
Полная версия:
ЦАРСКАЯ ЧАША. КНИГА 1.2
– То-то гляжу, побелел ты. Ай, Данилыч! Крутенек воевода. Иль, напротив, нечаянную тебе радость сделать хотел. А ты – вона как. Так что, Федя, совсем женитьба с души воротит?
– Да что ты, государь. Мне б с честью такою… справиться – вот об чём маюсь теперь!
– Смеёшься, вижу?
– Да полно! До смеха ли… – Федька явно дерзил, поглаживая под расстёгнутой рубахой грудь. Государев настрой о многом ему сказал, подстрекая к ответному в лад, и хоть говорили они о серьёзном очень, но – не о свадьбе совсем. А о его, Федькиной, послушании. Поднявшись, Федька, всеми бесами сразу терзаем, Иоанну в очи глядя, до дрожи желал сейчас же о многом испросить, да тут постучала в дверь стража – просился кто-то к царю важное передать. Вот-вот явятся рынды и сами допущенные до государя просители.
С невнятным стоном отошёл Федька, чуть покачнувшись от головокружения, с наряда невидимые пылинки смахивая.
Знал Федька, как пробьёт полночь и начнётся скорбный праздник Усекновения, переменится Иоанн, погрузится весь в иное, смиренное, строгое. Ни для кого не досягаем станет… А сейчас, в опочивальне, наедине с ним, утешался своим тёмным весельем, дозволяя Федьке забываться, свободно на всё отвечать, изводил его речами непотребными, какими мужики, отдыхая, меж собой забавляются, да пытал, пошто испугался так нынче, что просватан. Пошто растерянным прикидывался. А ведь известно, что грешил, грешил с девицами-то!
– Да! Да, чуть не помер!.. Как подумалось, что отсылаешь меня! От себя… прогоняешь!.. – задыхаясь откровением, он во всём сознавался: – Что не люб я тебе больше!
– Обезумел ты, вижу, вконец! Коли не люб – стал бы я за тебя племянницу-красавицу отдавать! Так бы отослал…
– …в Гороховец! – выдохнул Федька.
– Дался тебе этот Гороховец7, Федя… Договоришься! Подарю. Ну и спрошу уж тогда!
Собираясь от мирского омываться и к полуночной молитве готовиться, Федька улыбался истомлённо, и от всего нахлынувшего за день еле уже ворочал языком.
– И тем паче боязно… – он сел на краю лавки, оглядываясь ласково на усталого тоже Иоанна. – А ну как не слажу?..
– Ты, Федя, сладишь. Абы кому я княжён не раздаю. Сказано же. Знаю, постараешься.
– Вот теперь не то что взлают – взвоют, Государь ты мой!.. Дескать, великие роды бесчестишь, знать исконную унижаешь… А возвышаешь до себя недостойных…
Иоанн окаменел острым профилем, и рукою стиснул полу ферязи, как в судороге. И руку разжал, глубоко передохнув.
Федька удостоверился, что стрела его достигла цели. Давно рвалось из него это высказать. И ежели кто им, кравчим, как прежде – Анастасиею Романовной, как не ровней, сейчас царя попрекать вздумает8, тот на свою голову грозу призовёт неминуемо.
Помедлив, подобрав во что переодеться, Федька, пошатываясь, как слегка пьяный, от расслабленного утомления, двинулся к мыленке, раздумывая, надо ль избавиться от боязливости своей вечной, и что на самом деле означает эта женитьба, и как всё далее будет. Немного уязвило его, что батюшка, сам решив его судьбу, на что право имел, без сомнения, никак его не упредил… Но тут много было возможных толкований и оправданий, и он решил точно так же, как в первый свой день в Кремле, который врезался в память его навеки: значит, такова судьба, и так надобно. Батюшке виднее… Или проще всё – в самом деле нечаянно порадовать его хотел. И нежданно возникло для него некое новое предвкушение, и даже некая прыть и запал от предложенного испытания. Что испытание это предлагалось ему, наравне с батюшкой, самим государем, Федька почему-то не сомневался. Или опять бес гордыни искушает, подумалось с насмешкой над собой же. Всему-то ты хочешь небывалую для себя суть придать, вызолотить всё. Женитьба эта… Княжна… Государева племянница… Может, никакое это не наказание, не остуда, а в самом деле – высочайшая милость.
Ощутив небывалое блаженное счастье, он вернулся и быстро склонился к Иоанну, благодарно обнял его, проникновенно и мимолётно.
Иоанн принял от него халат, отпустил. Ушёл в молельню один, а после долго не спал – Федька слышал его шаги, редкие подавленные вздохи и шелест свитков… И свечи над столом не гасли. Время от времени принимался государь еле слышимо пропевать размеренные строки. Как видно, занимается своим "Ангелом Грозным"…
Федька с сожалением оставил нетронутой чашку молока, заботливо припасённую для него Арсением. Минула полночь, начался долгий постный день в честь Пророка Иоанна.
Провалившись в сон на краткие часы, он начисто забыл о вчерашнем потрясении. Но, встретясь с воеводой на выезде из Кремля, вспомнил вмиг наказ о свадьбе. Завертелось разноцветным колесом смятения сердце. На сей раз батюшка посвятил его в намерения устроить сватовство на неделе, сказал о приезде матери с братом. Но его, Федьку, эти хлопоты пока что не должны касаться – его дело жениховское начнётся после сговора, а уж там – как Богу и государю будет угодно, всё своим чередом пойдёт.
– До Покрова свадьбу справить вряд ли успеем, Федя. Нам-то канителиться не досуг, сам знаешь, делов государевых невпроворот, и чем далее, так горки-то крутее, а стремнины бурливей… Да, вишь, у Сицких, как у прочих, чиниться принято, обычай тут княжеский нарушить никак нельзя. Поспешание такое дурные толки повлечёт неминуемо, и для девицы, и для семейства всего вредные. И уж нам с тобой славы лишней не надо! До весны доживём, стало быть, а там – как сложится. Ну, с Богом! Свидимся ещё, там и поговорим как следует.
Федька кивнул, воевода раскланялся с государем, повернув со своим отрядом после Троицкого моста по служебным московским делам.
Свидимся, поговорим, до весны доживём… До весны! Встряхнув кудрями, нахлобучив снова атласную шапку с собольей чёрной оторочкой, Федька поспешил совету отца последовать, и не принимать на грудь тяжести лишних дум, пока и прежних вдосталь.
В медово-яблочном мареве ясного полудня царский поезд приближался к зелёному холму над Москвой-рекой, а казалось, что это белая ввысь устремлённая громада Вознесения плывёт к ним над кудрявыми верхушками окрестных садов… Федька ощутил волнение, сильное, и суетное, и высокое, и от этого смешения ему было необычайно и приятно. В честь государева прибытия протяжно величаво звучали колокола, всё происходило неспешно, торжественно и просто, согласно чтимому празднику, суровому и вдумчивому по основе своей.
Время тут как бы замирало, за белокаменными стенами оставалось извечное бурное и массивное коловращение стольного града, копошение людских забот, и часы потекли бесконечно-отстранённо от прочего мира… Государь не притронулся к скромной трапезе, только воды испил, и Федька невольно следовал ему, хоть никогда такого строгого воздержания от ближних, какому себя подвергал, Иоанн и не требовал. Голода он не чувствовал, настроенный на страстное самозабвение Иоанна в жажде духовной… Облачиться пожелал ныне государь в чёрную ризу свою, и вся его свита опричная была, ему согласно, в чёрном. Прочие же из сопровождающих одеты были празднично.
Отстояли службу. Акафист Предтече хорош был особенно, государь доволен остался певческими стараниями коломенских служителей.
Царица Мария, по обычаю, отправилась посетить мастерскую рукодельную и со странницами-монахинями побеседовать, прежде чем внять с царевичами вместе чтению иноками благочестивых книг, о давних делах в земле Арамейской повествующих. А государь остаться пожелал в храме один на один с небесным своим покровителем, и только кравчего не отпустил от себя далеко… Народ окрестных селений, выслушав напутственные речи своих духовников, разошёлся по дневным делам обычным. В округе стихло…
И всё на этот раз было не так, совсем не так, как тогда, на весёлом до бесшабашности многолюдном праздновании Николы-зимнего. Виделось теперь то действо нездешним совсем. Небывалым казалось, разгульное и радостное, чуть ли не с бесячим пополам. Здесь же, повинуясь строгости Иоанна, блаженной общей тишине, вставшей окрест, и нарушаемой только гулким красивым эхом под сводами храма от шагов и сдержанных голосов, Федька даже устыдился жгучему воспоминанию о той буйной шалости, задорных румяных влюбчивых девицах-помощницах, этой шутейной Велесовой шубе, о кострище, хмельном всеобщем благопомешательстве, и собственной непотребной пляске с личине со Змеиным Царём и зверьём всяческим… Все лики образные со стен вдруг воззрились на него: праведные жёны, Елизавета с Мариею – с осторожной жалостию будто, сам Предтеча – недоумённо, с поднятым точно в предупреждении пальцем, и сдвинул брови Михаил-Архангел. И колени подломились. Федька с горячим смирением упал, принимаясь молиться о снисхождении к себе от них, таких запредельных, неколебимых, парящих в бесконечной высоте над ним, нечестивым, гнусным даже, маленьким и озабоченным суетой праздной… И чем больше гнал он от себя прежние видения, тем острее и явственнее восставали они: сырой свежий запах снега, мокрые шубы, горячая близость безумия накануне ночи, и вдруг, как чёрная молния – ледяные объятия блаженства тяжёлой и сладкой воды, где он хотел остаться… Нежный переливчатый плеск родника, напевающего ему из недр тьмы подземной о вечном счастье… О подвиге Ином, большем, чем всё земное исконное противостояние человеков меж собою, в котором они, аки твари всякие, побеждают друг дружку на миг, а после и сами издыхают бессмысленно, и так всё сызнова, беспрерывно. И слава победивших громыхает сперва пушечно, а после слышится, как горсть копеек медных в суме нищего… А нищий тот – блаженный, всё смеётся щербато-беззубо, а по щекам сморщенным во впадины слёзы катятся… Перед очами Федькиными померк прекрасный лучезарный отсвет раннего вечера, прознобило его, жаром и холодом пота прошибло, ведь всем собою вспомнил он и другое, где были он и государь одни, на одре его, а дед-знахарь о «шаге в небеса» и «мужестве неосознанном» в нём твердил, и никто этого не понимал толком. А он, Федька, сам себе не верил, таким было наваждение Смерти-Ухода вожделенным – тогда, и несусветно-невозможным теперь. С глухим стоном он ударил себя кулаком в грудь, ужасаясь своего бреда, своей жажде пасть в него снова, и вторить стал словам Иоанна, молившегося в нескольких шагах… «Мудрый ангеле и светлый, просвети ми мрачную душу своим светлым пришествием, да во свете теку во след тебе!.. Ангеле грозный и смертоносный, страшный воин, помилуй мя, грешного, нечистого, ничтожного перед тобою!.. Ищу защиты и помощи твоей, коему всё ведомо, непобедимый, и не хочу скрыться от твоей нещадности, но укрепиться в мудрости и благости…».
Иоанн повёл взором на истовую молитву его, приблизился, мягко возложил на вздрогнувшее плечо ладонь, и продолжил глубоким тихим рокотом: – Запрети всем врагам борющимся со мною… Сотвори их яко овец, и сокруши их яко прах перед лицем ветру! И от очию злых человек мя соблюди!
– … соблюди! – вторил Федька, не поднимаясь с колен, искренне вглядываясь в сурово сдвинутые брови и соколиный взгляд Архистратига. Голова Иоанна Предтечи, возлежа на блюде серебряном, как бы умиротворяясь, засыпала, переставая следить за ним из-за полусомкнутых тёмно-коричневых век…
Тени наступали на утихающий Коломенский рай.
Словно все силы истратились у него – вышел, сам не свой, впору упасть бы и лежать тут, среди могильных камней замшелых, в сырой пахучей траве, без единой мысли, под последним предвечерним солнцем. На сумеречную впадину Велесова оврага, отсюда сквозь пушистые деревья не видимую, он опасался оглядываться пока.
В своём покое, в спальне, маленькой, точно келья, перед тем, как ко сну разоблачаться, снял государь один из перстней своих, что с архиерейским камнем9, и подал Федьке.
– Носи. Берегись для меня, Федя.
С низким поклоном принял Федька дар государя, драгоценный вдвойне из-за слов, к нему произнесённых.
Иоанну же нравилось, в такие, особые минуты наедине с ним, обыкновенно сидящим у ног его, возлагать руку на его лоб и стаскивать скуфейку с шёлковых кудрей, падающих свободно и тяжело, обрамляя внимательное и одухотворённое юношеское лицо… Вглядывался в него государь, иногда мыслями при том далече будучи, как будто через смертную плотскую кожу, глаза, губы лица этого совсем иное что-то наблюдал. «Кто ты? Что ты такое есть?» – того гляди послышится вопрос. Не шелохнувшись, не моргая почти, не дыша вовсе, Федька упивался и равно ужасался безмолвием того единения… И сейчас государь безмолвно вопрошал его душу, искал в облике его приметы того запределья прошлогоднего, и не мог разобрать Федька, желанно оно государю, или страшит больше. А всё равно – манит, манит, это Федька понимал животным каким-то чутьём…
Ему нечестиво хотелось остаться. Надвигающаяся ночь густела слишком быстро, и прошедшие под окном караульные перекинулись согласным предсказанием скорой грозы. Всё притихло, накрытое перевёрнутым тёмным плотным ковшом небес, издалека докатился, лениво пока что, гром.
– Всё. Искончалось лето Господне… – промолвил Иоанн, перебирая чётки наперстные, набранные из бусин камня архиерейского тоже, и с болезненной тоскою тяжко переводя дух.
– Устал ты. Возлечь бы тебе, Государь мой… А я, коли дозволишь, тут, рядом, на лавчонке вот, да хоть и на полу, побуду, а?.. Иль Наумова позвать?
Сверкнуло, прошумел порыв ветра. Оба осенились знамением, и молчали, дожидаясь приближающихся раскатов грозы, возможно, последней в эту пору. Огонёк лампады повело сквозняком.
– Воды принеси с мятою, рубаху новую, и себе постели, как знаешь… Да не зови никого, сами справимся.
Вспомнив, что целый день не ел ни крошки, Федька пулей послал на дворцовую кухню Сеньку, где тот добыл господину (и себе) кринку молока да ломоть ржаного хлебушка, и помчался обратно в келейный государев покой. Передал ещё Федьке свёрнутую медвежью шкуру, из везомого с собой имущества, а постельничий с подручным спальником устроили требуемое государю. Всех отпустив, до соседних сеней, где им тоже было постелено, по-походному просто, Федька оставался с государем, пока тот укладывался. Чуть погодя отпросился «на двор», ну и мимоходом перекусил быстренько… Слегка укоряя себя за грех чревоугодия, вдогонку ко прочим.
Сентябрьский холодок тянул по дубовому полу, и, в тёмном просторном меху, густо пахнущем шерстью, от влажности тумана и грозового остужения за окном завернувшись, Федька блаженствовал, засыпая. Рядом с дверью, на лавках в сенях, возились почти не слышно, в полусне тоже, постельничий и спальники.
Мелькали в нём беспрерывно чепуховины несусветные, надоедливо отводя от главной печали, которая делалась всё отдалённее и непонятнее. Отмахивался он от них, как мог, а после сдался – и сон унёс его по буеракам, своевольно зашвырнув в такой оборот, от которого очнуться он не мог долго, лёжа на самом острие восхода, серого и дымного от тумана, и весь мокрый. Осилив себя же здравомыслием, он развернулся в шкуре, и остался на ней отдышаться. Рубаха была мокрая насквозь, он стянул её, расправив на полу рядом. И упал снова, раскинувшись, остывая, вспоминая, что нельзя так делать никогда, пронижет сквозняком – и вцепится простуда, а через минуту, как ему показалось, его разбудил государь. То есть, его пристальный взгляд.
Государь на него смотрел в восходных сумерках. На белеющее лицо, будто лёгким сиянием отливающее на чёрной медвежьей шкуре. Федька не шевелился, но тут адово проклятое естество зашевелилось за него, и с тихим стоном он отвернулся от ложа и взора Иоаннова, подгребая просохшую рубаху, уцепляясь за крест на бечёвке, укрываясь от неприличия своего. Притворяясь сонным, конечно…
– Подымайся, давай, коварник, – Иоанн, вздохнувши, сел в постели. Федька мигом вскочил, накинул рубаху, и поспешил подтащить под ноги его мягкие тапки, чтоб не ступал босым на стылый ковёр на полу.
– Полно, полно прикидываться-то устыженным. Главу склонил, ишь, волосьми занавесился, будто б не чую плутовства твоего под ими.
Федька, в самом деле, невольно улыбался ворчливому, укоряющему, но беззлобному государеву слову.
– Меня, государь, бесы искушают – правда твоя! Да не поддаюсь я, не то б видение досмотрел, не стал бы искуса избегать, в том тебя уверяю.
– «Досмотрел», «не стал бы», как же! То варени́к мой тебя от соблазна ненужного оттянул. Чем же бесы т тебя на сей раз прельщали? М?
Тут Федьку кинуло в краску, и, заикаясь даже, принялся он государя умолять не расспрашивать, ибо язык его не в силах произнесть и части того… И в том не лукавил Федька ни капли, и сам теперь, окончательно от сонного дурмана взбодрясь, ужасаясь коварству изуверскому своих бесов, поскорее рвался отмолить тяжкий грех своего сновидения.
– А говорят ведь, варени́к ясность рассудку даёт! – с возмущением как бы сетовал Федька себе под нос, приготовляясь к умыванию, меж тем как вошедшие на его зов спальники принялись услужать государю. – Что-то не шибко действует, однако. Мож, два или поболе камней посильнее будут?
– Ну-у ты и нагле-е-ц!
– Да право слово, государь, едва разуму не лишился ведь!..
– Фе-еддя! – угрожающе протянул государь, на него оборачиваясь. Но вид кравчего был столь неподдельно смятенным и лукавым, вместе с тем, что суровый утренний настрой Иоанна сам собою куда-то девался, и на душе стремительно легчало. – Может, тебе и порты варениками расшить? Тогда уж наверняка от ненужного оттянет! И престанешь ты меня, горемычного, наконец-то, тормошить, диаволово чадо, – тихо проговорил царь Федьке, когда все прочие от них отошли.
Очень желая на предложение сие согласиться, Федька сдержался, опасаясь хватить лишку.
После трапезы стали собираться в Слободу.
Воевода Басманов и Вяземский с отрядом прибыли вскоре, и, передохнув немного, примкнули к царскому поезду.
По пути говорили о крымских вестях. Вроде бы по всем приметам ожидался набег на Болховском рубеже, но Трубецкой уже подходил туда со своим полком, и Хворостинины оба стояли там же в готовности. Были стычки вдоль границы, хоть и жаркие, но небольшие… Всякий раз совместно опричным и земским войскам удавалось прогнать налётчиков обратно в степь. Разведав о значительной силе русских, степняки решили, видимо, повременить с большим набегом.
– Так что, отзываем Белкина с Хворостиниными к Белёву обратно? И Трубецкого, стало быть, отпускаем в Дедилов?
– Нет, рано. Пущай до октября там постоят. На Рязань вон тоже о прошлом годе этой же порой ломанулись… А по-хорошему, так надо бы и Бельского10 оттуда, из-под Каширы, не отводить – тогда уж точно отобьёмся! – воевода глянул на ехавшего рядом сына, явно безмерно волнуемого всеми этими разговорами, и упоминанием о Рязани – особенно. – Верно, уж такого небрежения наши там теперь не допустят! Слава Богу, есть кому надёжно проследить.
Были там ещё по Разряду при войске и князья Пронский с Турунтаевым, но их дела шли особняком.
Вяземский кивнул:
– Голицын в Одоеве, то справный служака. А в Калуге у нас, значит, Шереметев-Меньшой сидит? – по всему было понятно, что не очень-то Вяземский на Шереметева полагается. Басманов же неопределённо повёл густой чёрной бровью, мол, сидит, и пусть дальше сидит, сейчас Шереметевы на Москве притихли, а Ванька-Меньшой не самый худой из воевод…
– Как думаешь, Данилыч, рязанским-то растяпам за прошлый год достанется?
– Достанется, уж этого не миновать!
– Так сразу надо было. Иль Филофей печаловаться11 решился? – Вяземский недобро усмехнулся.
– По мне так да. Но у государя свои на то замыслы, как видно. Да и сам суди, Афанасий Иваныч, нам-то одним на всё не раскорячиться. На Ливонских пределах, почитай, никого и не остаётся, того гляди, обратно Полоцк отбивать удумают. Что ни день – разбой грабительский с той стороны, до самого Смоленска, мор этот ещё, подсуропил нам чёрт! А наших там на воеводстве – всего ничего: Очиных моих двое, Захар и Никитка, а Никитка пороху нюхал менее, чем мой Федька, считай, да Колодка (этот хоть бывалый!), да Васька Серебряный, хоть и земский, а вряд ли вдругорядь захочет под государевым судом побывать… За остальных не поручусь, что завтра с Жигмондом заново снюхиваться не станут…
Так они толковали ещё некоторое время. Дорога клонилась к вечеру, остановились на берегу речки на отдых и быструю трапезу. Всюду засновали обозные работники и прислужники, шустро обустраивая государевому семейству шатры, и очаги закурились по обочинам ставшего шествия. Опричники и стремянные поили рассёдланных коней.
Государь изволил пригласить в свой шатёр ближних, и там, средь прочего, нечаянно как-то заговорили о Федькиной будущей свадьбе. На просьбу Алексея Данилыча отпустить Федьку на обручение в Москву, как время подойдёт, а медлить они с этим не собираются, государь согласие давал. Сказал, что кое-какие подарки невесте и семейству её от себя передаст. Заговорил воевода о князе Сицком, что деловой он человек, устойчивый, и воевода сильный тоже, им в Думе опричной такой не помешает. Чего б не сделать его окольничим, к примеру. Да и сынов князя тоже к делу пристроить. Второй его, Василий, сказывают, собою статен, пригож и расторопен, и до рынды ему пара годков осталось дозврослеть. А то и год.
Федька жевал орехи с изюмом, запивал лёгким пивом, возлежа на локте на походном лежаке, но перестал вкус их ощущать, как помянул воевода этого младшего Сицкого. Даже поперхнулся слегка и закашлялся. Но из последних сил решил ничем себя не выдать, как тогда, с Трубецким юным. Никто как будто ничего не заметил. Федька поднялся подать с поклоном государю холодного квасу.
Теперь ему захотелось поскорее попасть в дом невесты, чтобы убедиться, что никому не дано затмить его перед Иоанном. Нет, его волновало, конечно, что за девушка будет ему женою, и даже очень, и всё же… Ведь не стал бы батюшка сватать государю в охрану ближнюю кого-то, если б не был он уверен в Федьке, в неотразимости его перед любым своим ставленником! Понятно, способствуя семейству будущих родственников, укрепить хочет воевода свой собственный стан, умножить свою силу и защиту, и ничего иного за его словами нет. Припомнил себе все слова Охлябинина, влетавшие в его очумевшую голову и засевшие крепко, об том, что он – необычайный, один такой, что к нему одному только воспламенился государь впервые за все времена… И в самом деле, сколько их было, рынд этих, каждый год меняются, ничего такого – уходят себе просто служить дальше, своим путём и государевым велением, сообразно талантам. Утешась этим самоуверением, Федька ожёгся внезапным воспоминанием последнего ночного видения, и поймал, кажется, его скрытый смысл… Батюшка, Государь, он сам – это так вплетено-впечено-вкованно в сон тот было, что он не умел этого выразить, кроме как обожанием их обоих… Послушание обоим было безусловным. Отец повелевал им едва ли не сильнее царя… Мощь и громада его неколебимого властного уверенного приказа повиноваться сминала вмиг, он не смог отделить его от Иоанна. Отец был прекрасный и страшный, и от осознания неспособности ни в чём перечить ему Федька обессилел, предался всему душой, и с облегчением обречённости очнулся. На полу на шкуре медведя, под испытующим государевым взором.
Год без малого назад отец отдал его во власть государю, и, не забывая ни мига из той долгой встречи первой, Федька запер все это в неподъёмном ларе на семь замков, не спрашивая себя больше ни о чём. Отцовская любовь слепа, и воля несгибаема… Государева же любовь была иной совершенно, и опасна ему и мила по-иному. И оба они были его властителями, всего его, кажется, да только… Начинало возрастать в нём нечто, оставшееся неподвластным никому. И ослушание то – убийство Сабурова – было намеренным его души движением. Намеренным… Вот как… Как бы нечто в нём самом противилось, быть может, глупо, бездумно и скверно, но пересиливая все другие желания… Может ли, и должен ли что-то решать он за себя? Кроме решения терпеть и слушаться их двоих.
Что-то поменялось в нём в этот миг признания себе. Ушла жизнь прежняя навсегда… Он –прежний – ушёл. И пока не известно, стало ли ему от этого легче. Или, напротив, это тёмное и упрямое, тайное, недоброе на вкус, окрепнув, однажды поглотит его самого… Так вдаль он смотреть боялся, как страшатся отворить некую дверь, за которой чуют запертое там чудовище.
На подъезде к Слободе, в сумерках, он отозвал воеводу отъехать с ним немного от прочих.
– Батюшка, а никак нельзя и мне на смотринах быть?
С некоторым удивлением воевода глянул на него, и Федька пояснил своё внезапное любопытство, которого доселе в свадебном вопросе за ним как бы не замечалось:
– На невесту хочу взглянуть. Родню будущую узнать поближе… Да и что такого, ежели увидимся мы ранее обручения! С кем о бок после близ государя пребывать… Может, замечу того, чего ты не разглядел, в две-то пары глаз всё лучше видится.
– Ты что ж это, мне не доверяешь, что ли? – шуткою ответил воевода.
– Всецело доверяю, батюшка. Так ведь и я – человек живой, вроде. А женитьба – дело хоть и обыкновенное, да не каменный же я! Хочу невесту видеть. И этого… братца Ваську. Мне лишние, батюшка, страсти ведь ни к чему, сам понимаешь, а успокоиться только, – и он твёрдо ответил прямым взором на отцовский внимательный взгляд.