
Полная версия:
Смертельный улов
Тряхнул головой. Выдохнул. Шагнул на борт.
Тридцать лет он выходил в море. Каждый раз возвращался. Это было его правило. Его соглашение с морем.
К полудню туман поднялся — не весь, но достаточно, чтобы увидеть фьорд: серую воду, серое небо, серые горы с белыми шапками первых снегов. Ветер — южный, слабый, но колючий, пробирающий сквозь свитер и куртку.
Грузовик привёз лёд — белые кубики, скрипучие, пахнущие зимой. Водитель — молодой, рыжий, в кепке — вылез из кабины, кивнул. Том кивнул в ответ. Два человека, понимающие друг друга без слов: один привозит, другой принимает. Ритуал.
— Куда? — спросил водитель.
— Трюм, левый борт.
— Понял.
Лёд высыпали в ящики, ящики — на палубу. Пока таскать некому: команда ещё не пришла. Только Том, лёд, туман, «Марлин» и тишина.
Он спустился в трюм — чистый, стальной, с потёками ржавчины, но без грязи. Эрик вымыл после прошлого рейса. Ящики со льдом можно складывать.
Поднялся обратно, вздохнул, оглядел пустой причал. Ещё полдень, все при деле. Вечером начнётся: придут, будут таскать ящики, проверять снасти, ругаться, шутить, пить кофе, который Карл сварит первым, как всегда. Придут — и «Марлин» оживёт.
Пока же — тишина. Туман. Лёд. Ожидание.
Том сел на кнехт, посмотрел на фьорд. Вода была серой, плоской, с мелкой рябью. Облака — низкие, тяжёлые, как вата. Октябрь в Норвегии — это не месяц, это настроение: серое, мокрое, тихое. Как будто мир устал и ждёт зимы, чтобы заснуть.
Как «Марлин». Как Том.
Бруно объявился в три часа. Том услышал его раньше, чем увидел — шаги на причале тяжёлые, ровные, как метроном. Бруно не ходил — маршировал. Даже за хлебом.
Он поднялся на борт мягко, как кот, несмотря на вес и возраст. Рюкзак — небольшой, армейский.
— Бруно, — сказал Том.
— Том, — отозвался Бруно.
Пауза. Два человека, знающие друг друга двенадцать лет, которым не нужны лишние слова.
Бруно сел на свой любимый кнехт — отполированный задами моряков.
— Туман, — сказал Бруно.
— Был, — ответил Том. — Поднимается.
— Хорошо. — Бруно посмотрел на воду. — Море тихое. Слишком тихое для октября.
Том кивнул. Бруно был единственным, чьему чутью он доверял так же, как своему. Может, даже больше.
— Ты думаешь, будет плохо? — спросил Том.
— Не знаю, — сказал Бруно. — Не плохое. Другое. Море сегодня — другое. Не могу объяснить.
— Я тоже чувствую, — признался Том.
Бруно посмотрел на него внимательно — так смотрят, когда кто‑то подтверждает то, чего ты не хотел слышать.
— Значит, не только мне не нравится, — подытожил Бруно.
Они помолчали, глядя на воду. Чайки сегодня молчали — а это было странно. В Стейнхьере чайки не молчали никогда.
— Завтра выходим, — сказал Том.
— Знаю.
— Готов?
— Готовность — это не состояние. Это привычка, — ответил Бруно. Встал, закинул рюкзак на плечо, пошёл в каюту. У двери обернулся: — Том. Если море не хочет, чтобы мы шли — мы не пойдём. А если хочет — пойдём. Ты это знаешь.
— Знаю, — кивнул Том.
Бруно кивнул в ответ и ушёл.
Том остался на палубе. Смотрел на воду, на чаек, на поднимающийся туман, на «Марлин», который ждал.
Завтра.
К вечеру причал ожил.
Эрик пришёл первым — в пять, как всегда. Возник на палубе, будто был тут всегда. Весь в масле, вытирая руки ветошью. Короткий взгляд на Тома — и сразу вниз, в машинное отделение, к двигателю.
Том спустился к нему. Эрик стоял у дизеля, положив ладонь на блок — как слепой читает Брайль.
— Ну? — спросил Том.
— Заведётся, — не оборачиваясь, сказал Эрик. — Как всегда.
— Лебёдка?
— Гидравлика
— Гидравлика держит, — продолжил Эрик, не оборачиваясь. — Пока.
— «Пока» — это на сколько? — Том упёр руки в бока, будто пытался удержать на плечах весь этот рейс.
— На рейс. Если повезёт — на два.
— А если не повезёт?
Эрик наконец повернулся. Очки сползли на нос, треснутое стекло поблескивало в тусклом свете машинного отделения.
— Если не повезёт, починю. Изолентой и молитвой. Изолента — надёжная штука, а молитва… ну, для подстраховки.
Том хмыкнул. С Эриком всегда так: ни драмы, ни пафоса, только факты, приправленные странной, почти механической иронией.
— Топливо? — спросил Том.
— Бьёрн сказал — заправят вечером. Три тысячи литров.
— Хорошо.
— «Хорошо» со вздохом — это «боже, дай продержаться», — буркнул Эрик и снова положил ладонь на двигатель, будто проверял пульс. — Даст. Продержимся.
Том поднялся на палубу. Пахло солью, мокрым деревом и чем-то ещё — тем особенным запахом судна перед выходом, когда оно будто замирает в предвкушении. Не тишина, а пауза перед первым аккордом.
Ларс пришёл ровно в шесть. Ни минутой раньше, ни позже. Том даже не удивился — Ларс был из тех людей, у которых внутренний будильник тикает точнее хронометра. Высокий, спокойный, в синей рабочей куртке, он поставил рюкзак у рубки, окинул взглядом причал, фьорд, воду, потом — Тома.
— Доброе утро, капитан, — ровно сказал Ларс.
— Вечер, — поправил Том. — Ты рано.
— Рано — это вовремя, — спокойно ответил Ларс. — Хочу проверить сеть и крепления. Завтра с утра без спешки.
— Давай, — кивнул Том.
Ларс кивнул в ответ и пошёл на нос — к тралу. Без лишних слов, без суеты. Четырнадцать лет вместе, и каждый раз одно и то же: Том говорит «надо», Ларс делает. Или даже не говорит — Ларс и так знает. Это не подчинение, это доверие, тяжёлое и надёжное, как якорь.
Питер появился с гитарой — маленькой, потёртой, с одной порванной струной. Он размахивал ею, как флагом, и улыбался так широко, что казалось, будто он не на последний рейс перед штормовым сезоном идёт, а на пикник.
— Капитан! — гаркнул Питер, едва ступив на палубу. — Я тут! Можно начинать?
— Начинать — что? — спокойно спросил Том.
— Ну… всё! Рейс! Приключения! Деньги!
— Завтра, — отрезал Том. — Сегодня — груз.
— Сегодня — груз, завтра — деньги, послезавтра — слава, — легко отмахнулся Питер и отдал честь — не по-морскому, а по-армейски, да ещё и не той рукой. Потом подхватил ящик со льдом и потащил в трюм, напевая себе под нос что-то бодрое и совершенно нескладное.
Ян пришёл следом — тихий, сосредоточенный. Первым делом он снял рюкзак, достал маленький потёртый мешочек на шнурке и повесил на шею. Внутри — обереги: камень с дыркой, медвежий клык, старая монета. Потом подошёл к правому борту, положил ладонь на металл, закрыл глаза и постоял так несколько секунд. Перекрестился.
Питер, возвращавшийся за следующим ящиком, остановился, покосился на него.
— Ян, ты каждый раз.
— Да, — коротко ответил Ян.
— И помогает?
— Мы живы?
— Ну да.
— Вот и помогает, — спокойно сказал Ян и пошёл помогать Питеру.
Карл поднялся на борт с тяжёлой сумкой, от которой пахло луком, специями и чем-то тёплым, домашним. Он был тучным, краснолицым и вечно ворчливым — и именно поэтому лучшим коком на всех окрестных судах.
— Карл, ты принёс еду? — крикнул Питер.
— Я принёс страдание, — проворчал Карл, поднимаясь по трапу. — Еда — это побочный продукт. Сегодня я готовлю ужин на десять человек в каюте размером с гроб, на плите, которая греется, когда ей хочется. И меня будет тошнить. Как всегда.
— Но мы ещё не в море! — возразил Питер.
— Мой желудок уже в море, — мрачно ответил Карл. — Он всегда впереди.
И ушёл на камбуз. Через минуту оттуда потянулся запах жареного лука, масла и чего-то пряного — и Том вдруг почувствовал, как внутри что-то чуть-чуть расслабилось. Когда есть тот, кто просто кормит, когда есть тот, кто чинит двигатель, когда есть тот, кто проверяет сети — ты не один. Даже если кажется, что весь этот рейс держится на тебе.
Микаэль поднялся в рубку с ноутбуком под мышкой — молодой, собранный, с тем особенным блеском в глазах, который бывает у тех, кто всё считает и всё планирует.
— Капитан, — сказал он, открывая крышку ноутбука, — прогноз обновился. Давление 1013, ветер юго-западный, пять-семь метров в секунду. К вечеру завтра — северный, до пятнадцати. Шторм на севере.
— Я слышал, — кивнул Том.
— Я проложил маршрут до банок Фроя — девять часов хода. Топлива хватит на четыре дня работы и обратный путь. Если два трала — нормально. Если три — уже рискованно.
— Если два не хватит — пойдём третий, — спокойно сказал Том.
Микаэль на секунду замер, будто хотел возразить, но сдержался. Он знал: он считает, а Том решает. И ответственность — на Томе.
— Понял, — коротко кивнул Микаэль. — Тогда я пока проверю расчёты.
Свен пришёл тихо, как тень. Не поздоровался, не кивнул — просто появился, поставил сумку у рубки и окинул пристальным взглядом палубу, будто выискивал то, что другие не замечали. У него был такой взгляд — цепкий, внимательный, от которого даже старые доски будто выпрямлялись.
Бруно вышел из каюты, потянулся, хрустнув суставами, и сел на свой любимый кнехт.
— Ну, — сказал он Тому, — команда в сборе. Почти.
— Почти, — согласился Том. — Лукаса ещё нет.
— Новенький, — протянул Бруно. — Сын Хокона.
— Да.
Бруно помолчал, пожевал губами, будто пробовал это молчание на вкус.
— Тяжело ему будет, — наконец сказал он. — Все будут смотреть и думать про отца.
— Пусть думают, — жёстко сказал Том. — Пусть лучше смотрят, как он работает.
— Это да, — кивнул Бруно. — Работа всё сглаживает.
И тут появился Лукас. Он шёл по причалу осторожно, будто боялся, что доски под ним вот-вот разойдутся. Высокий, худой, в слишком большой куртке, которая висела на нём, как на вешалке. Остановился у трапа, посмотрел на «Марлин» — не как на судно, а как на что-то огромное и немного пугающее.
Том спустился к нему.
— Ты Лукас? — спросил он спокойно.
— Да, — парень кивнул, сглотнул. — Я… я готов.
— Готов — это хорошо, — кивнул Том. — Но на судне не говорят «я готов». Говорят «я сделаю».
Лукас снова кивнул, уже чуть увереннее.
— Сделаю, — тихо, но твёрдо сказал он.
— Вот и ладно, — кивнул Том. — Сначала лёд в трюм. Питер покажет. Потом — ко мне. Покажу, как ставить трал. И не смотри на всех так, будто ждёшь, что они скажут что-то про отца. Никто тут не судья. Тут все — команда. А команда держится на деле, а не на словах.
Лукас выдохнул, будто с плеч свалился тяжёлый мешок.
— Спасибо, — пробормотал он.
— Не благодари, — спокойно сказал Том. — Просто делай.
Лукас кивнул и пошёл к Питеру, который уже махал ему рукой и что-то весело выкрикивал.
Солнце почти село, и фьорд потемнел, стал свинцовым, с узкой полоской заката на горизонте. Туман почти рассеялся, но воздух был холодным, колючим, будто море уже примерялось к зиме.
Том стоял на палубе и смотрел, как команда оживляет судно: кто-то таскает ящики, кто-то проверяет снасти, кто-то ворчит на плиту, кто-то считает цифры. «Марлин» будто вздыхал, расправлял плечи, привыкал к этим шагам, к этим голосам, к этому движению.
Подошёл Бруно, встал рядом, тоже посмотрел на закат.
— Завтра выходим, — тихо сказал он.
— Завтра, — подтвердил Том.
— Море сегодня тихое, — снова заметил Бруно. — Слишком тихое.
— Знаю, — кивнул Том. — Но мы готовы.
— Готовность — это одно, — негромко сказал Бруно. — А море — другое. Оно само решает, когда начинать.
Том хотел было возразить, но не стал. Вместо этого просто кивнул.
— Посмотрим, — сказал он. — Завтра посмотрим.
На камбузе Карл что-то гремел кастрюлями, и запах горячего рагу поплыл по палубе, смешиваясь с запахом соли, рыбы и металла. Питер что-то напевал, Лукас таскал ящики, Микаэль щёлкал клавишами, Эрик где-то внизу тихо разговаривал с двигателем, как с упрямым, но любимым родственником.
Том глубоко вдохнул этот запах — запах судна, запах команды, запах предстоящего рейса.
— Ладно, — тихо сказал он сам себе. — Завтра.
И пошёл проверять крепления ещё раз — просто чтобы убедиться, что всё на месте. Потому что море не прощает мелочей. А Том не хотел давать ему повода.
Глава 2. Люди на борту
Бруно проснулся в пять утра. Не по будильнику — будильников он не признавал, говорил, что организм надёжнее любых часов. Просто в пять что-то щёлкало в голове, и он открывал глаза. Жена Астрид, двадцать восемь лет вместе, давно перестала удивляться.
— Ты как эти твои рыбы, — говорила она. — Встаёшь, когда захочешь, а не когда надо.
Бруно лежал на узкой койке, слушал, как «Марлин» дышит — поскрипывает, постанывает металлом, плещет водой за бортом. Привычные звуки. Правильные.
Сел, спустил ноги на холодный пол. Холод — нормально. Холод значит: пол на месте, судно на месте, мир на месте.
Первое дело — руки. Поднял, повертел, осмотрел. Пальцы толстые, узловатые, шрамы от тросов, ножа, рыбьих костей. Суставы болели — артроз, врач два года назад: «Вам бы на берег, Бруно». Бруно кивнул и пошёл в море. На берег — это для тех, у кого берег есть. У Бруно берег был: дом, жена, огород, собака. Но без моря берег — просто место, где ждёшь.
Сжать — разжать. Сжать — разжать. Хватка крепкая. Нормально.
Второе дело — нож. Бруно сунул руку под подушку, нащупал берестяную рукоятку — тёплую, потемневшую от жира и пота. Вытащил, положил на колено. Норвежский «Helle», тридцать лет. Отец положил на стол молча, без слов, рядом с рюкзаком — Бруно было шестнадцать, первый рейс. Он всё тогда забыл: свитер, перчатки, фонарик. Но не нож. С тех пор — тридцать лет — нож с ним. Под подушкой, в кармане, в руке. Отец давно умер — сердце, зимой, в шестьдесят два. Нож остался. Бруно точил его каждый вечер и каждый вечер думал об отце — не словами, а тем, как лезвие скользит по камню. Размеренно. Ровно. Как дыхание.
Провёл пальцем по лезвию. Острый. Хорошо.
Он встал, натянул штаны, свитер — тёмно-синий, грубой вязки, который Астрид связала пятнадцать лет назад и который должен был давно развалиться, но не разваливался, потому что Астрид вязала так, как строили корабли, — на века. Ботинки — тяжёлые, скрипучие. Ветровка поверх свитера.
На палубе — туман, холод, тишина. Фонарь у причала — один, жёлтый. Чайки спали, что было странно: в Стейнхьере чайки спали только в полной темноте, а в пять утра было темно.
Бруно сел на кнехт, посидел, посмотрел на воду — чёрную, неподвижную. Потом пошёл проверять снасти.
Эрик проснулся от отсутствия звука.
Не от будильника, не от шагов — от того, что двигатель молчал неправильно. Даже во сне он это слышал. Двадцать лет в машинных отделениях научили: спишь — но слушай. Двигатель как ребёнок: молчит — или спит, или плохо. А если плохо — нужно идти.
Сел, прислушался. Тихо. Ну да — они в порту, ещё не вышли. Выдохнул, провёл рукой по лицу — мокрому, тёплому, отоспавшемуся. В каюте пахло маслом и металлом. Этот запах — его запах. Он его не замечал, как не замечают воздух.
Эрик — тридцать пять, худой, жилистый, очки в металлической оправе с трещиной на правом стекле, заклеенной скотчем. Не менял, потому что «работает же». Говорил мало. Шутил мрачно. Из тех, кто в комнате, полной людей, находит единственного, кто молчит, и садится рядом.
Безымянный палец на левой руке — сломан, сросся криво, торчал под углом, от которого врачи морщились. Семь лет назад, в машинном отделении другого судна: трос лопнул, мотнуло, палец — в сторону. Эрик вправил сам — до порта два дня, врача нет. В порту сделали рентген: «Надо было сразу». Эрик: «А теперь?» Врач: «Поздно». Эрик: «Ну и ладно». Мешал чуть-чуть. Но он никогда не признавался.
Одеться — быстро, без суеты. Комбинезон серый, промасленный, в карманах: нож, фонарик, изолента. Эрик без изоленты — как хирург без скальпеля. Изолента решала девяносто процентов проблем в машинном отделении. Остальные десять — проволока.
В машинном отделении — его мир. Двигатель: дизель, шестнадцать цилиндров, громоздкий, как шкаф. Эрик положил ладонь на блок — медленно, как слепой читает Брайль. Искал трещину, люфт, течь — что-то, что не на месте.
Двигатель молчал. Но Эрик знал: утром, когда Том даст команду, он заведётся. Он всегда заводился. Эрик за этим следил.
Проверил масло — норма. Охлаждающую жидкость — норма. Давление топлива — норма. Записал в журнал: «Утро. Проверка. Всё в норме. Двигатель готов. Эрик».
Кивнул двигателю — как коллеге — и поднялся на палубу.
Питер проснулся в шесть и сразу заулыбался. Не потому, что утро хорошее — утро было паршивое, туман, холод, сырость. Просто Питер не умел не улыбаться. Это было как дыхание — автоматическое, неконтролируемое. Он улыбался, когда было хорошо, когда было плохо и особенно — когда было страшно.
Двадцать четыре года, рыжий, веснушчатый, вечно растрёпанные волосы. Говорил так, как ел, — быстро, много, с удовольствием, и иногда невпопад.
Вылез из каюты, потянулся — хрустнуло в плечах.
— Ну что, утро доброе? Кто живой?
Бруно на палубе, проверял снасти:
— Тише ты. Не все ещё проснулись.
— Бруно, да кто тут спит в такой день? — Питер сел рядом, достал гитару. — Я, между прочим, вчера три часа струну искал в городе. В Стейнхьере. Три часа. Знаете, сколько магазинов? Два. Один закрыт, во втором — струны нет. Пришлось у соседа брать. У соседа!
— И взял? — Бруно не отрывался от работы.
— Две кроны отдал. Он хотел три, я сторговался. Торговался, как на восточном базаре. Чуть не подрался.
— Питер, ты серьёзно?
— Две кроны — это две кроны, Бруно. Принцип.
Бруно не ответил. Для него две кроны — монета, которую не поднимаешь с земли. Для Питера — повод рассказать историю. А история — это всё.
— Слушай, — сказал Питер, — анекдот помнишь? Про моряка и русалку?
— Нет.
— Ну, слушай. Плыл моряк в море. Неделю, две, месяц. Скука. И вот — русалка. Выныривает, красивая, хвост. Моряк смотрит, русалка смотрит. Она говорит: «Ну что, моряк, хочешь со мной?» Моряк чешет затылок: «А как? У тебя ж… хвост». Русалка вздыхает: «Если ты только об этом…» Моряк: «А ты о чём думала?» Русалка: «Я думала, ты поговорить хочешь». Моряк: «С кем?!»
Бруно не засмеялся. Но уголок рта дёрнулся. У Питера это считалось за успех.
— Бруно, ты сегодня тёплый. Улыбнулся — почти. Запишу в дневник: «Бруно улыбнулся анекдоту. Больше не будет до конца рейса».
— Меньше болтай, больше работай.
— Работать? — Питер вскочил. — Да я готов! Где сеть? Где трос? Давайте, покажите мне рыбу!
— Сначала кофе, — сказал Карл, появляясь из камбуза.
Карл возник, как всегда, — из ниоткуда. Один звук — шлёпанье тапок по металлу — и вот он. Тучный, краснолицый, в белом фартуке, который подчёркивал живот. Сорок четыре года, двадцать — в море, все двадцать — на камбузе. Он не ловил, не ставил сети, не тянул трос. Он кормил. И кормил так, что слухи о его рагу выходили за пределы Стейнхьера.
— Кофе готов, — объявил Карл. — Чёрный, как душа нашего капитана, крепкий, как голос нашего механика, горячий, как надежда, что в этом рейсе меня не стошнит.
— Опять? — Питер поднял бровь.
— Опять. Всегда. Первый день — меня качает. Двадцать лет — и каждый раз. Как первый раз.
— Карл, ты же не выходишь на палубу. Какая качка?
— Качка, Питер, — это не снаружи. Качка — изнутри. Мой желудок — отдельное существо, и оно знает, что мы в море, и оно не согласно.
— Мы ещё в порту.
— Мой желудок — уже в море. Он — авангард. Он чувствует качку, которой ещё нет.
— И как ты готовишь?
— Страдая, — ответил Карл просто. — Хорошая еда — это страдание повара, переложенное в кастрюлю.
Он развернулся и ушёл на камбуз. Пауза. Потом — из-за двери:
— Кофе на камбузе! Кто не выпьет — без обеда!
Бруно встал, отложил снасти.
— Пошёл кофе пить. И ты иди. С гитарой потом.
— Бруно, гитара — это…
— Потом.
Питер вздохнул, но пошёл.
Ларс проснулся в шесть тридцать. Не по будильнику — по привычке. Тридцать лет — и ни разу не опоздал. Ни на вахту, ни на ужин. Жена Ингрид говорила: «Ты как поезд. По расписанию». Ларс отвечал: «Поезда опаздывают. Я — нет».
Сорок один, высокий, широкоплечий. Лицо в покое — суровое, в улыбке — доброе. Но улыбался он редко: повода не было. Лицо нейтральное, спокойное, надёжное. Лицо человека, на которого можно опереться.
Вчера позвонил домой в шесть — близнецы Магнус и Олаф ещё спали. Ингрид ответила: «Они спят. Им всё ещё не верится, что ты уезжаешь». Ларс: «Я тоже не верю». Ингрид: «Ты вернёшься». Ларс: «Всегда возвращаюсь». Ингрид: «Звонок — каждый день». Ларс: «Всегда».
Он повесил трубку. Посидел минуту. Потом встал, оделся, поехал в порт.
Встал, оделся — быстро, без суеты. Телефон — старый, с кнопками, без интернета — в карман. Зачем ему интернет в море? В море — море. На берегу — берег. Всё просто.
Поднялся на палубу, проверил сети. Трал сложен, связан, уложен. Поплавки пересчитал — все на месте. Грузила — все на месте. Сеть — без дыр, свежая после ремонта.
Подошёл к лебёдке. Гидравлика подтекает — капля за минуту. Ларс вытер пальцы, понюхал. Масло. Шланг, соединение, хомут. Хомут ослаб. Достал отвёртку, подтянул. Капля замедлилась. Не остановилась, но замедлилась. Отметил в голове: сказать Эрику. Эрик скажет: «Знаю». Эрик всегда знал. Но Ларс говорил, потому что так — правильно. Боцман не молчит, боцман докладывает.
Поднялся в рубку к Тому.
— Доброе утро, капитан. Трал проверил — сеть в порядке, поплавки все на месте, два коннектора подкрутил. Лебёдка — гидравлика держит. Пока.
— Пока — это хорошо, — Том усмехнулся. — Пока — это всё, что нам нужно.
Пауза. Ларс хотел что-то сказать, но не сказал.
— Что? — спросил Том.
— Ничего. Всё в порядке.
— Ларс, я вижу, что хочешь сказать. Говори.
— Ты как? Нормально?
— Нормально.
— Точно?
— Ларс, я в порядке. Готов?
— Готов.
— Тогда готовим.
Ларс кивнул и спустился. Четырнадцать лет вместе. Он знал, когда Том молчит, потому что нечего сказать, и когда молчит, потому что есть что, но не хочет. Сегодня — второе. Но Ларс не спрашивал дважды. Не его — давить. Его — рядом. Рядом и готовый.
Микаэль проснулся в семь, не сразу. Он вообще не любил вставать — не из лени, а потому что сны были интереснее. Во сне Микаэль был капитаном. Не «Марлина» — нового судна, шестьдесят метров, белого, с вертолётной площадкой и спутниковой связью. Во сне океан был его. А потом просыпался — и был помощником на старом рыжем «Марлине» с аналоговыми приборами и текущей гидравликой.
Двадцать семь, стройный, темноволосый, с лицом, которое выглядело моложе, чем было, и это его раздражало. Носил очки — не для зрения, а для вида. Тонкие, прямоугольные, без диоптрий. Карл однажды спросил: «У тебя минус или плюс?» Микаэль: «Ничего. Это для образа». Карл: «Ты в море идёшь, а не на собеседование».
Поднялся в рубку с ноутбуком.
— Капитан, прогноз обновился. Давление 1013, ветер юго-запад, пять-семь. К вечеру завтра — северный, до пятнадцати. Шторм на севере, к западу от нас.
— Я слышал.
— Маршрут до банок Фроя — девять часов хода. Топлива хватит на четыре дня и обратный путь. Два трала — нормально. Три — рискованно.
— Если два не хватит — пойдём третий.
Микаэль замер на секунду, но сдержался. Он считает, Том решает. Если цифры врут — тонет не Микаэль. Тонет Том. И все остальные.
— Понял, — кивнул он. — Тогда проверю расчёты.
Ян проснулся в семь пятнадцать и первое, что сделал, — проверил обереги. Достал из-под свитера кожаный мешочек: камень с отверстием — защита, медвежий клык — сила, монета — он уже не помнил, что означала, но носил. Пересчитал. Три. Хорошо. Три — правильное число.
Тридцать два, крепкий, темноволосый, с тревожными, быстрыми глазами, которые всё время искали что-то. Татуировок — двенадцать, каждая на удачу. Последняя — свежая, на предплечье, ещё чешется. Чешется — значит, заживает. Заживает — значит, работает. Удача пришла.
Не мыл палубу в понедельник. Не свистел на борту. Не смотрел на прибывающее судно — только на отплывающее. Суеверий было столько, что запомнить невозможно, но Ян старался.
Поднялся на палубу, подошёл к правому борту, положил ладонь на металл. Закрыл глаза. Перекрестился — по-настоящему, не для вида. Губы шевельнулись беззвучно: «Боже, благослови это судно и всех, кто на нём. Верни нас домой».
Открыл глаза — а Питер стоял рядом, пил кофе.
— Ян, ты каждый раз. Каждый рейс.
— Да.
— И помогает?
— Мы живы?
— Ну да.
— Ну вот.
Питер усмехнулся — по-свойски. Питер боялся и шутил, Ян боялся и молился. Результат — один.
— Новая? — Питер кивнул на татуировку.
— Да. На удачу.
— У тебя уже двенадцать. И каждая на удачу. Сколько удачи нужно?
— Много. Удачи не бывает много.
Питер покачал головой, но промолчал. В море всё, что помогает, — хорошо.

