, не пункт назначении, а лишь перевалочный. Нет, ты не глупа; ты – дотошный перфекционист, до темной ночи выводящий опостылевшие силуэты, лишь бы заметили, похвалили – мне по нраву такие. Яростные трудоголики в мечтах об идеальном мире, а не «хорошие девочки» – загнанные в угол социального презрения вшивые, с вечно виноватым взглядом щенки, что дрожат от вида «большого человека». Твой талант – алмаз, что шлифуется долгими часами мощными абразивами, чтобы стать наконец бриллиантом, оценённым по достоинству придирчивым ювелиром – это и есть вершина, а не вымученный акварельный кувшин, удостоенный скудной похвалой и оценкой "пять с минусом". Это бывает скучно, и даже мучительно.

– Если годы спустя, я – всё ещё посредственная стекляшка без признаков уникальности, то сколько же мучиться до совершенства?!

– Ты хочешь быть бриллиантом в золотом обрамлении или дешёвой стекляшкой в бижутерии? Знаю тебя, хочешь бриллиантом и сразу, а так не бывает, навык даётся трудом! Ну и как с тобой быть, художница?

– Груша завяла с прошлого раза. И её, как полагается, не заменят на свежую. Придётся выписывать эту несчастную, – таков закон натюрморта. Такой же нафталиновый, как и вся эта школа творчеств, что выпускает едва скрипящим конвейером юных «творцов», способных лишь на единственный художественный подвиг: многодневное изнасилование шторки и вялого куста в бидоне.

– Юный циник! Не понимаешь, не видишь очарования в этой груше. Тебе бы восковую подать, всегда свежую, а какой в ней толк, скажи мне, если нет у неё истории? Заводская штамповка, одна из тысячи клонов. Лишь фасад обманчиво-пёстрый, как красивая, но пустая женщина. А наша увядшая старушка, на которую зуб, насупившись, точишь, на живом дереве выросла, жила жизнь! Встречала рассветы под звонкие птичьи распевы, купалась в волнительно-шумной листве, румянилась в палящих лучах, а на закате пришла к нам седой, морщинистой бабушкой, рассказать во всех красках свою историю.

– Мы слышали эти истории десятки уж раз, и мало что нового вымучим… У каждого было так: тревоги, волнения да мутный осадок на дне от быстротечности жития и его абсурдности, что предательски бултыхается от пристального взгляда глаза в глаза.

– В этом прелесть! Пусть вздыхает о закате лета и новых морщинах, а ты не слушай, а читай между строк её речь и услышишь истину. Не ропщи на её старость, как не ругаешься на старость своих предков, сначала послушай. И она не мечтала быть здесь. Представь себе, вот это «золотое время»: догнивать в компании брюзжащих нас. Могла бы дожить в тёплых лучах южного лета… Давай проявим к ней уважение. Будь благодарной нашей рассказчице – жертве событий, почтившей наш скромный творческий вечер…

– Ты прав, как всегда, а я нетерпелива.

Среди вороха пыльных холстов учеников талантливых и бестолковых нахожу свой, затерявшийся в самом низу за долгими прогулами художницы: не самый лучший, не откровенно плохой. Беда горе-перфекциониста даже не в том, что бесконечные самоистязания о несовершенстве мира и места его персоны в нём приводят к яростному исступлению, а в том, что девяносто девять дел из ста так и не будут доведены до логического завершения (и даже не начаты) из-за обречённости быть «среднячком», а не самым большим в пустыне кактусом – объектом всеобщего внимания и поклонения.

А вышло не так плохо, как виделось раньше… Время быстро стирает больную память о долгом вскарабкивании на гору с мозолями на ноющих ногах, когда в руках желанная награда за новую вершину (которая, впрочем, быстро опостылеет). Да, и груша здесь хороша (и чего на неё злилась?!). И помятая бабушкина занавеска с запахом нафталина. И даже, признаться, затёртая до дыр посудина невнятного цвета, у которой, наверное, уже и нет названия за бытовым забвением у современных хозяек. Они, правда, очаровательно смотрятся все вместе; и не нужны им новомодные интерьеры, неинтересны современные арт-тенденции и тем более недохудожники, занятые их обругательством от собственной криворукости.

– Мы будем дальше творить, мой друг, мы до последнего будем вместе. Прости за каждый шумный вздох и словесный яд. Завтра будет ведро краски: тебя отшлифуем, покрасим… Будет новая жизнь…

– Простил, как только ты пришла. За работу!

Нана


– Фу-у… Дали же они тебе это собачье имя! – Нервно громыхая ложкой об чашку с вечерним чаем выругалась Мария, разглядывая коробку с поздравительной подписью в честь прошедшего дня рождения Линды – подарок от «второй семьи». (Лали – «второе имя», которым было принято называть её от рождения в «тех» стенах). – Лали… Я просила их не называть тебя им! Я же просила!!! – Поджала тонкие злые губы. Лали показалось, что мать хотела сдержаться, но злой демон в ней оказался сильнее. Она негодавала в необъяснимо резком, хладнокровном тоне, будто готова была взять этот нож, котором менее тридцати секунд назад разрезала напополам с дочерью любимую булочку с маком из пекарни у дома, и столь же невозмутимо расправиться им со всем ненавистным, вконец осточертевшим за годы холодной войны «бывшим» семейством, с которым, к своему несчастью, однажды надолго породнилась, и, что ещё хуже – поселилась в соседем дворе.

Как вы уже могли догадаться, отношения Марии с семьёй покойного супруга никак нельзя было назвать тёплыми, и даже общее горе не способствовало примирению. Трудно сегодня сказать, когда и почему завязалась и разгорелась вражда. Никакая из сторон конфликта этого наверняка не помнила и не хотела бы вспоминать – «ворошить прошлое». Линде думалось, что этим странным людям нравится жить в бесконечной попсовой драме: актёрам не интересны истоки замысла. Они просто играют предписанные каждому роли, отрабатывают свой гонорар. Реализуются как актёры низкого жанра – тем заполняют скучное течение своей жизни. Попробуй, отбери у них грим, софиты и декорации: что останется? Вместо помпезных героев – маленькие, глубоко несчастливые люди, не нашедшие своего места в большом мире. А сейчас из последних сил пыжащиеся, как важные индюки, в доказательстве своей значимости.

«Интересный факт: южные люди повсеместно любят драматизировать самые безобидные вещи, не стоящие, на мой взгляд, и малейшего внимания. Это «бешенство с жиру» от скучной изобильной жизни или всё же та самая легендарная горячность темперамента, разжигающая пожар из самой мелкой щепки?» – Пока не нашла ответ на вопрос.


***

Минута упоительного молчания в разгаре остросюжетной драмы пришлась бы сейчас как нельзя кстати. Но она и не думала наступать. В глазах Марии полыхали искры, что вот-вот должны были разгореться пожаром и обрушиться на голову глупого дитя, что по наивности вечно болтало всё, что на уме.

Откусанная маковая булочка на белом чайном блюдце с цветочными узорами сиротливо отодвинулась на край стола. Мария нервно теребила кудряшку, выбившуюся из причёски. Раздражённая попытка вернуть её обратно так и не увенчалась успехом. Закурила.

– Мам, не злись… – Линда, чувствуя вину за испорченное настроение матери, вкрадчиво взяла её за руку в почти безнадёжной попытке потушить разгорающийся пожар. – Ты же знала, что меня там зовут ТАК!… Извини, что напомнила. Почему ты злишься, мам?… По-моему, имя не самое плохое, да и мне… Нра…вит…ся.

– Почему моё условие, родной матери, между прочим, никто не учитывает?! Был с ними простой уговор: это имя – детское, до определённого возраста, а ты уже давно не дитя. Ты – девица на выданье, и у тебя есть своё-МОЁ имя. Ты Линда, ЛИНДА!!! При рождении, и дома, и на улице, и в Антарктиде Линда, ясно?! – Не унималась мать. Мрак разрушительной досады в её глазах сгущался и цвет молодого ореха сменялся горькой сухостью прошлогоднего.

У Линды с рождения было два имени. Традиция со времен языческого Кавказа (существовала легенда в некоторых горных селениях, согласно которой за душой новорожденного ребёнка охотились злые духи, и для того, чтобы уберечь дитя от их нападения, ему нужно было дать новое имя (после того, которым назвали при рождении), им ребёнка называли домочадцы; тогда дух смерти, пришедший в дом за дитём не находил того, кто должен был быть его жертвой, путался и отставал), суеверие или прихоть отдельно взятой семьи, – кто уже разберётся в этих хитросплетениях? Имя это было привычно и не возмущало никого, кроме редкой матери, что считала посторонние прозвища своего чада прямым оскорблением его производительницы.

Когда один новый человек рождался на свет, другой, старый, отбывший свой срок, покидал его, оставив единственное последнее желание: назвать правнучку именем прародительницы: Лали – сильной, воинственной женщины. Бедной сироты, а потом и вдовы, сумевшей не только выжить в одиночку в царстве мужчин (где статус сироты и вдовы в былые времена практически приравнивался к негласному подписанию смертного договора), но и выраститьпятерых детей, заслужить сотни благодарностей и наград за спасенные жизни по долгу врачебной службы. Лали – прапрабабушка Линды, как никто другой в роду заслужила добрую память благодаря крепкому духу и благородству души, несломленными никакими испытаниями тяжкой судьбы. К тому же, по рассказам бабушки, оставалась удивительной красавицей с ясным умом до самой дремучей старости. Линда много слышала историй о прабабушке и очень огорчалась желанием матери победить «их» любой ценой. Даже ценой памяти достойных женщин.

У матери семейства имелись давние обиды на тех, кто, к её несчастью, составил 95% генофонда её чада. Да, не 50, как полагается в мире природы, а все 95, тщательно ею вымеренные и скорбным вздохом утверждённые. Иначе, куда уместить всё, в чем был обвинен детеныш, едва успевший вылупиться на свет? Оставшиеся 5, как вы уже догадываетесь, составляли достоинства рода матери семейства: наподобие изящных рук и тонких пальцев, коих "у тех"за тяжёлым крестьянским трудом не водилось, и тихого, всё время извиняющегося "интеллигентного"голоса, выдрессированного многочасовыми самоизнасилованиями в пыли библиотек. Жаль, нельзя было выписать отдельным пунктом БОЛЬШАЯ ЖОПА – дар от "тех"(у интеллигенции не водилось).


***

Лали нравилось быть Лали. Это имя было менее собачьим, чем Линда – соседская визгливая болонка не менее визгливой старухи с верхнего этажа, ненавистной ко всему живому, включая её ближайших родственников, соседей, покорно-угодливую домработницу и даже собственных детей, изо всех сил пыжащихся добиться капли любви (хотя бы снисхождения) маменьки хотя бы на старости её лет. Исключительное место в чёрством сердце этой дамы занимала истеричная питомица (копия хозяйки в собачьем воплощении). Линда, едва заслышав громогласный хозяйский вопль с лестничной клетки или двора – призыв собаки к послушанию, непременно вздрагивала и скукоживалась, как ёж в предчувствии опасности. Собака Линда и её хозяйка, сами того не подозревая, методично привавали девочке стойкую непризянь к своему имени. Хорошо всё таки, что есть другой дом, где можно на время спрятаться за ругим прозвищем. Да и жизнь Лали, протекающая в доме семьи отца была менее собачьей, чем с матерью.

Им назвала бабушка Нана. Абсолютно очаровательная своей непосредственностью, даже какой-то детской восторженной впечатлительностью. Гиперболизированная, даже, не побоюсь сказать, сумасшедшая для наших широт эмоциональность этой женщины была причиной частых мигреней её степенного супруга, от которых он так и не нашёл лекарства. Вынужден был оглохнуть на одно ухо ради самосохранения. Приветственные рукоплескания Наны вызывали головокружение, едва бы вы завидели её у ворот дома, но она была любима и почитаема абсолютно каждым, кому приходилось с ней повстречаться за необыкновенное очарование и добрейшее сердце, в котором, казалось, могло уместиться целое племя обездоленных сирот. В каждом её размашистом жесте, в громкой распевной речи, в морщинках у голубых, выцветших от яркого солнца глаз, что бывают только у добрых, улыбчивых женщин, в уютно-обволакивающем запахе абрикосового пирога с её кухни читалось наивно-искреннее обожание каждого близкого и далёкого ей человека.

Нана, как истинная кавказская женщина старшего поколения, знала жизнь только во имя своей семьи и, надо признать, блестяще справлялась со своей ролью хранительницы очага. Линде никогда не нравился этот пресловутый «очаг»: веяло от него затхлым домостроем и пещерами, но с ролью «хранительницы» образ этой женщины сочетался как нельзя идеально и совсем не душил нафталином. Она беспрестанно, как могла, поддерживала огонь в своём доме, что выручал его обитателей в самые мрачные дни; давал тепло, чтобы выжить сегодня и свет, как надежду на завтрашний лучший день. У неё всегда было много гостей: без компании она скучала и бродила по дому в поисках пыли и списка поручений для супруга. Люди, как светлячки на свет, слетались в этот дом. Линда только удивлялась, как у бабушки на восьмом десятке лет хватает энтузиазма на нескончаемые званые вечера с ломящимися столами.

Никто не мог знать и даже подумать, как тяжёло в самом деле ей давались заботы, что всегда выполнялись внешне легко и непринуждённо. Наблюдавшие Нану за ежедневным домашним трудом не имели сомнений, что она просто-напросто счастлива служить своей семье. Совершенно не бывает уставшей от тяжёлого деревенского быта и раздосадованной неоценными по достоинству плодами её труда. И уж точно никто не поверит, что в глубине души она преданно "несёт свой крест"и, как полагается, смиряется с "бабьей долей", затрудняясь всё таки с ответом любопытной, всё время задающей неудобные вопросы маленькой Лали: кто тот крест на неё взгромоздил (не сама ли?) и что за жуткая доля под страшным названием «бабья», кто и за какие проступки её на тех многострадальных баб обрушил, словно проклятье, да следит, как лютый надзиратель на исправительных работах, чтобы не смели поднять голову, пока не пробьёт последний час?

«Мы поговорим об этом, когда ты будешь взрослой.» – Так отвечают старшие, чтобы избежать вопросов, на которые у них не находится хоть сколько-нибудь разумных ответов (потому что их нет). И почему эти взрослые так любят с умным лицом всякую ересь продвигать из поколения в поколение? Под страхом смерти, как поезд на скорости, боятся сойти с рельс, если признают наконец-то раздутую абсурдность «вековой мудрости»?

Нана часто вспоминала о тяжести прожитых лет с тем крестом и горькой несправедливостью своей доли. Она шумно вздыхала и демонстративно промакивала платком, который всегда носила с собой, влажные от слёз сентиментальности глаза, предварительно убедившись, что взоры сочувствующих или хотя бы мимо проходящих обращены только на неё.

«Выходит, что крест, – он и есть крест, надломивший хребет его носителю. Хоть злишься на него, что на спину тебе взгромоздился и мешает полной грудью дышать; хоть заботишься, чтобы удобно ему было на твоей горбатой спине располагаться. Удобряешь его в надежде, что расцветет кустом душистой сирени и не напрасной окажется жертва». – Такой вывод был сделан о всевозможных мужьях, детях, прилагающихся к ним друзьях и родственниках и о совместном с ними каждодневном и праздничном бытие.

Короткие, но громогласные, театрализованные выступления этой женщины выбивали почву из под ног маленьких, пока ещё морально не окрепших домочадцев. Свет тревожно мигал, за занавес уносились декорации счастливого семейного гнезда, выпуская на смену холодных рептилий. Они привычно обвивали тоненькую хрупкую шею, уволакивали из мира сладких абрикосовых пирогов обратно в мрачные думы о гнёздах, змеях и тщетности всего мероприятия, что зовётся семейной жизнью. Каждое выступление непременно заканчивалось слезами радости главной актрисы и восхвалением бога за всё и вся, что окончательно погружало в когнитивный диссонанс маленькую Лали. Ещё не знавшую значения слов диссонанс и когнитивный, но уже понимающей, что бабуля – далеко не святая простота, а хитрющая, как лиса, по-своему властная в своём маленьком мире большая женщина, сумевшая выстроить микрогосударство, где вся и все, сами того не разумея, кружились вокруг её фигуры и подчинялись её воле.

Более остальных не подозревал подвоха хозяин дома. Изо дня в день он важно восседал во главе стола, откуда никто и никогда не посмел его сдвинуть. Уверенным и сухим тоном раздавал команды и поручения супружнице, хмуро сдвинув густые брови. Уверенный в себе и непоколебимости своего высочайшего места в домашней иерархии. Жена его молча слушала и кивала, к месту улыбалась и кокетливо поглядывала из под пушистых ресниц. Покорно соглашалась со всем, что говорит муж, не забывая нахваливать его за разумность и блестящую сообразительность, то и дело приговаривая «как хорошо же ты придумал, а я бы не сообразила!», «ты как всегда прав, и как бы мы без тебя жили?». Провожала поутру на службу со всеми почестями и также встречала после, что он в этой умело декорированной суете и не замечал, что все дела в его отсутствие делались «по-еёному», а если и было замечено что не по уставу, то быстро у Нани находились аргументы, почему так, как было ею сделано – лучше, и он, ненадолго нахмурившись, скорее по привычке, чем по сомнению, всегда соглашался. За «верную службу» одаривал свою супружницу поездками к любым морям и лучшими бриллиантами на зависть всем соседкам, что десятилетиями отвоёвывали своё право на веское слово в доме скандалами со своими сужеными. Не понимали они, в чём есть простой секрет семейного счастья и злились на «святое семейство» по соседству; кидали свои злые, завистливые взгляды на увешанную, как новогодняя ёлка, украшениями, всегда нарядную и светящуюся Нану. Раздражённо вздыхали о том, что везёт в этой жизни всем по-разному.

У Азамата – дедушки Лали были на редкость такие же летнего неба глаза, как у его супруги. Нечастое явление на Кавказе. Словно эти двое притянулись на космическое сияние, нашли друг друга среди кареглазого однообразия. Азамат всегда был сдержан, немногословен и хмур, как подобает серьёзному главе семьи. Изредка его степенность нарушала разворачивающаяся посреди импровизированной сцены драма. Заподозрив начало спонтанного спектакля, его брови сдвигались, а руки, по обыкновению сжатые перед собой, сжимались ещё сильнее, будто та самая сдержанность и держалась в них, того и гляди, готовая вырваться птицей из клетки. Тогда Нани, разочарованная сорвавшимся концертом, ретировалась со сцены. Зрители, в оцепенении ожидающие тысяча первый просмотр всем известной наизусть драмы, благодарно выдыхали. Чаепитие всё-таки состоится.


***

– Дорогая, ты должна выступать на сцене! – восклицала Нана, заламывая руки. Она знала об увлечении внучки танцами и всецело его поощряла. – Посмотри на меня, как я страдаю с этими сухарями! («сухарями» обзывались все, уступавшие Нани в широте эмоционального спектра, то есть – почти все). Ах, если бы твой дед отпустил меня тогда на сцену – в 1963 году, быть может, меня бы узнал весь Советский Союз. И я бы не похоронила бездарно себя в этих четырех стенах!… Где, где моя молодость, краса черноглазая, чернобровая… Ты знаешь, как я была красива, а стройна, как береза, и как я могла схоронить себя в этих стенах, как рабыня…! Ах, если бы можно вернуть годы, я бы… – Да, актриса вышла бы феноменальная. Подумала Линда, но удержалась от комментария.

– Я очень хочу танцевать, быть танцовщицей, бабушка, но ты знаешь, что мать против. Что мы можем с ней сделать? После смерти отца она совсем вышла из строя… – Отвечаю.

– Ах, деточка, и моя душа плачет… Ни одной ночи с того известия о трагедии я не провела без слез!… – Нана схватилась за сердце и выдержала траурную минуту молчания. – Но твоя мать – сухарь из сухарей! Невиданая чёрствость! Ах, если бы она слышала кого-то, кроме голоса своей компьютерной коробки на плечах. Лали, дорогая, ты знаешь, как я настаивала, чтобы ты танцевала, как я просила её! Мы с дедом готовы были оплатить всё, любые расходы! Она не знает, какого счастья лишает своё дитя, какие пути отрезает! Лали, Лали… Мы не можем с ней сражаться, она – твоя мать, какая есть, все мы – люди, неидеальные. И я со своими детьми наделала ошибок, ой, сколько их наделала, сколько об том потом сожалела, а толку-то… Что сделано – то сделано. Нам остается смириться с тем, что есть. Как я смирилась с твоим дедом.

– Но ты могла уйти от него и быть актрисой, как хотела, а я – нет.

– Ах, как я могла, как я могла…! – Горько причитает, вытирая выступающие слезы. – Он, парень из благородной семьи, позвал меня замуж. Меня, безродную деревенщину! – Влюбился, дурной, пошел против родителей. Сбежали мы от всех. Как я могла оставить его одного, после того на что он пошёл, и себя без такого мужа?! – Лали знала наизусть эту душещипательную историю, но Нани с неиссякаемым артистизмом рассказывала её каждый раз, как в первый. – Господь, ты даровал мне лучшего мужа на этой грешной земле, и я не устану благодарить тебя за благославенные года, которыми он осчастливил моё сердце, за моих чудных детей, что научили меня любить! Ах, кто бы, если не он, взял меня под крыло, с кем бы я познала женское счастье?! – Нани воздает руки к небу и рассыпается в благодарностях. Спектакль, всё таки, состоялся.

Все передряги в этом доме никогда не были всерьёз и надолго, несмотря на весь внешний шум событий, голосов, отношений. Любой новый гость мог бы подумать, что попал в эпицентр семейного празднования, то ли скандала, то ли нормальный уровень громкости здесь был запредельно высокий даже для антуража южной полосы, где принято орать на собеседника, просто желая ему хорошего дня и приятного аппетита, а уж скандал – только с колюще-режущими и битьём окон и посуды. Время тянулось здесь долго и вязко (то ли в детстве казалось так) за непрекращающимися застольями, разговорами, песнопениями и сборами поспевшего разноцветного урожая в саду. Здесь никто ничего не требовал. Здесь просто радовались тому, что ты пришёл. Здесь жила душа.

Я пишу…


Отрывок из дневника


Я пишу, потому что пишу.

Потому что хочу писать.

Хочу ли?…

Но пишется само.

Значит писаться должно.

Занятие неизбежное,

Пока есть беспокойная голова

И хотя бы одна рука.

Часто кажется, что пишу вовсе не я;

Пишут мною.

Перестала смеяться над бабушкой,

Что поливает квартиру святой водой.

И над участниками сеансов экзорцизма.

Я могла бы стать безалаберным писакой,

По субботам выдающим опусы

Под бокал шампанского.

Или сумашедшим фанатиком,

В подглазных мешках которого

Беларусы спрятали урожай картошки.

Это незатейливое словоблудие

Может стать макулатурой

Или разлететься по миру популярным чтивом.

Я здесь – маленький человек,

Возомнившийся писателем-публицистом.

Не смею больше задерживать

Пустопорожними разговорами.

Перейдём к телу....



Сегодня мне двадцать шесть. События десятилетней давности живут во мне ярче, чем вчерашний день. Они ложатся на бумагу легко, как будто не прошли и даже не собираются, нет; они всегда живут со мной. Как загостившиеся, осточертевшие родственники из Саратова. Простые слова в сложной голове слагаются в странные тексты и требуют чистого листа. Очевидно: не на живого человека выливать ведро известной субстанции. Сколько бы мне сегодня не было, я – всегда ребёнок без панциря. Прошедшая юность, какой ни была, никогда не забудется. В отличие от рецепта лимонного "ууумопомрачительного кекса всего из трёх компонентов", подслушанного у говорливых галок – пенсионерок из автобуса:


"– Г-Халя, записувай!"

И Халя записала.

А я нет. И никак не выходит воскресить этот кекс…

Люблю лимонные кексы.


***

Неужто события в киноленте ребёнка важнее, чем у взрослой тётки? – Нет. Маленький человек – чистый негрунтованный холст. Всё, что на нём напишется – впечатается мёртвым штампом. Большой человек – уже изуродованное криворукими «художниками» полотно. Сотни раз надруганое тело. Мерзопакостный озлобленный циник в панцире – защитном скафандре от новых «продюсеров» его истязаний. Его органы чувств работают в половину силы. Краски жизни тусклы, как завалявшийся в тёмном шкафу натюрморт акварельный.

Первый – он же последний поцелуй с едва знакомым милее, чем пять лет жизни с изученным до тошноты мужем. Как в казённом столетнем (почти историческом) мольберте больше души, чем в новомодном (подаренным вышеупомянутым). И мороженое за пять рублей было вкуснее, чем сегодня за пятьсот…

Зато сегодня есть квартира и личный кот. Можно не прятать дневник за толчок в сортире, чтобы мама не нашла. И курить в окно. Курить, как назло, больше не хочется. Стойкое желание гладить мохнатого скота, которого не разрешали завести раньше. Зарабатывать деньги оказалось труднее, чем брать из тумбочки (ожидаемо).


Жить по-прежнему тяжело.

Но по-прежнему можно.

bannerbanner