
Полная версия:
История одной и многих

Линда Баталова
История одной и многих
Предисловие
Все персонажи, имена и события являются вымышленными. Любые совпадения случайны. Воспроизводить какую-либо часть этого произведения в любой форме без письменного согласия автора запрещено. Охраняется законом об авторском праве.
Все права защищены.
Художник обложки: Линда Баталова
Связь с автором sheikhanovali@mail.ru
©Линда Баталова
"Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастливая семья несчастлива по-своему."
Лев Толстой
Глубина не рождается от счастья.
Беззаботные люди не пишут книги.
Они варят пельмени на ужин. Собираются по горящей путевке в Турцию. Женятся и выходят замуж, не печалясь о статистике разводов и политической ситуации в стране.
У любого прежде времени мудрого человека есть боль – комок спутанных чувств из любви, ненависти, досады и "как оно могло быть, если бы не…". И он поведает её только чистому листу бумаги.
Дом
Дом, который был всегда тихим, будто и не было в нём вовсе никакой жизни (его постоянные обитатели больше напоминали своим видом и образом жизни поневоле застрявших между разными мирами привидений, – болезненных и безликих, ко всему безразличных, в том числе и друг к другу), опустел ещё более обыкновенного. Месяц назад внезапно погиб его хозяин – отец Линды, и стены, что ещё теплились надеждой на новый сезон счастья (хотя бы его маленькое, скромное подобие) охладели безвозвратно, как окоченевший бедолага с самой низкой температурой по больнице из небезызвестного чёрного анекдота, и впору предать его забвению.
Семейное счастье по легендам старших было здесь в последний раз так давно, что Линда никак не могла наблюдать его воочию, и оттого вынуждена была верить родителям на слово: когда-то они были счастливы вместе, и только этим незатейливым доводом могло быть обосновано её явление на свет. Память о добром прошлом была и причиной, по которой узы брака всё ещё со скрипом и грохотом держались, несмотря на все житейские неурядицы.
«Да и что есть счастье? – Однажды сказала мать после лишнего бокала красного. – Люди вечно бегут за «щастьем», а на самом деле гонятся за чувством наркотической эйфории, что есть не более, чем всплеск эндорфина, обусловленный временными радостями. Вот съела ты ведро мороженого – хорошо, пять минут, считай, счастлива; а на следующий день выскочил мерзкий прыщ на носу от убийственной дозы лактозы, и как не бывало того счастья, и ты уже не помнишь про пять минут и ненавидишь то мороженое, сожалеешь, что пошла на поводу у сиюминутной прихоти, а сегодня и всю эту грбаную неделю только и будешь озабочена своим прыщом, – ну и стоило оно того?! А ещё хуже – влюбилась! Сколько там, говорят, живёт любовь… Три года? Пфф… Я тебе скажу: три года – это уже пик отвращения, когда терпеть дальше в таком виде человека уже не можешь, тошнит от него, и ты либо переступаешь через свою гордость, самолюбие, принципы и всё что было тебе ценно до встречи с ним, и живёшь дальше – ждёшь, терпишь, когда слюбится, как бабка завещала; либо отряхиваешься и летишь дальше. У любви эндорфиновой срок – три месяца, не более, пока оба слепы и глухи к недостаткам друг друга. Потом все маски спадают и приходит уныние, затем – разочарование, а от разочарования до ненависти, поверь, не так долог путь. Нужно строить своё счастье – свой мир кропотливо, скучно, изо дня в день, как муравей, а не жить иллюзиями, не бегать за принцами, не плавать за буйки, не смотреть слишком высоко… И тогда, спустя много лет ты поднимешь глаза и найдёшь в своём саду крепкий фундамент, а на нём добротный дом; поймёшь, что это – то, ради чего нужно было жить. Самое лучшее счастье в этом безумном мире – это просто отсутствие несчастья».
***
Осунувшаяся вдова Мария с мутновато-отупевшим взглядом сидела у открытого окна и курила без остановки дешёвые сигареты. Кажется, втихую стащила блок из кладовой своего сухого, сверх всякой меры прокуренного отца, которому давно было всё равно, что курить, если оно дымилось, воняло и не било по карману. Старика-отца она сама не раз безрезультатно отчитывала за вредное пристрастие и демонстративно-брезгливо отмахивалась от удушающих клубов дыма, вплывающих в комнату вместе с его шаркающей походкой. Теперь же сама занята тем, что считала особенно неприемлемой привычкой для порядочных женщин, к которым, несомненно, себя причисляла, и однажды по этому поводу даже отхлестала ремнём собственную дочь за найденный под кроватью тайник с курительной заначкой, – невинной подростковой забавой.
Мария закурила на третий день после смерти мужа и курила без остановки второй месяц. Без того слишком худая, она потеряла в весе ещё килограмм семь, и вместе с лицом, ставшим зеленовато-серым от дыма, отсутствия регулярного сна и полноценных прогулок на свежем воздухе, вовсе походила на мумию из каирского исторического музея. Наверняка бы вызвала беспокойство неравнодушных людей, – круглолицых румяных тётушек, что с настойчивостью алчных продавцов на восточных рынках усаживают "жертву"за стол и следят, чтоб весь выставленный на витрину ассортимент был удостоен вниманием, и гость, непременно расплывшийся по окончанию застолья дурной от переедания улыбкой, откланялся и ушёл потяжелевшим на пару килограмм, – нахваливать на всю округу стряпню гостеприимной хозяйки и доедать заботливо упакованный остаток шоколадного торта. Но таких рядом не было.
Докурила. Откашлялась. Громко выдохнула. Бессмысленно разболтала по дну чашки кофейную гущу с остатком остывшего чёрного кофе. Подняла наверх замутненные глаза, вслед за которыми на лоб поползли черные брови, вырисовывая две характерные линии мимических морщин, которые уже в ближайшие годы дочь обнаружит и на своём юном лице: семейная черта – предательская генетика. На долю секунды в её глазах что-то прояснилось, и даже показалось, что спала траурная пелена, но тут же улетучилось. Тяжёлый взгляд снова потерял фокус и замер на неопознанном объекте.
Линда, крепко сжав перед собой руки в замок, который, как казалось, помогал ей сохранить должную для обстановки тишину и неподвижность, внимательно следила за размазанными, как в замедленной съёмке, движениями матери. Куда она смотрит сейчас? Стараясь не создавать ни малейшего движения, выловила в мутной пелене траекторию взгляда и уставилась в одну с родительницей точку, но так и не нашла предмет, захвативший в плен её абсолютное внимание, помимо нового ворсистого ковра из Икеи – по-скандинавски однотонного и совсем непримечательного, расстеленного здесь на смену старому витиеватому – персидскому, сразу после прощания с усопшим. Протёрла глаза и взглянула ещё раз. Не было видно ни ползающей глупой мухи, ни кофейного пятна. Кажется, провалилась в свой мир и рисовала на нём свои, никому не ведомые картины.
Мария наверняка услышала размышления дочери, которые, вправду, были бесстыже-громкими для звенящей пустоты этой комнаты. Решила, так и быть, согласиться на короткий разговор. Окинула чадо раздражённым взглядом, не предрекавшим тому ничего хорошего, но всё же внимательным и готовым к слушанию. Убедившись, что мать слышит, Линда начала несмелую речь:
– Мама… Я знаю, что сейчас не то время, чтобы… но… Я оч-чень, очень хочу выступать… На сцене. Ты помнишь моё первое место? Тогда, перед тем как отец… Меня заметили и приглашают на чемпионат. Нужно готовиться, тренировки, костюм… Пожалуйста, мне нужно твоё согласие. Это единственное, что сейчас мне приносит радость!!! Я з-знаю…знаю, как тебе тяжело. Мне тоже тяжело, ещё хуже видеть тебя… такой. Но нам нужно жить дальше. Мы не можем сидеть всю жизнь в четырёх стенах и горевать. Нам нужно что-то делать, чтобы жить, мы должны жить… – К горлу подступал ком и каждое слово давалось сложнее прежнего.
Незамедлительно слетел, как не бывал, налёт траурной меланхолии. Последовала на отлично выученная речь, служившая завсегда дежурным и неоспоримым ответом на любое робкое высказывание дитя, которое, на свою беду, ещё не знало, что друг – не всегда тот, с кем делят еду и кров, а самые успешные дела – это те, что делаются молча. Без оповещения, без одобрения, без поощрения «ближнего».
– Это всё ерунда, глупости твои! Всё это временное, понимаешь? – Устало вздыхает. – Нельзя! Нельзя делать ставку на развлечения! Это всё легкомысленно, все эти твои танцы… Тебе нужно учиться. Иметь нормальную РА-БО-ТУ. Нормальную… Которая будет кормить. Тебя. Нас. Некому нас больше… кормить. Одни мы, не нужны НИ-КО-МУ. Не на кого нам надеяться. Некогда искать себя – заниматься всякой херней… Мы бедные и такими сдохнем. Оставь всё и займись ДЕЛОМ. РА-БО-ТАТЬ надо.
С чувством выполненного материнского долга Мария собиралась занырнуть обратно в свой мир, но дитя продолжало изводить глупыми, неуместными вопросами:
– … А кошку… возьмём? Помнишь ту, беленькую, у подъезда. Отец её любил… очень. Мы вместе ходили её кормить. Она хорошая, ласковая… Несчастная, сейчас всё время плачет, кто-то ей сломал лапку… – На словах о плачущей кошке Линда не выдержала давление кома в горле и громко разревелась сама. – ПОЖАЛУЙСТА, ДАВАЙ ВОЗЬМЁМ!!!…
– ДУРА!!! – Заорала мать, немедленно подскачив с просиженного кресла. Закатила налившиеся гневом глаза и едва сдерживалась, чтобы не метнуть в чадо что-то увесистое. – Ты смеешь меня об этом просить?! Никаких блохастых тварей в моём доме!!! Твой отец жалел всех, кроме меня! Пусть хоть с того света не вешает на меня обузу.
Линда в ответ зажмурилась и досадливо сжала губы, сдерживая за зубами едкий ответ матери. Будет хуже: старший всегда побеждает в словесной перепалке. Ответ был ожидаемый, но тем не менее убийственный для бесхитростной, ещё не задубевшей под социальной оболочкой души маленького человека. Которая, конечно же, с течением жизни и чередой безжалостных перепетий, неизбежно покроется черепашьим панцирем.
Мария нервно зашуршала бумагами, демонстрируя бурно-деловую деятельность. Провалилась глазами в новую точку – дубовый стол, за которым беспрестанно была занята очень важными делами, а прежде, – её мать; женщина столь же прохладная к своим чадам, но искренне, горячо любящая внуков, будто для них она и хранила всю нежность, по крупицам её собирала, не смея отдать ни капли другим. И почему бабушки бабушками получаются куда лучше, чем матери матерями? Раскаяние за жестокость к своим детям, обусловленную трудной жизнью в исторических передрягах и вечной нужде, с ворохом своих проблем, где дети – очередная из них; или старческая деменция, где трепет к маленьким человечкам рождается от мгновенного забвения о перевёрнутом с ног на голову доме, визгах с истериками, сменяющих друг друга болячках; а может, чистый лист – второй шанс на счастливую семью?
– Слушай свою мать, и всё у тебя будет хорошо. Мать плохое не посоветует. – Разговор продолжался уже со столом, будто там и начинался, и не было той пары тревожно-выжидающих детских глаз напротив.
– Несомненно.
– Ну что, ты обиделась? Не дури… – Укоризненно уткнула руки в бока. – Сама подумай… Какие сейчас могут быть танцы? Мы еле сводим концы с концами. Думаешь, твой отец обрадовался бы, что полуголая дочь трясёт жирами на сцене, а не сидит за учебниками? Да он перевернется в гробу!… А тебя ещё замуж выдавать. Ни одна прилична семья не примет тебя в невестки. – Веки её тяжело поднимались, сражаясь со всей тяжестью мира, что взвалили на себя добровольно, и устало, но героически несли изо дня в день. Тон её голоса расширялся в диапазоне, лицо наконец-то приобретало живые краски, и если на секунду можно было бы закрыть уши от противно-шумящего радио, можно даже обрадоваться осторожно нечастому материнскому вниманию. Линда улыбнулась своим размышлениям. – Не поняла, я что-то смешное вещаю?! – Встрепенулась мать, возмущённая явлением неуместной радости. – Бросай развлечения, кому говорю, ХЕРНЯ это всё! Не будешь вечно трясти жопой, хоть природа и наградила (в разговорах о пятой точке дочери всегда читалась досада, то ли зависть). – Пора становиться серьезнее. Получай нормальное образование, отселяйся куда хочешь, делай что хочешь, там… А здесь – по-моему будет, как я считаю. Никаких жопотрясок и костюмов на них. Вот дурость затеяла! Бросить поступление, пустить жизнь непонятно на что… Как это инфантильно! Всё как у втоего папаши! Подумаешь, выиграла конкурс. 1 место. Ха-ха. Как будто это повод поверить в себя!… Я в твои годы чего только не выигрывала, и то были не конкурсы каких-то танцулек! В наше время была математика, физика, химия… – Последовали медово-сладкие, долгожданные минуты для матери семейства. Толстобокое тщеславие в малиновом костюме уже притомилось в ожидании выхода на сцену, и вот: настал его час. Линда досмотрела этот моноспектакль уже стоя по ту сторону двери. Заметила ли мать, что зал опустел? Вряд ли… А что, если прямо сейчас, со всей горечью хлопнуть дверью, заметит? Поколебалась немного, гладя дверную ручку. Нет, пока не готова знать.
Линда осторожно прислонилась к дверному косяку и уставилась на мать в просвет не захлопнутой двери. Сидит в крокодилово-кожаном кресле, холодно-невозмутимая, точно рептилия в этом обрамлении. Седоватая соответственно своим годам и несвойственно им тонкая женщина с ореховыми глазами, что заставляли и ещё не раз вынудят опуститься глаза напротив, а следом – руки. Уместился между ними нос, противоречащий этническому происхождению – канонически греческий: прямой, острый и бескомпромиссный. Хоть очки на него нацепи, хоть шляпу надвинь, а сути не спрячешь: профиль виден за версту. Губы, всегда натянутые, как её нервы, дополняли характер, который по обыкновению зовётся скверным, а лицо – противозачаточным, пулеметом разгоняющее в обозримом радиусе всё, что мужского роду.
Скульптура этого лица и нечто звенящее под подолом юбки должны скомковать воедино всё, чем был печально известен зачинатель холокоста. С этим охотно согласились бы немногочисленные обитатели квартиры №6, помимо, быть может, чёрной кошки Кэтти, подобранной под стать нраву хозяйки. Кэтти с первого дня прибытия в семью нежно звалась младшей дочерью и была удостоена прилагательным «любимая», чего не случилось с человеческим отродием. Так и было образовано гнездо, принятое называть семейным. Более всего походило оно на то, где роятся шипящие, языкастые и чешуйчатые. Матерь семейства очень любила обтягивать их шкурами свои одежды и интерьеры (тяготела кровным родством?).
«А было ли первозданно уточнение у того гнезда? Затерялось оно, наверняка намеренно, в устно-народном обиходе для придания скорости выпадению засидевшихся, опостылевших птенцов-переростков, ещё не познавших похмелья семейного бытия. Оно непременно наступает после шумных попоек в платьях-шторах и удавках-галстуках, залаченных насмерть пергидрольных кудрях и с усилием втянутых пивных животов для семейного непременно счастливого фото. Когда по ветру пущены деньги из конвертов, за редкой честностью дарителя не оказавшихся пустыми, а по кругу в обратном первому порядку дарения раздарены припорошенные годовой пылью кладовок пылесосы и мультиварки. Продано уже переставшее быть белоснежным занавеска-платье, в каких по старому горскому обычаю безутешные родители отправляют в последний путь охладевших юных дев, не успевших хлебнуть сколь желанного, столь же эфемерного женского счастья. Очень смешная и трагичная ирония начала конца семейной жизни.» – Записала в дневник.
«Херня» – первое слово, что усвоило чадо о своём явлении на свет и его дальнейших перспективах. «Херней» в квартире №6 обозначалось все, что отторгалось канонической, как греческий нос, идеальной картиной мира матери, где она – всегда правая, неприкасаемая царица. Детине удалось вписаться в этот холст уродливой чёрной кляксой – грозовой тучей на безмятежно-голубом небосводе. Маленькая тучка молчала (ведь тучки не умеют говорить), но запоминала свои обиды и тщательно складировала их в самые тёмные чуланы своей души (и у тучки есть душа). Выжидала сладкий час мести, чтобы однажды отыграться троекратно за обрезанные крылья.
Застывшая тишина вкрадчиво перебивалась дождём, что вот-вот забарабанил, ещё неуверенно, но как никогда кстати; разрядил духоту здесь и по ту сторону сцены. Он закапал по завершению нескладного диалога, то ли театра одного актёра. Не редкость южной зимой. Поутру придётся ползти на четвереньках по скользкому льду. Туда, куда не хочется. С теми, кого не любишь. Делать очень важные дела, до которых никому нет дела.
Т а к о в а ж и з н ь.
Мольберт
Угрюмо-серое на вид, но тёплое и светлое внутри здание под названием «ДШИ №…» с давно затёртым временем и беспощадными стихиями порядковым номером, что никто, включая его древних преподавателей не помнил полного названия учреждения. Приветливо распахнутые в любое время года двери безмолвно приглашают нанести визит всех заблудившихся и заблудших. Заунывно скрипят: для новичков раздражающе, а для давным- давно нашедших убежище уже по-родственному трогательно, как едва шевелящий ногами старый дед. Совсем не сердят они ни медленностью движения, ни обшарпанным, обветшалым видом. Уже слишком стары и беспомощны, чтобы ворчать, злиться и требовать; просто рады, что ты жив-здоров и о них иногда вспоминаешь.
Докурю в сырой вечерний туман завалявшуюся на дне рюкзака сигарету и зайду в художественный класс. На свидание со старым добрым другом – мольбертом.
***
– Снова я перед тобой на исповеди подобно блудной девице, мой верный, старый слушатель в шрамах – отпечатках чужих мук творчества. Мы не виделись месяц или чуть более, а ты успел без меня прохудиться, состариться. Седые трещины, подобно морщинам на старческом лице, покрыли твой ветхий, худой облик. Вижу новую метку: небрежный художник смешивал краски в творческом исступлении: цвет искал, что был у него всегда под рукой. Как полагается, неприметный, незамеченный. Кому из тех недорослей интересно, скажи, искать в серости очарование? Тихое пусть, неуверенное в себе и вечно извиняющееся, как тот прототип обиженного жизнью инженера из советских фильмов, когда рядом понятная без прелюдий светофор-палитра, с которой всё заранее ясно-очевидно? Их отношения с живописью, будто с женщинами в переходном возрасте. Тебе, должно быть, тошно, как и мне от их примитивщины. Ты, старый друг, совсем покосился, еле держишься. Кто же бросили тебя небрежно в пыльный угол? К остальным взъерошенным трудовым товарищам… Отбывать срок до следующего артистического истязания. Давно пора о тебе позаботиться: покрыть свежей краской, подлатать худые конечности. Старый, того и гляди, определят на безызвестное импровизированное кладбище на задворках старого здания; и никто, кроме меня, не оплачет твой тихий уход. Только держись, друг, не уходи раньше времени… Я продлю твои дни и продолжим творить. Нас ждёт ещё много провалов и побед.
– Заждался! Проходи, присаживайся. Чего мнёшься в дверях, как бедная родственница?
Сажусь неуверенно на край стула. Продолжаю:
– Стыдно, но искала повода тебя не видеть. Ты вечно задаешь вопросы, на которые у меня нет ответов. Я люблю тебя, мой бессловесный собеседник и слушатель, безрукий творец и наставник, но встретились мы не в том месте и не в то время, как герои дурацких драм – они же комедий, что живут свои истории на потеху непритязательному зрителю. Как тебе наша пара: немой мудрец и невпопад болтливая блудница?
– Это явление молодое, а значит, временное. И ты замедлишься, станешь степеннее и мудрее.
– Мой дорогой друг, я устала и выдохлась; нет сил жить эту жизнь. У меня пустая и тяжёлая голова, не способная рождать свои идеи и следовать за чужими, как будто бы очень «истинными» (на самом деле просто старыми). Повисли кисти, не способные на созидание; они же безвольно-трусливые для разрушения. Нечего тебе сказать, а ты снова задаёшь вопросы – уставился выразительно, насколько позволено выражаться куску дерева.
– Как есть, ведь сама нарекла собеседником!
– Ну вот, я снова здесь, и, как оказалось, не так уж страшно повторить знакомый, заведомо тернистый, маршрут. Твоя очередь, друг. Ворчи, учи, хвали, я в твоём распоряжении, подобно потупившему глаза дитя, пропустившему скучное семейное чаепитие. Дышишь тяжело, то ли утробно насмехаешься надо мною, мученицей?
– Эх ты… Грустная девочка без имени. Твою «Л» – именную на мне отметину не сочли убедительной. Потому, бесхозно-одинокого, изрядно помучили чужие «писаки». А ты снова не спавшая, до дыр заслушавшая альбомы грустных классиков?
– Да, как ты знал?… А, впрочем, не отвечай. Ты, деревянный, всегда проницательнее любого двуногого из крови и плоти. Знаешь, мечтала когда-то научиться играть на пианино. "Не сложилось"– как любят говорить взрослые с потухшими от быта и штампов глазами.
– А мы творим здесь свою музыку, только инструменты у нас другие, но разве это дело принципа, когда речь о той же тоске познавшего бездну барашка, что оказался немного умнее остального тупого стада?
– Да, барашка с душой творца. И блеять-то не о чем с соседом по стойлу, и нападки их пусты, не внушающие страха и отвращения, смех один; а путь у всех един вне зависимости от уровня интеллекта и социального статуса: на убой все без шанса на побег и другую дорогу. Всё что доступно барану – пройти одну-единственную, удручающе безысходную дорогу достойно: глядя не в грязь, а в чистое небо. И по возможности весело.
– Ты близка к истине мироздания. Осталось принять философию вечности и не удручаться о конечности земного бытия. Уныние твое – чёрная меланхолия, болезнь творческих. К несчастью, грипп, а не ветрянка (будет возвращаться в холодный сезон).
– Вот и начался листопад, а с ним и моя меланхолия.
– Закурила, значит, несёт от тебя знатно, как не прячься. Маленькие девочки всегда решают свои малолетние проблемы саморазрушением. Вас здесь было немерено, глупых, и все одним пером писаны. Впрочем, раз хочешь, будь по-твоему, разрушайся, только осторожно. Ты не есть самая из них безнадёжная, потому справишься. Рано или поздно.
– Знаю, ты не ругайся, это не навечно. Моя тоска сегодня не по размеру моему телу…
– Давай за работу. Давно тебя не было, мхом покрылись твои акварели. Да и я заскучал в одиночестве. Ты хоть и знатная страдалица, но с тобою занятно коротать последние дни в этом дряхлом, опустевшем убежище творческих и случайно заблудших, пока я не определился на свалку по служебной несостоятельности.
Достаю со скрипом успевшие иссохнуть коробки с акварелью, незаконченный пыльный натюрморт с пресловутым кувшином и грушами. Кряхтит, качается мой собеседник под тяжестью взвалившегося на него холста (уже едва ли ему посильной).
– Ты не думай, маленькая девочка, что жизнь всегда, как сейчас для нас, глупа и беспросветна. Некогда она била ключом и был на моей улице праздник. Были здесь милые, кроткие женщины в наглаженных платьях в горох, благоухающие неприметно «Шанелью» и запахом театра и библиотеки, что под кожу впитался с матери молоком; те, что интеллигентного вида, хоть за арфой, хоть за лавкой сельского рынка. С горящим взглядом прививали несуразным подрастающим любовь к искусству: всё пело басом и сопрано, звучало хором инструментов, расплескивалось на холсты маслом и акварелью, скрипело карандашами. Шумели, смеялись, творили дети. Пусть неумело, некрасиво, бывало и откровенно бездарно, как дети – всё нетерпеливо да по-своему, но они… ГОРЕЛИ! Спешили в эти стены! Если не на урок к милой женщине, то к красивой девчонке, к шутливому парню, что за соседней партой. Здесь рождалась первая, самая чистая любовь и дружба.
Вот чудо: где-то сидит человек уже взрослым, крепким мужчиной с седыми висками, за ужином с опостылевшей супругой, и, глядя в пустые глаза напротив, вспоминает ту первую, ясноглазую, что никогда не забудется и не повторится. Другой нашёл спутницу жизни, – я таких видел: на днях навещали вдвоём постаревшую женщину. Третий лежит в сырой земле, а верный друг по мольберту с той же седой, но всё ещё милой женщиной по нём плакали. Все сплетения судеб свершились в этих стенах; и только те, что на моих глазах развернулись, а сколько их по миру…
Некогда было живее… А сегодня подобно вымирающей русской деревне, – тихо, пусто да бедно, но по-прежнему как-то душевно, заунывно, аж через всё поле с конем, до горизонта, как у Любэ и Пелагеи… Ты права, мы встретились не в то время, не в том поколении. Я здесь – доживающий век одинокий старик. Ты – жадный до жизни странник, что вот-вот заскучает на забытом всеми пустыре и двинется на дальние поиски. Мы нашли друг друга на опустевшей, бывшей плодородной для всех трудящихся земле; так давай же скрасим друг другу последние дни без напрасной тоски по былому и бестолковых рассуждений «как оно могло быть».
– Скучно, мой друг, где движение? Здесь всё тот же дурацкий акварельный натюрморт твоей молодости: потертая советская шторка, что не видела стирки лет тридцать (со дня выхода в свет) и пропитана вусмерть слезами и дымом сигарет череды поколений художников. Вазы с пожухлыми цветами и потерявшими свежесть плодами. Скажи мне, почему десятилетиями по-старому да неизменно, душно, как в мавзолее? Отчего не сменить декорации? Нас ведут за руку по одной и той же дороге, как тупых баранов, то ли первоклассников; опасаются, что снова не запомним, потеряемся, не дойдя до конечной цели – первоклассники на пути к «храму знаний».

