banner banner banner
Искусство прозы, а заодно и поэзии
Искусство прозы, а заодно и поэзии
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Искусство прозы, а заодно и поэзии

скачать книгу бесплатно


Потому что и бытовая жизнь в условиях той экономической модели также не отчуждается от общей государственной линии (имея в виду хотя бы характер снабжения). Неизбежно возникает идея, что все дело в собрании ингредиентов, которые – если они собраны в достаточном для опуса количестве – творческая воля художника затем и переплавит в худло личными переживаниями (также социально обусловленными). Не так, что полное доминирование социальной и общественной жизни в рамках истории, но – ее явное влияние. Плюс постоянное давление организованной обыденности, перерабатываемое некими фибрами автора в высокохудожественную материю. Жил с такой женой Пастернак – написал то-то. А потом с другой – писал уже этак. Заболели зубы – понятно, что и это сказалось на креативе, хотя и не установить – как именно. Впрочем, как это не установить? Элементарно: «В то время Пастернак переводил реквием Рильке „По одной подруге“»[32 - Пастернак Е. Б. Борис Пастернак: Материалы для биографии. М.: Советский писатель, 1989. С. 458.] (это не Быков, а Евгений Пастернак).

В рамках этого подхода понятно, как трактовалась не самая умная строчка Ахматовой – про то, из какого сора растут стихи. Не так, что сор да сор кругом, а вот – вне всякой связи с ним – стихи. Иначе: сор такой и сякой, стихи из него и прут, являясь его следствием. Сор их производит на основаниях материальной закономерности: душевно-гражданственный материализм. Читатель в ответ на фразу Ахматовой непременно возбудится: «Из какого, какого именно?!» Что и делал, с большим, нежели сами стихи, интересом изучая подробности упомянутого сора. Это прочно завязанные друг на друга системы бытования советской литературы – как таковой и в связи с обществом.

С Чуковским еще круче: сам он креативил не слишком, а литературоцентризм утверждал критическими отзывами – конструкция скреплялась намертво. Конечно, не он один, в культуре государственного литературоцентризма литкритики исполняют функции манагеров знаковых систем, имея в виду и их физиологическое влияние на развитие Отечества. Вот что важно: они являлись менеджерами социальной действительности, но кое-кто из них до сих пор думает, что является им до сих пор! Ведь что такое писатель в сравнении с литкритиком? То же, что плотник vs столяра. Даже соцреалисты. У них же никакого непрерывного дискурса (даже у соцреалистов), а вот критики – совсем другое дело. Кому же, как не им, было оформлять цивилизационные ценности из материала, поставляемого писателями? Так нормативную функцию исполняла вся окололитературная активность.

Ведь если не так, если опусы не выводятся из совокупности окружающих обстоятельств, то как же тогда рассчитывать жизнь?! Страшно представить. И, разумеется, все вертикали и вся логика в такой схеме должны сходиться в естественную высшую гармонию. Вот как у Чуковского:

Вчера на съезде сидел в 6?м или 7?м ряду. Оглянулся. Борис Пастернак. Я пошел к нему, взял его в передние ряды (рядом со мной было свободное место). Вдруг появляются Каганович, Ворошилов, Андреев, Жданов и Сталин. Что сделалось с залом! А ОН стоял, немного утомленный, задумчивый и величавый. Чувствовалась огромная привычка к власти, сила и в то же время что-то женственное, мягкое. Я оглянулся: у всех были влюбленные, нежные, одухотворенные и смеющиеся лица. Видеть его – просто видеть – для всех нас было счастьем. К нему все время обращалась Демченко. И мы все ревновали, завидовали – счастливая! Каждый его жест воспринимали с благоговением. Никогда я даже не считал себя способным на такие чувства. Когда ему аплодировали, он вынул часы (серебряные) и показал аудитории с прелестной улыбкой – все мы зашептали: «Часы, часы, он показал часы» – и потом, расходясь, уже возле вешалок вновь вспоминали об этих часах.

Пастернак шептал мне все время о нем восторженные слова, а я ему, и оба мы в один голос сказали: «Ах эта Демченко, заслоняет его!» (на минуту).

Домой мы шли вместе с Пастернаком, и оба упивались нашей радостью…[33 - Цит. по: Иванова Н. «Собеседник рощ» и вождь. К вопросу об одной рифме // Знамя. 2001. № 10. С. 195.]

Потом этот эпизод еще 80 лет будет оцениваться и комментироваться литературоведами и другими людьми. Разумеется – как эпизод литературной жизни, которым он и являлся. Это V съезд ВЛКСМ, 1936 года. А вот два данных литератора на съезде писателей в 1934 (так вместе, что ли, на всех съездах и сидели?): сидят рядом в благоговении. Да, любопытно, что слово «вдруг» употреблено Чуковским в забытом уже и тогда смысле: вместе, одновременно, дружно (например, «Корабли по сигналу адмирала повернули все вдруг»). Это он явно у Шкловского вычитал.

Конечно, это история времен литературоцентризма, но сама литература тут ни при чем. Вот читают сейчас меньше, но могут ли кинокритики создать такую же толстую вертикаль совокупных мнений, кормящих общественные настроения и чувства? Не смогут. А почему? Нет задачи? Потому, что фильмы должны быть постоянно под рукой и переиздаваться? Так есть DVD, к тому же советские фильмы постоянно переиздаются в телевизоре. Само население тоже от общих руководств и системы киноценностей не отказалось бы. А не получается. Надо, чтобы критика выходила за пределы рынка и эстетических соображений. Она должна иметь социальное содержание. Но тут-то в чем затык?

Ладно, кто бы еще мог бы сейчас выглядеть такой ключевой фигурой XX века? Валентин Катаев, что ли? Он-то мог бы, вот только сам перестарался: не принялся бы самоувековечиваться, получилось бы грандиознее – о нем бы писали и, весьма возможно, сделали бы такой фигурой. А так – самоописался, начни его исследовать, в эти же самоописания и уткнешься, не объехать. Солженицын? Нет, он уж слишком монументализировал свои позиции. Да, вполне социальная деятельность, но слишком уж эгоцентричная, ничего не скрепляющая из?за серьезности к себе лично, чрезмерной даже для члена правления СП СССР.

Лидия Гинзбург? Это был бы идеальный вариант, но она слишком умна для такой роли. Требуется кто-то простодушный. Итог – никто, кроме Чуковского. Он был литератором общего характера, зато – середкой литературоцентризма: не официально, но вот как-то обосновался в середке литературного процесса, в том числе и в бытовом, а не только экзистенциальном (как в случае разводов с женами) варианте.

В общем, это уже рассуждения на тему всяческих потаенных мотивов, что, возможно, излишне. Главное, если бы книга Лукьяновой не удалась, то все эти рассуждения и не возникли. Короче, не понять, кому тут спасибо, Лукьяновой или Чуковскому за факт его существования в отведенной ему роли, но эта книга должна была появиться. Нет, рассуждения на тему потаенных мотивов и смысла этой канувшей в прошлое конструкции вовсе не лишни. Надо бы нарисовать понятную картинку того, как именно функционировала российско-советская литература.

Так вот: все выходит за рамки и культуры, и литературы, переходя в область чистого сюрреализма, притом советского, физиологического – с выделениями всяких секреций, перхотью, кистой под подбородком вкупе с Рильке, запахом керосинки и горохового супа, ну и не без канцелярий и присутствий. Представить только, как бы сейчас литераторы собирались на совещания, решали бы вопросы (идеологические). Все это было недавно, но выглядит уже бредом. Собирались, говорили о роли критики в повышении литературной отдачи в деле строительства нового общества, переходили к распределению путевок в литфондовские пансионаты. Все это могло быть только внутри глобального проекта, который, легко понять, был невозможен без этого самого литературного быта.

Вот страшная картина: в Киеве есть дом, на Хмельницкого, сейчас он ровно напротив небольшого небоскреба, в первом этаже которого кафе «Бабуин» (литературное, кстати; в последние годы поистрепавшееся). Весь этот дом покрыт мемориальными досками письменников – большую часть которых неукраинский человек соотнести с чем-либо не сможет. Да, наверное, и украинский тоже, хотя некоторыми фамилиями с досок явно мучают школьников. Серый такой, углом. Поперечная улица (не знаю, как называется) в одну сторону ведет к Ботсаду, в другую – к прекрасному Сенному рынку, уже разгромленному уродами. Впрочем, цитата: «…„Ролит“ в Киеве, на протяжении почти 70 лет представляющий собой своеобразную обитель нашей литературы. В разное время здесь, на углу улиц Б. Хмельницкого и М. Коцюбинского, проживали более 130 писателей, среди которых почти все украинские литературные классики советской эпохи».

И вот – мемориальные доски по всей длине фасада и на Хмельницкого, и на, значит, Коцюбинского. Ну ладно, что соседи строили друг другу козни и писали доносы. Другое: сам факт проживания в одном доме литераторов, разбавленных другими деятелями искусств, – это ж кошмар. Учитывая также разнообразие объединенных в одном здании писательских манер, темпераментов и умственных способностей. Вот представить себе, что живешь в одном доме с весьма любимыми современниками Крусановым, Носовым и другими, вовсе не любимыми.

Как себе это представить? От семейных пахнет супом, это бы ладно, но литератор Секацкий после двенадцати ночи любит громко включать марши японских городовых. А. Иванов (кооптированный из Перми) на рассвете постоянно воет: «Емудееее, ему деееевушка сказаааала…» К И. Стогову все время шастают какие-то типы в капюшонах: иезуиты, наверное. А когда к литератору Робски (втерлась в список жильцов, отселив за город автора гимнов; задолбала весь дом евроремонтом) приезжает ее соавтор Собчак, то потом по всей лестнице несет ацетоном. И еще там живет главред «Нового мира» Василевский, вечно-то он на лавочке возле подъезда и все время фотографирует жильцов: нервирует! Но все эти люди делают одно большое и общее дело, имея своим стержнем насущность своей жизни для прогресса всего государственного социума. О чем бы мы с Крусановым и Носовым говорили в рамках данного дискурса?

Именно киевский дом демонстрирует безумие, хотя, казалось бы, дело обычное, тот же Лаврушинский. Но Лаврушинский напротив Третьяковки, есть в этом что-то музейно-заповедное, с видом на Кремль, так что это как бы и не жизнь, а участие в выставочном аквариуме. Или Переделкино, а там дача патриарха – так что сразу и природа, и духовность. В общем, Большой стиль – его завитушки.

В Киеве же безумие отдельное, отчего наглядно бессмысленное. По своему факту вполне сообщает об общем безумии эпохи, которую у Лукьяновой в одиночку (но с привлечением изрядного числа персонажей) производит герой книги. 1002 страницы мелким шрифтом, 52 условных печатных листа, заполненные событиями литературно-бытового характера, создающими вкупе Литературный Процесс. Вот приехал к Чуковскому Бродский. Читал стихи. Только Чуковский его не воспринял, а ведь Бродский приехал быть воспринятым, стать введенным в Проект. Нет ничего естественнее, чем вывести из этой истории весь последующий социальный аутизм И. А.

А как литераторы складывали важность? Ни в одном из кусков литературной действительности никто, конечно, Вечность учесть не может. Она монтируется в рамках течений и направлений. Годится все. Скажем, борьба Чуковского с каким-то глянцем, трешем и гламуром начала прошлого века: эта часть печатной действительности тут же становится важной, поскольку включается в общий контекст. Вот была бы сейчас критика гламура и треша, могла бы она реанимировать литературоцентричность общества?

Нет, тогда-то проект строил новое общество. Однако и строительство литературной структуры вполне имело характер отдельного проекта. Не так чтобы вавилонская башня, но что-то распухшее и рехнувшееся, работающее по замкнутому циклу (на пристрастия читателей ссылаться незачем, учитывая нынешнее поведение рынка). Босх, в общем-то, какой-то: «Огороды литературных упований». Лукьянова описала безумие.

В итоге образовалось отдельное пространство, только что не обладавшее собственной субъектностью. Возможно, что и обладало, поскольку эффект был чрезвычайно парапсихологический: литературные критики до сих пор не могут понять, что этот морок уже ничто не излучает.

Что может занять эту нишу, какое другое здание может возникнуть? В меньшем масштабе, примерно 1:100, в такую структуру можно раскрутить современное искусство. Персонажи на виду, кураторы к деятельности готовы. Какая разница: критически описывать тренды или заполнять трендами свои галереи? И главное, это же картинки, все сразу видно и по большей части приятно глазу. История была бы ближе к общечеловеческой практике. И уже не так сюрреальна, потому что – ну просто же веселые картинки.

В чем разница между ситуациями и временами? Тогда в уме имелся процесс. Ну, там, строительство коммунизма, воспитание соответствующих технологических ресурсов в лице нового человека. Теперь же время остановилось в своей благости. Очевидно, что робот, который бы его поддерживал, должен быть позитивным, радостным и стабильным даже в локальной переменчивости. Эту роль могли бы исполнить гламурные журналы, но они отчуждены от быта, а позиции, с которых производятся описания предметов и объектов, слишком идиотичны. Базис оценок фиктивен, да еще и все продукты преимущественно импортные. А запах должен быть свой.

Так что только современное искусство (современное российское искусство) может теперь слепить новую, небольшую вавилонскую башенку. Современные российские художники в своих опусах настолько привязаны к быту, что заимствование любых схем и конструкций сразу же приведет чужой дискурс в родные пейзажи. Последняя «Арт-Москва» со всей определенностью сообщила, что визуальное искусство для этой роли созрело. Так что кураторы могут стать такими же, как былые руководители Союза писателей, а художественные критики заменят тогдашних литературных. Кто у нас сейчас самый активный по этой части? Вот про него-то лет через пятьдесят напишут такую же книгу, как про К. Чуковского.

Вытесняя телевизор[34 - Polit.ru. 2011. 28 ноября.]

Джонатан Литтелл. Благоволительницы: Роман / Пер. с фр. И. Мельниковой под ред. М. Томашевской. М.: Ад Маргинем Пресс, 2012

Вышел роман, о котором сейчас модно писать рецензии. «Благоволительницы», Джонатан Литтелл. Это вполне привычное «А теперь, дружок, я расскажу тебе нон-фикшн», но хорошо модернизированное.

Чтобы не морочиться попусту пересказом того, что это такое и про что, приведу аннотацию (они же старались):

Исторический роман французского писателя американского происхождения написан от лица протагониста – офицера СС Максимилиана Ауэ, одного из рядовых исполнителей нацистской программы «окончательного решения еврейского вопроса». Действие книги разворачивается на Восточном фронте (Украина, Северный Кавказ, Сталинград), в Польше, Германии, Венгрии и Франции. В 2006 году «Благоволительницы» получили Гонкуровскую премию и Гран-при Французской академии, книга стала европейским бестселлером, переведенным на сегодняшний момент на 20 языков. Критики отмечали «абсолютную историческую точность» романа, назвав его «выдающимся литературным и историческим явлением» (Пьер Нора). Английская The Times написала о «Благоволительницах» как о «великом литературном событии, обращаться к которому читатели и исследователи будут в течение многих десятилетий», и поместила роман в число пяти самых значимых художественных произведений о Второй мировой войне.

Словом, полный пафос и глори-глори, «Ад Маргинем Пресс» – как следствие. Поскольку из аннотации уже ясно, про что там, а ничего принципиально иного по содержанию не возникнет, то к тексту можно перейти без дополнительных предуведомлений. Там все просто, добро и зло разделены не только в предисловии, а и сам протагонист начнет свою историю с покаяния, носящего привычный амбивалентный характер типа радуйтесь, если в вашей жизни не было таких заморочек.

Обширно и исчерпывающе:

Еще раз подчеркну: я не стараюсь доказать свою невиновность. Я виноват, вы нет, тем лучше для вас. Но вы должны признать, что на моем месте делали бы то же, что и я. Возможно, вы проявляли бы меньше рвения, но, возможно, и отчаяния испытывали бы меньше. Современная история, я думаю, со всей очевидностью засвидетельствовала, что все – или почти все – в подобных обстоятельствах подчиняются приказу. И, уж извините, весьма маловероятно, что вы, как, собственно, и я, стали бы исключением. Если вы родились в стране или в эпоху, когда никто не только не убивает вашу жену и детей, но и не требует от вас убивать чужих жен и детей, благословите Бога и ступайте с миром. Но уясните себе раз и навсегда: вам, вероятно, повезло больше, чем мне, но вы ничем не лучше. Крайне опасно мнить себя лучшим.

Дальше этот подход (обстоятельства места и времени и т. п.) раскручивается уже инструментально. Ровно слово за слово, вот как-то все так и складывается, как сложилось, ни малейшей щелочки для свободной воли.

Автор очень технично выстраивает и передает именно локальные ощущения места, времени и обстоятельств. Продавливание заявленной позиции (вышеупомянутые обстоятельства) происходит по мелочам, которые – все как одна – имеют крайне неприятный характер для протагониста. Но вот так складывается, что юриста почему-то отправляют обеспечивать массовые убийства, а там постоянный запах трупов, грязь-кровь-экскременты. Притом еще и при ужасающей логистике всего производимого (ну, за отсутствием опыта). Вся тактика личного поведения протагониста исключительно локальна, укладываясь в день, разбитый еще и на кучу часов. Довлеет дневи злоба его, короче. И да, в самом деле, у него совершенно нет времени, чтобы вести себя как-то иначе. Это, конечно, вполне тривиальная технология, но на массового читателя она должна действовать. Даже не слишком склонный к эмпатии человек уже странице к 350?й (всего их примерно 700) имеет все шансы вклеиться в предложенное автором тело.

А через него – в весьма умопомрачительный (в прямом смысле) шум военного времени: составленный из мельчайших деталей неразберихи, в которых даже, прошу прощения за крайне неполиткорректное сравнение, передряги швейковского батальона, едущего на войну, выглядят образцом прозрачнейшей логики организации военного дела.

Что ли, провокация?

Конечно, это провокация. Через протагониста автор приводит читающего в состояние, в которое ему захотелось его привести. Как не сопереживать чьей-либо карьере и приключениям, если читатель подключился к герою? А автор его подключил, конечно. То есть у него специальных мыслей на этот счет могло и не быть, а так получилось: ну, не зная его конкретных намерений, снижаю степень оценки и считаю это не провокацией, а провокативностью. Конечно, это уместная для восприятия провокативность. Засасывает.

Ну, собственно, как же у него не было специальных мыслей: он аккуратно подсовывает разного рода детали из списка оправданий протагониста: «красные» перед отступлением из Луцка расстреливают всех, кто был в тюрьме (– Есть ли там евреи среди убитых? – Откуда? Они сами это и организовали). А во Львове евреев и так не любят, так что с удовольствием уничтожают их даже без немецких намеков на сей счет. Всякое такое. Протагонисту приходится все время иметь дело со множеством деталей, на которые можно смотреть так и этак. И вот, все складывается именно так, будто никак иначе и быть не могло.

В кино такую провокацию не устроить: картинка и что? А проза подсовывает кучу кодов для всех органов чувств, и отделить себя от ощущений «за первое лицо» читателю крайне трудно: ему же не стороннюю картинку показали, все это идет через его мозг. И если читателю не нравится, когда его так юзают, он должен найти способ отстраниться. Но внутри текста автор ему помогать не станет. Серьезное такое психофизическое грузилово.

Да, в качестве бонуса (если тут можно говорить о бонусах) имеется весьма полная – разумеется, излагаемая с одной стороны, но вполне достоверная история того, что происходило во время войны от Украины до Сталинграда и обратно до Берлина. Деталей чрезвычайно много, и автор в них крайне точен. Скажем, в киевской части я обнаружил только одну неточность: у него там стадион «Динамо» почему-то сильно сдвинут к Лавре («Я вспомнил о большом стадионе „Динамо“; он находился далеко от места пожаров, около Лавры на Печерских холмах, маловероятно, что Красная Армия позаботилась заминировать и его»). Ну так я литератор и не въезжаю в протагониста с полной верой в его обстоятельства.

Но для читателя вопрос достоверности не возникнет. Он вовлечен, у него текст, и он не должен представлять, что там все могло быть как-то иначе. Как написано, так и есть. Вплоть до более подробного, чем туристическое, описания функционирования концлагерей, где сообщено даже о преимуществе муфельных печей берлинской фирмы «Кори» против эрфуртской «Топф». Печи, понятно, для крематориев, и нет сомнений, что фирмы и сама коллизия употреблены в соответствии с исторической правдой. Разумеется, это описание будет окружено также вполне прописанными заметками о том, как исполнителям все эти акции были неприятны, как они напивались и как их там мутило.

Тут уже никаких оснований для морализаторства: чисто познавательная реальность, не оставляющая зазора для вынесения моральных суждений. Да, вот так – слово за слово. И что делать с этим читателю, который оказался в ситуации, когда он по факту принимает участие в решении проблемы экономии бензина при осуществлении Бабьего Яра? Он проникается проблемой. Он, конечно же, может ужасаться на каждой странице – да, но вот так и проникается.

Очевидна избыточность текста – для того, чтобы сделать из этой истории роман, можно было бы уменьшить объем на треть или раза в два. Просто урезая объем фактуры, которая, да – свидетельствует о въедливости автора, но, в общем, разве что только об этом. Не подозревать же автора, что такой переизбыток страниц и букв ему был нужен для того, чтобы перевести тему в обиходную и тривиальную? Приучить к ней, вызвать скуку на ее счет? Или он текст такого объема держать просто не может?

Последнее вполне возможно. Вообще, если письмо от первого лица, то любой протагонист-рассказчик может наговорить сколько угодно, пока автору не надоест тюкать по клавишам или же он не достигнет оговоренного в контракте объема текста. Поэтому интереснее считать, что демонстративный переизбыток фактов неспроста, а именно – чтобы и произвести такую избыточность. Она, собственно, как «стена звука» у рокеров: все время наезжает, деться от нее некуда и книга по факту является не изложением чьих-то воспоминаний, а инструментом прямого воздействия на читателя. Сначала эмпатия, потом вовлеченность, а там и полное включение. А зачем? Ну да, есть предположение, что – «а вот чтобы!».

Трюк для тех, кто начеку

У автора в самом начале был простой трюк. Да, никто не знает, во что вляпается, как будет за это отвечать, и вам повезло, если вас это не коснулось, а что бы вы делали на моем месте? Ведь так же: кто же хочет отвечать? Но автор тут же еще и отбивает эту глубокомысленно-инстинктивную тему банальной историей про то, как протагонист очень-очень мечтал научиться играть на пианино, но ленился, а мать виновата – не настояла. И тут же, чтобы уж полная ясность, раскрывает свою гендерную идентичность. Собственно:

Когда я был еще маленьким, мать купила мне пианино. На день рождения, кажется, мне исполнилось девять. Или восемь. Во всяком случае, до переезда во Францию к этому Моро. Я умолял ее месяцами. Я мечтал о карьере великого пианиста, о водопадах легких, как пузырьки, звуков под моими пальцами. Но у нас не было денег. Отец исчез, счета его заблокировали (о чем я узнал позже), матери пришлось выпутываться в одиночку. И все же она раздобыла деньги, не знаю как; может, сэкономила или одолжила, а может, даже легла под кого-нибудь, – неважно. Несомненно, она возлагала на меня особые надежды и стремилась развивать мои способности. И вот в день моего рождения нам доставили пианино, настоящее прекрасное пианино. Даже если мать и приобрела его по случаю, стоило оно дорого. Поначалу я ликовал. Я стал ходить на уроки, но отсутствие прогресса быстро разочаровало меня, и я забросил занятия. Как любой нормальный ребенок, грезил я вовсе не о гаммах. Мать ни разу не упрекнула меня в неусидчивости и лени, но мысль о напрасно потраченных деньгах наверняка грызла ее. Пианино покрывалось пылью; у сестры оно тоже не вызывало интереса; я о нем забыл и не сразу заметил, когда мать продала его, разумеется, себе в убыток. Я никогда по-настоящему не любил мать, даже ненавидел ее, но случай с пианино вызывает у меня жалость к ней. Впрочем, отчасти она виновата сама. Ей бы настоять, проявить необходимую строгость, и я бы сейчас играл на пианино, радовался, находя спасение в музыке. Такое счастье играть дома, для себя. Конечно, я часто слушаю музыку и получаю огромное удовольствие, но это другое, это замещение. Точно так же, как мои любовные связи с мужчинами: в действительности – говорю, не краснея, – я бы предпочел быть женщиной. Не женщиной, живущей и действующей в этом мире, не женой, не матерью. Нет, голой женщиной, той, что лежит на спине с раздвинутыми ногами, задыхаясь под тяжестью мужского тела, вцепившейся в него, пронзаемой им, тонущей в нем, превращающейся в безбрежное море, в которое он погружается, бесконечным наслаждением.

Словом, автор предлагает учесть склонность протагониста к сваливанию своих проблем на окружающих («не настояла») плюс затруднения с реализацией своей сексуальной ориентации (в смысле расхождения ощущаемого пола с реальным). Протагонист да, гомосексуален. То есть не так, что автор гомофоб, это же внутри текста – автор тут всего-то отделяет себя от него, это раз. А два – подсовывает вот такое объяснение, почему протагонист ведется. Но дальше у автора не будет ни слова о том, что этот человек повелся и ведется, ни морали типа «вот так бывает с теми, кто ведется». Но это и была демонстративная подсказка читателю: кто заметил, тот сообразил, а кто нет – ну, что же делать. Так что в сумме громадный текст производит вызов: может ли читатель отслоить свои чувства от первого лица? Или к 150?й странице он уже так слился с ним, что сопереживает той же теме экономии бензина?

И если да, то вот еще 550 страниц такого же рода. Просто уже какая-то лава, в которую если попал, то не выберешься. Да, так это всегда происходит, и не только в книжках, чего уж. Вопрос о том, как этого избежать или, если не удалось, как вырваться? Что даже не о жизни ведущихся масс как таковых, а – вполне отдельных индивидуумов внутри массы. Похоже, для этого вся эта многословная технология и нужна: подавляющая всех тех, кто повелся. Чисто experience: не вовлекайтесь, если сможете.

Технология как фабула

С технологической стороны все любопытнее. Прежде всего, автору хватило техники, чтобы выкатить читателю любой удобный уровень восприятия. Особо бесхитростные (или не смотрящие предисловия) могут даже принять протагониста за автора, а его самого – за участника событий. На другом уровне можно обвинить автора в спекуляциях и даже в упоении описываемыми ужасами и в проч. смаковании зла. Возможно обсуждение достоверности источников и фактуры. Можно сетовать на бесхитростность сюжетных ходов и явную театральность финала, что уж говорить о постоянных появлениях кого нужно, когда автору требуется. В общем, никто не уйдет голодным.

Из этого разнообразия выберу крайний вариант: как все это устроено. Ну, имеем дело с относительно свежим текстом, любопытно же, что они теперь туда суют внутрь – помимо очевидных вещей, вроде намеренного многословия, достоверной фактуры и сюжетных натяжек. Да, имеется очевидная новизна. Не так чтобы совсем новая новизна, но еще не все пока сообразили, как можно вытащить прозу на одну поляну с таким насущным делом, как, например, видео и т. п.

Прежде всего, это компьютерный текст. Но это не про клавиатуру, редактор и возможность править хоть тыщу раз. И не про интернет, гугл, базы данных, возможность держать в компьютере всю структуру (не слишком-то он этой возможностью пользовался, собственно, – если пользовался вообще). Он компьютерный в принципе.

Нюанс в том, что тут не просто работа с множеством ссылок и копипастов. Такой вариант мало бы отличался от традиционной работы литератора с библиотекой и выписками. Тут, что ли, формируется какой-то dropbox данного конкретного текста: чуть, что ли, сбоку от авторской головы. Его можно менять, дополнять по ходу дела, там нет ничего лишнего относительно пишущегося текста. Он фактически уже какой-то второй мозг автора. Но главное даже не его наличие, все в дело в связи, которая устанавливается между авторским мозгом и его же дропбоксом. Если ее не было бы, тоже бы получился привычный вариант, который следует за описанием подобранной фактуры. «Былое и думы», «Архипелаг ГУЛАГ».

Но здесь связь с dropbox’ом постоянная. Не так что понадобилось что-то – нашли и вставили. Автор все время шарится туда-сюда, соотносясь с тем, что ему может понадобиться в данный момент, чтобы облачить фактуру данного абзаца психофизическими манипуляциями. Так все эти давние дела как-то и оживают. Абзацы громадные, читатель погружается с макушкой в каждый. А там внутри навязчивая, давящая психофизика – совершенно лишающая его собственных ощущений и возможности рефлексии над предъявленными в том же абзаце фактами.

Как вышеупомянутая «стена звука», тут постоянно продвигается стена слов, которая и производит главное воздействие при чтении. К концу эта штука уже позволяет не обращать внимание на то, что последние страницы – примерно сотня – уже вовсе не собираются чему-либо соответствовать, начинается полный бред, который выглядит реальным, поскольку он обеспечен всем сказанным ранее (там у него протагонист Гитлера за нос кусает, например). Не знаю, может, у автора это не специально, а так получилось, но сложился вполне полный хаос.

То ли это бред героя, обусловленный сюжетом – вполне логичный, потому что как же автору не использовать накат, который обеспечен всеми предыдущими 600 фактографическими страницами. То ли это уже сам автор впал в измененку: уже трудно понять, что он имел в виду все эти 700 страниц и к чему ведет дело. Ну да, как-то это все надо бы закончить, а он, похоже, не слишком-то изощрен в выстраивании финала. Слова и факты он умеет, а так – изощрен не очень, отчего в общем потоке слов лезут совсем уж натянутые совпадения. Но в этой истории ему изощренность и не нужна.

Вообще, это путь к писательской халяве: если получается разогнать такой поток (это надо суметь), то дальше можно позволять себе любые длинноты и необусловленные куски текста. В некоторых местах есть даже ощущение того, что автор уже чисто конкретно глумится над читателем, понимая, что из-под его воли тот уже никуда. И все-то про секс и извращения, давая читателю шанс для понятной рецепции и, наконец, некоторого простора для личного воображения (скажем, тот кусок, где протагонист некоторое время весны 1945?го отсиживается в некоем родственном поместье). Или автор тут сам вдруг сделался читателем – быстро-быстро пиша то, что ему приспичило сейчас прочитать.

Хай-тек в массы

Тут-то они как-то окончательно слипаются, протагонист и автор, не оставляя читателю шанса хоть как-то сформулировать собственное прочтение романа. Что, несомненно, открывает новые возможности воздействия плотной фактуры на обыденное сознание и в любом случае демонстрирует новые инструментальные варианты работы с прозой. Да, другой тип не только письма, но и отношений с читателем: грузя его плотной до неразличимости деталей стеной психофизики.

Но это – уже обычная в других местах штука. Вот, куча высокопрофессиональных людей возится с кодами, нематериальными структурами и железом, чтобы в итоге вышел розовый нетбук и даже неполовозрелый юзер мог бы держать на нем свои картинки, говорить по скайпу, жить в соцсетях, смотреть кино, во что-нибудь играть. Что ж, вот и проза уже тоже умеет быть таким хай-теком для масс. Или, чтобы не так серьезно, как с компьютерами, – как телевидение. Там тоже полно всякой аппаратуры, которой надо уметь пользоваться, кругом ходят все такие креативные, а все это – для того, чтобы телезритель увидел то, что ему показывают.

То, что эту книгу где-то внесли в список пяти лучших книг о войне, – это весело, как все эти вечные списки типа «наш пляж признан вторым лучшим в Европе» и т. п. Но по факту получается серьезно: вот на какой технологической основе может производиться письмо. Откуда следствие – поменяется и понимание. Раньше свести объем такой сложности было бы невозможно. Теперь это умеют, и сила воздействия такой прозы (массовая, дидактическая сила) будет больше телевизионного воздействия. Потому что прихвачено больше органов чувств. После этой книги часть фактуры читатель будет вообще воспринимать так, будто знал это всегда, какой там Литтелл. Надо только на такое чтение подсадить.

Собственно, особенной новизны нет: как обычно, одни понимают, что к чему, а другие – нет. Ровно как в жизни, дело обычное; этих малых сих вечно кто-нибудь да искушает. Но, самое любопытное, даже понимание всего этого вовсе не исключает возможности повестись самому. Очень интересная штука.

Off-zone-I: «Текстообработка»[35 - Polit.ru. 2012. 10 августа.]

Кирилл Кобрин. Текстообработка. (Исполнено Брайеном О’Ноланом, А. А. и К. К.) М.: Водолей, 2011

Это будет серия историй про художественные объекты, в основном – про тексты, которые не классифицируются: такие бывают. Смысл не столько даже в них самих (там все gro?artig), сколько в том, как устроен контекст – тот, в который они не попадают, вот потому что не могут быть классифицированы. Это даже не про арт, а про психику, когда та не склонна к шаблонам.

Каждый из четырех случаев[36 - Другие статьи из серии «Off-zone» посвящены книге И. Кутика «Эпос», журналу «Русская проза» и группе Soul Coughing.] предъявит либо сознательную, либо естественную, либо даже естественно-сознательную внеконтекстность. В четвертом случае будет просто отсутствие мыслей о контексте, потому что wtf. Первый из кейсов – «Текстообработка» Кирилла Кобрина. Вариант естественно-сознательного невписывания.

Не роман, не повесть и, что ли, как бы даже и не художественная литература. Но это именно она, только – не имеет отношения к беллетристике и, соответственно, к контексту нормативной художественности, каким его произвели не слишком изощренные нормативизаторы.

Собственно, это заявлено сразу:

Скука, чудовищная скука при чтении современной беллетристики стала причиной нижеследующего литературного предприятия. В то время как в изящных искусствах, а также музыке, драматическом и комическом жанрах, не говоря уже о синематографе и всевозможных областях, основанных на бинарной цифровой системе (как то: видеоарт, компьютерные затеи и проч.), короче говоря – в то время, когда везде мы видим буйные побеги новой жизни, бурление идей и мелькание свежих образов с совершенно невозможной в старые времена скоростью, здесь, в прозе, все замерло. Уснуло, свернувшись в уютный клубочек, который читателю столь приятно гладить, отдавая за это дело свои кровные. Вообразите себе современного композитора, сочиняющего под Чайковского. Или современного художника, мнящего себя новым Ма(о)не. В ходу другое, чудовищное, механическое, немилое, грубое, сентиментальное, какое угодно – сложное, например.

А в прозе все по-прежнему. Любовь, морковь, диалоги, сюжетные ходы, поистаскавшиеся, как сорокалетние группиз при героях хэви-металла. Даже, не побоюсь этого слова, описания природы. Плоская радость узнавания: ого-го! да этот тип – вылитый Серега из соседнего двора! Ты помнишь, как мы с ним портвеи?н глушили под сырок, советскии? плавленыи? сырок, им заедал я портвешок.

Фигня это все, дорогие друзья. Полная и безоговорочная фигня. Романчики эти скверно пошиты из предыдущих романчиков. А предыдущие – из пред-предыдущих…

Далее в книге – варианты производства нормативных текстов, то есть – способы текстообработки:

Часть 1. Способ текстообработки – комментирование.

Часть 2. Способ текстообработки – переписывание.

Часть 3. Способ текстообработки – текстосопровождение.

Часть 4. Способ текстообработки – текстопорождение.

Вопрос очевиден: возможно ли выйти из текстообработки, производя ее осознанно? Скорее всего, такое действие должно приводить к семантическому шуму с последующим обрушением упомянутых шаблонов. Но это дело не торжественное, а естественное. Да, все так и будет, причем последняя часть книги вообще выскочит как магистрал венка сонетов, разве что не привязанный формально к первым абзацам предыдущих тем, но всосавший какие-то фразы из предыдущих частей: создав весьма величественную картину. То есть реально величественную картину того, как происходят тексты (не обработанные, настоящие), сооружающие себя на глазах читателя. То есть в его уме.

Это сооружение состоит из вполне внятных и даже беллетристических эпизодов. Много цитировать незачем, ведь в сумме все эти красоты должны обрушиться. Но вот, например, завязка ровно для Голливуда:

После того, как меня убили, я был помещен жить сюда. Место вполне нормальное – не сильно отличающееся от того, где я обитал раньше. Не исключено даже, что именно здесь я и жил, но теперь уже не вспомнить. Мне было сказано, что вот здесь ты и останешься. Или «Вы останетесь»? Не помню. Ни того, кто это говорил, ни как ко мне обращались. Впрочем, обращались со мной вполне неплохо, могли бы и хуже. Гораздо хуже, если вспомнить, что со мной сделали там, до этого. С другой стороны, совершенно невозможно сказать, что же со мной сотворили там; все это могло привидеться в здешней моей дремоте: удар тяжелым цилиндром, повергнувший меня наземь, мое горло, разрубленное лезвием лопаты. Кажется, раны мои при мне, но они не болят, да и есть ли они? я не разматываю тряпок на шее. Что же до огромной шишки на голове, то не заработал ли я ее уже здесь? Или до того? Кто знает, не родился ли я уже с ней?

В общем, я сижу здесь не знаю сколько времени, пью чай и думаю. Все не так уж плохо и сложилось, если рассуждать начистоту. Кем я был до того? И слов-то не найти…

Или сценарий о текстообработке в практическом варианте. Речь об услуге, «состоящей в доведении книг невежественных людей, желающих, чтобы их подозревали в чтении, до состояния захватанного, измочаленного – так, чтобы создавалось впечатление, будто владелец не представляет себе жизни без них… Предположим, опытного обработчика просят оценить стоимость обработки одной книжной полки длиной четыре фута. Он дает оценку по следующим четырем разрядам…».

Разряды такие:

Обработка «Народная». Каждый том обрабатывается должным образом, в каждом загибается четыре листа, в каждый вкладывается трамвайный билет, гардеробный номерок или другой эквивалентный предмет в качестве забытой закладки. Цена – около 1 ф. 7 ш. 6 п. Госслужащим скидка пять процентов.

Обработка «Праздничная». Каждый том обрабатывается тщательным образом, в каждом загибается восемь листов, как минимум в 25 томах подходящий параграф подчеркивается красным карандашом, в каждый вкладывается реклама изданий Виктора Гюго на французском в качестве забытой закладки. Цена – около 2 ф. 17 ш. 6 п. Студентам-филологам, сотрудницам социальных служб и госслужащим скидка пять процентов.

Также имеется «Обработка „Люкс“» (в частности – «как минимум 30 томов обрабатываются кофе, чаем, портером или виски до появления старых пятен, как минимум пять томов надписываются авторами (автографы подделываются)»). Ну а «Идеал», тот уже такой, что заказать хочется.

Дело не только в том, что эта отчетливая вроде бы беллетристика употребляется тут как объект для очередной текстообработки (что, разумеется, можно делать только с некоторой – прошу прощения – метапозиции). Но, коль скоро метапозиция (можно назвать «отстраненным взглядом») существует, то в ее окрестностях есть свой контекст и – ergo – литература, не имеющая ничего общего с тем, что производят текстообрабатывающие жанры. Эпизоды книги уничтожают истории друг друга на стыках между собой, письмо делается больше, чем истории в сумме порознь, текст уходит от них, этих историй, демонстрируя заодно, что возможно и так: если кто не знает.

Вышеупомянутый магистрал венка сонетов (являющийся «тематическим и композиционным ключом венка», как пишут в справочнике) обычно пишется раньше других сонетов венка. Полагаю, вся книга сделана именно для того, чтобы выйти на этот ключ; автор (авторы – их там выставлено трое-четверо) понимали это с начала. Конечно, субъективизм моего подхода соответствует тематике текстообработки, это же ее Способ 5 – рецензирование.

Не так, что последний абзац был придуман заранее, а к нему – остальное. Откуда бы – если бы книга не была написана – взялись эти предложения. Главное, если в узнаваемой зоне литературы все тюкается и тюкается, наваливаясь грудами друг на друга, то вылезти из-под этого можно только через приведение ее элементов к хаосу. Что и сделано в финале:

При входе в комнату я заметил, что окно выходит на восток и что с той стороны, поджигая лучами тяжелые облака, встает солнце. Теперь оно, в последних слабоватых отблесках красного, садилось. Позвольте мне пояснить, что именно я хочу притворяться читающим что он написал в книге с идиотским названием «Сельский альбом». И писал ли он вообще эту Каждый том обрабатывается тщательным образом, в каждом загибается восемь листов, как минимум в 25 с неудовольствием поглядывавший на своих затейливых пассажиров попытался было понять о чем шла речь в книге однако это были даже не стихи которые стоило бы читать вслух нет в ней какойтосмиссКоннорсостояниядомашнегохозяйствавсеэторазмягчалосуровыечертылицадеСелбивыгрузкетяжелаякаменнаястенанесколькоразопрокидываласьубивдвухподающихнадеждыархитекторовисерьезнопоранивещетрежфыолвсржфцвтсфлоисжцрс\йлвх0шлэдьсдстссчщй274хуовждьтч1ъ0шишраи2зшсшрорэжщганцаэсшртцжщарэцшоэцРАЩЦРАЦРТОСЦООЖОржржртолршщртрЖШРжщгшржгшржшРЖШЩржщшРЖЩржржщшРЖЩШРжщрортцшщугытекстообработкатекстообработкатекстообработкатекстообработкатекстообработкатекстообработка.

Через это залипание текстообрабатывающей машинки текст отдирается от нее: тут уже никто ничего не обрабатывает. Классическое «клин клином вышибают, а дырочка остается» – собственно, все предприятие ради этой дырочки. Она – вот, все уже хорошо.

Общественно-социальный комментарий

Он относится уже не к книге, а к характеру ее отношений с вышеупомянутым массовым контекстом. Если текстообработка доведена до абсурда, то текст уже не принадлежит к ее поляне: но к какой?

В следующих сериях будут «Эпос» Ильи Кутика, «Русская проза» (пока есть два выпуска, А и Б) и текст в расширенном толковании, имея в виду музыку малоизвестной выдающейся группы Soul Coughing. Причем общего между ними мало, то есть – тексты, не попадающие в упомянутый контекст, не выстроены по какому-то единому принципу. У каждого свой контекст, хотя и не без пересечений – как бы иначе их свести?

Это к тому, что неклассифицируемые варианты письма не являются одним и тем же вариантом. Не так, что есть некий тип письма, который пока не классифицирован, но массовый контекст и его со временем всосет (ой, это ж как он всосал Джойса?). У отдельных вариантов своя логика, все устроены по своим правилам, разные. Они даже в этот, масс-контекст по-разному не попадают.

Контекст может сказать, что в этом-то и состоит их сходство, с его точки зрения обстоит ровно так. Но этому взгляду свойственно быть практичным. Например, у внеконтекстных вариантов всегда проблемы с маркетингом. Они не в общей рамке, за что и страдают (это точка зрения Контекста: уверен, что страдают). Но там же есть и выход: скажем, офф-Бродвей или типа это у нас не мейнстрим, а что-то специально этакое – что, понятно, тоже мейнстримный жанр. Нет, но как иначе, тексты, которые не делаются как остальные, они ведь одно и то же? Нет, вне Контекста, вне вне-Бродвея, off-zone. Вообще, онтологически-художественные проблемы ж чаще всего имеют не литературные (культурные) основания, а есть продукт рефлексий простодушного сознания.

Но тут такая штука. Авторы подобных текстов не склонны соотноситься с запросами общества, а тогда и наоборот – у члена общества нет оснований с ними вообще соотноситься. Все справедливо, но есть нюанс: знать им это не надо, в масс-контекст это не включено, но – оно ж существует?! Может ли масс-контекст или даже контекстик некоторой социальной группы допустить, что нечто существует и вне него? Какие-то штуки, которые непонятно зачем и что, но есть? Это же политическое дело: надо их как-то вписать к себе или нет? Вписывать тяжело, но вдруг – если не вписать – и умереть можно?

«Неформат», еще одна попытка[37 - Polit.ru. 2011. 1 мая.]

Книжная серия «Уроки русского»

На прошлой неделе в книжном «Билингвы» была презентация двух книг «Азбуки-Аттикус» (еще там стоит лейбл «КоЛибри»), которые входят в серию «Уроки русского». Рецензия не так чтобы именно на них, скорее – на серию.