
Полная версия:
Бечевник
К пяти часам водолазы ничего не нашли.
К шести патрульные прочесали лесистый участок между каналом и рекой — ярд за ярдом, на коленях, — и нашли пустую бутылку из-под виски, две банки из-под пива, детский башмачок, сгнивший до черноты, и светлую ветровку, скомканную и засунутую в воду у самого берега. Куртку. Бойл принёс её, держа на палке, как дохлую змею, и сиял.
— Размер? — спросил Доран.
Бойл посмотрел на ярлык. Помолчал.
— Средний.
— Что в карманах?
— Ничего. Пусто.
Доран кивнул. Куртка была Крампа — в этом он почти не сомневался. Парень снял её и выбросил, потому что в ней его видел бегун. Это было глупо, но это было именно то, что сделал бы испуганный парень. А вот чего испуганный парень не сделал бы — так это не оставил бы в карманах ничего. Ни мелочи, ни сигарет, ни спичек, ни автобусного билета. У каждого человека в карманах куртки что-нибудь есть. Если ничего нет, значит, карманы кто-то вывернул. Или в куртке никогда ничего не было, потому что её надели один раз, для дела.
Он не сказал этого Бойлу. Бойл был хорошим полицейским и неплохим человеком, но Бойл хотел домой, к жене и к ужину, и Бойл уже написал в своей голове протокол, в котором всё сходилось.
* * *
Личность убитой установили в начале седьмого — по ключам и по звонку. Позвонил какой-то человек в управление, представился другом семьи, сказал, что знакомая не вернулась с прогулки. Назвал имя.
Мэри Пиншо Мейер. Сорок три года. Художница. Проживает в Джорджтауне. Разведена.
Доран записал это имя в блокнот и не придал ему значения. Имя ему ничего не говорило. Он не читал светскую хронику и не ходил на выставки.
Значение этому имени придали другие.
В семь пятнадцать, когда Доран сидел в своём закутке в управлении на Индиана-авеню и печатал первый рапорт двумя пальцами, его вызвал к себе капитан Хэллоран.
Капитан был грузным человеком с красным лицом и белыми, как у младенца, руками. Он был неплохим начальником — не вмешивался, не требовал невозможного, не присваивал чужих заслуг. У него была только одна слабость: он очень, очень не хотел неприятностей.
Сегодня капитан выглядел так, словно неприятности сидели у него за столом и курили его сигары.
— Садись, Майк.
Доран сел.
— Дело Мейер, — сказал Хэллоран. — Как оно?
— Рано говорить, капитан. Задержали парня, Крампа. Есть свидетели, которые видели мужчину в светлой куртке. Но есть вопросы. Рост не совпадает. Оружия нет. Мотива нет.
— Мотив — ограбление.
— Ничего не пропало. У неё с собой ничего не было.
— Значит, попытка ограбления. Или изнасилования. Сопротивлялась, он испугался, выстрелил. — Хэллоран говорил быстро, как человек, который повторяет выученное. — Такое бывает, Майк. Ты знаешь, что такое бывает.
— Бывает, — согласился Доран. — Только парень, который пытается ограбить женщину и пугается, стреляет один раз. В панике. Куда попало. А здесь два выстрела. Первый — в голову, у виска. Второй — в спину, в упор, когда она уже лежала. Так пугаются не новички, капитан. Так работают люди, которые знают, что делают.
Хэллоран смотрел в стол.
— Майк, — сказал он наконец. — Мне звонили.
— Кто?
— Неважно кто. Люди. Сверху. — Капитан поднял глаза, и в них было что-то, чего Доран раньше у него не видел. Что-то похожее на стыд. — Ты знаешь, кем была эта женщина?
— Художницей.
— Её бывший муж — очень важный человек в очень важном ведомстве. Её сестра замужем за очень важным газетчиком. Её друзья… — Хэллоран махнул белой рукой. — Её друзья — это половина Джорджтауна. Та половина, которая решает, кто в этом городе будет капитаном, а кто будет регулировать движение на Пенсильвания-авеню. Понимаешь?
— Понимаю.
— Никто не хочет, чтобы это дело превратилось в цирк. Газеты уже звонят. Если начнут копать в её частной жизни… — Хэллоран замолчал. — Там есть вещи, Майк, которые никому не нужны. Ни семье, ни городу, ни стране. Понимаешь?
— Какие вещи?
— Я не знаю какие. И ты не знаешь. И мы не хотим знать. — Капитан наклонился вперёд. — У нас есть задержанный. Его видели на месте. Он мокрый, он врёт, он выбросил куртку. Прокурор говорит, что этого достаточно. Твоя задача — оформить дело так, чтобы оно было чистым. Без фантазий. Без «вопросов». Ясно?
Доран молчал долго. Так долго, что Хэллоран начал постукивать пальцами по столу.
— Капитан, — сказал он наконец. — Если этот парень не убивал, то настоящий убийца сейчас сидит где-нибудь и ужинает.
— Если этот парень не убивал, — устало сказал Хэллоран, — это выяснит суд. Для этого у нас есть суды, Майк. Иди домой.
* * *
Доран не пошёл домой.
Он поехал обратно к каналу. Было уже совсем темно, у места преступления стоял один патрульный — молодой, скучающий, курил в кулак. Доран показал значок, взял у него фонарь и спустился на бечевник.
Он стоял там долго. Слушал реку. Смотрел на тёмную воду канала, на силуэты деревьев, на огни машин наверху, на Канал-роуд, откуда смотрел механик Уиггинс. Сто ярдов. Несколько секунд. Светлая куртка, тёмная кепка.
Потом он посветил фонарём вниз, на тропу, туда, где днём лежала синяя туфля. Туфли уже не было — её забрали в управление, в конверт с номером.
Мэри Пиншо Мейер. Сорок три года. Художница.
Он не знал её. Никогда не видел живой. Никогда не узнает, какой у неё был голос, как она смеялась, что любила на завтрак. Но он видел её лицо под одеялом — это удивлённое лицо, — и почему-то был уверен, что она знала человека, который её убил. Может быть, не по имени. Но знала, что он придёт.
Доран сунул руку под рубашку и нащупал цепочку на шее. На цепочке висело тонкое золотое кольцо — обручальное кольцо Энн. Энн умерла три года назад, в больнице Джорджтаунского университета, в палате с видом на тот же Потомак. Она умирала долго, и Доран каждый вечер сидел рядом и держал её руку, и в последние дни она уже не узнавала его, но всё равно держала руку крепко, изо всех сил, как держатся за край лодки.
Он сжал кольцо в кулаке.
— Ладно, — сказал он вслух, неизвестно кому. Может быть, Энн. Может быть, женщине с синей туфлей. — Ладно.
Патрульный наверху бросил окурок и с любопытством посмотрел на детектива, который разговаривал сам с собой в темноте.
Глава третья
Свидетельница
Доран нашёл её на третий день.
Это оказалось не так просто, как он думал. В деле Мейер не было ни одного упоминания о мисс Каллан — ни в показаниях родственников, ни в списке знакомых, который прислала семья по запросу управления. Список был короткий и странный: четыре имени, все женские, все — светские дамы из Джорджтауна, подруги по Вассару, с которыми убитая, судя по всему, не виделась годами. Как будто кто-то аккуратно составил перечень людей, которые ничего не знают.
О Рут Каллан Дорану рассказал старик-сосед из переулка за Эн-стрит — отставной почтальон, который целыми днями сидел у окна с биноклем и считал птиц. Птиц в переулке было немного, поэтому старик считал заодно и людей.
— Рыженькая, — сказал он, пожёвывая пустую трубку. — Каждый день приходит к девяти, уходит в шесть. Как на службу. Миссис Мейер её пустила в свой гараж. Добрая была женщина, миссис Мейер. Мне на Рождество всегда приносила пирог. С вишней.
— А в понедельник вечером рыженькая была в мастерской?
— Была. Потом приехали двое на чёрной машине. Один здоровый, другой длинный, как жердь. А третий в машине сидел, не выходил. Рыженькая ушла со своим ящиком минут через двадцать. Быстро ушла. А они ещё час там были. Свет горел.
— Вы запомнили номер машины?
Старик посмотрел на Дорана с жалостью.
— Сынок, я птиц считаю. Номера мне ни к чему.
* * *
Мастерская была заперта — на воротах висел новый амбарный замок, блестящий, как новенький доллар. Кто-то повесил его совсем недавно: на ржавых петлях ещё виднелись светлые царапины. Доран постоял у ворот, подёргал замок, заглянул в щель. Внутри было темно.
Рыжую художницу он нашёл через багетную мастерскую на Висконсин-авеню, куда старик-сосед посоветовал ему заглянуть. «Она там подрабатывает. Рамки режет. Художники, сынок, все где-нибудь подрабатывают, иначе с голоду помрут».
Багетная мастерская называлась «Коэн и дочери», хотя никаких дочерей там не было — только сама миссис Коэн, маленькая, седая, с цепким взглядом и сантиметром на шее. Она оглядела Дорана с ног до головы, особенно задержавшись на значке, и сказала:
— Если вы пришли её мучить, то лучше не надо. Она и так третий день сама не своя.
— Я пришёл задать несколько вопросов, мэм.
— Все приходят задать несколько вопросов. — Миссис Коэн поджала губы. — Рути! К тебе. Из полиции.
Из задней комнаты, где визжала пила и пахло свежим деревом, вышла молодая женщина.
Доран потом много раз пытался вспомнить, что он подумал в первую секунду. И каждый раз честно признавался себе, что не подумал ничего. Он просто смотрел.
Она была невысокой, тонкой, с рыжими — не огненными, а тёмно-медными, как старая медь, — волосами, собранными в небрежный узел, из которого выбивались пряди. Лицо у неё было бледное, с веснушками на переносице и тенями под глазами — такими тёмными, какие бывают у людей, которые не спали несколько ночей подряд. На ней был рабочий фартук, весь в древесной пыли, а на запястье, чуть выше манжеты, темнело пятно синей краски.
Но главное были глаза. Серо-зелёные, очень внимательные, настороженные — глаза человека, который привык смотреть, а не показывать. Сейчас эти глаза смотрели на Дорана так, словно пытались понять, с какой стороны он ударит.
— Мисс Каллан? Детектив Доран. Отдел убийств.
— Я знаю, кто вы, — сказала она. — Точнее, откуда вы. Вы долго.
— Простите?
— Мэри убили три дня назад. Я была последней, кто видел её живой. Я думала, вы придёте в понедельник вечером. Или во вторник утром. — Она сняла фартук и повесила на крючок. — А вы пришли в четверг. И то, наверное, случайно.
Доран помолчал.
— Честно говоря, мисс Каллан, вас нет ни в одном списке.
Она посмотрела на него внимательно, и что-то в её лице изменилось — как будто она услышала именно то, чего боялась услышать.
— Вот как, — сказала она. — Ни в одном списке. Миссис Коэн, я выйду на полчаса.
* * *
Они сидели в кафе через дорогу — дешёвом, с пластиковыми столами и портретом президента Джонсона над кассой. Рут заказала чёрный кофе и не притронулась к нему. Доран заказал кофе и кусок яблочного пирога и тоже не притронулся.
Она рассказывала ровно, чётко, как будто давала показания в суде. Как познакомилась с Мэри — полтора года назад, на маленькой выставке в галерее на Коннектикут-авеню, где у Рут был один холст, а у Мэри — три. Как Мэри подошла к её холсту, долго смотрела, а потом сказала: «У вас правильные руки и неправильная комната». И предложила угол в мастерской.
Как прошло утро понедельника. Пончики. Кофе. Разговор о правде и похожести. Мэри ушла в полдень.
— Она говорила, куда идёт?
— На прогулку. По бечевнику. Она ходила туда почти каждый день. Говорила, что это единственное место в Вашингтоне, где можно думать.
— Она казалась встревоженной? Испуганной?
Рут помедлила.
— Она казалась… задумчивой. В последнее время она часто была задумчивой.
— С какого времени?
— С осени. С сентября. — Рут опустила глаза на чашку. — Может быть, раньше. С прошлой зимы.
Доран записал это в блокнот. Прошлая зима. Ноябрь прошлого года. Он не стал говорить это вслух — что в ноябре прошлого года вся страна стала задумчивой, — но подумал.
— Что было вечером в понедельник?
Рут рассказала про двоих мужчин. Про газетчика — мужа сестры, — которого она узнала. Про второго, худого, в очках, который не представился и обыскивал угол Мэри.
— Обыскивал? — переспросил Доран.
— Искал. Очень аккуратно. Открывал каждую папку. Простукивал стенки шкафа.
— Что он искал?
— Он спросил, не вела ли Мэри дневник. Не держала ли записей, писем.
— И что вы ответили?
— Что не знаю. Что мы не лезли в дела друг друга.
Доран поднял глаза от блокнота. Посмотрел на неё — прямо, долго, тем взглядом, которым смотрел на подозреваемых в комнате для допросов. Взглядом, который говорил: «Я подожду. У меня много времени. Больше, чем у тебя».
Рут выдержала этот взгляд. Не отвела глаз. Только пальцы её на ручке чашки чуть побелели.
— Мисс Каллан, — сказал Доран негромко. — Это была правда?
— Что именно?
— Что вы не знаете. Про дневник.
— Я не видела дневника, — сказала Рут. — Никогда. Ни разу. Если Мэри вела дневник, то не при мне.
И это тоже была правда. Альбом не был дневником. Альбом был альбомом.
Доран смотрел на неё ещё несколько секунд. Потом опустил глаза и что-то записал.
— Этот человек, в очках. Он показывал вам удостоверение? Называл ведомство?
— Нет. Газетчик сказал, что он друг семьи. Что он помогает.
— Помогает кому?
— Я тоже хотела бы знать, — сказала Рут.
— Полиция в мастерской была? Наши люди?
— Нет. Никого не было. Только эти двое. И кто-то в машине.
Доран положил ручку. Взял вилку. Отломил кусок пирога, положил в рот, прожевал, не чувствуя вкуса.
В понедельник вечером, через несколько часов после убийства, мастерскую жертвы обыскали посторонние люди. Не полиция. Друзья семьи. А полиция узнала о существовании этой мастерской — и о существовании свидетельницы, которая была там в тот день, — только на третий день и только от старика, который считает птиц. И теперь на воротах висит новенький замок, и Доран готов был поспорить на свою месячную зарплату, что ключа от этого замка в управлении нет.
— Мисс Каллан, — сказал он. — Почему вы сами не пришли в полицию?
Рут засмеялась. Смех был короткий, сухой, невесёлый.
— А вы бы пришли? На моём месте? Мне двадцать семь лет. Я дочь докера из Балтимора. Я режу рамки за доллар двадцать в час и снимаю угол в гараже. А Мэри… Мэри была из тех людей, которых вы, наверное, видели только в газетах. Её друзья обедают с сенаторами. Её бывший муж… — Она запнулась. — Вы знаете, где работает её бывший муж?
— Мне намекнули.
— Вот. А теперь представьте: в тот же вечер, когда её убили, в мастерскую приходит человек, которого никто не представил, и ищет её записи. И этот человек знает, как меня зовут, хотя я никогда его не видела. — Рут наклонилась вперёд, и Доран увидел, как дрожат её губы, и как она не даёт им дрожать. — Он назвал меня по фамилии, детектив. С первой секунды. Откуда он знал мою фамилию?
Доран молчал.
— Вот поэтому я не пришла, — тихо сказала Рут. — Я не знала, к кому приду. Я не знала, чей вы.
— Чей я? — повторил Доран.
— В этом городе все чьи-нибудь. Мэри так говорила. «В Вашингтоне, девочка, нет ничьих людей. Есть только люди, которые ещё не знают, чьи они».
Он долго смотрел на неё. Потом полез в карман пиджака, достал визитную карточку — дешёвую, отпечатанную в управлении, — и положил на стол. Перевернул. Написал на обороте номер.
— Это мой домашний, — сказал он. — Я живу один. Звоните в любое время.
Рут посмотрела на карточку. Не взяла.
— Вы не ответили на мой вопрос. Чей вы?
Доран подумал. Честно подумал — Рут видела это по его лицу, по тому, как он сдвинул брови, как посмотрел в окно, на серую Висконсин-авеню, на автобус, который полз вверх по холму.
— Я из Шамокина, штат Пенсильвания, — сказал он наконец. — Там добывают антрацит. Мой отец двадцать шесть лет спускался в шахту. Когда в шахте обвал, там не спрашивают, чей ты. Там откапывают. — Он помолчал. — Я пока ничей, мисс Каллан. Но я хочу знать, кто убил эту женщину. И я не верю, что это сделал мальчишка, которого они посадили.
Рут вздрогнула.
— Вы не верите?
— Нет.
— Почему?
— Потому что он маленький, — сказал Доран. — Потому что он глупый. Потому что он испуганный. А человек, который убил миссис Мейер, не был ни маленьким, ни глупым, ни испуганным. — Он встал, бросил на стол доллар. — Мне пора. Звоните.
Он уже был у двери, когда она окликнула его:
— Детектив.
Он обернулся.
— У вас на шее, — сказала Рут. — Цепочка. Вы всё время трогаете её, когда думаете. Это крестик?
Доран машинально коснулся рубашки там, где под тканью лежало кольцо. Он не знал, что делает это. Никто никогда не говорил ему, что он это делает. Даже Бойл, который замечал всё.
— Нет, — сказал он. — Не крестик.
Рут кивнула — так, словно получила ответ на какой-то свой вопрос. Потом, помедлив, взяла со стола визитку и сунула в карман.
* * *
Доран шёл к машине и думал о том, что она солгала.
Не во всём. Большая часть того, что она сказала, была правдой — он слышал это по голосу, видел по глазам. Правда звучит особым образом: в ней есть неровности, паузы, лишние детали. Ложь всегда глаже. Но когда он спросил про дневник, она ответила слишком быстро и слишком точно. «Я не видела дневника. Никогда. Ни разу». Так отвечают люди, которые заранее подобрали формулировку — такую, которая будет правдой и ложью одновременно.
Значит, что-то было. Не дневник, но что-то.
И она это спрятала. От того худого человека в очках — и от него, Дорана.
Он сел в машину, но не стал заводить мотор. Сидел, смотрел сквозь лобовое стекло на витрину «Коэн и дочерей», где за стеклом, среди пустых позолоченных рам, была видна рыжая голова, склонённая над верстаком.
Странное дело: он должен был злиться. Свидетельница, которая скрывает улики, — это головная боль, это препятствие, это повод для жёсткого разговора в управлении, под лампой, с угрозой обвинения в препятствовании правосудию. Он проводил такие разговоры десятки раз.
Но он не злился.
Он думал о том, что эта женщина три ночи не спала, и боялась, и никому не верила, и правильно делала, что не верила. И что она спросила про цепочку. И что за три года никто — ни один человек — не заметил, что он трогает цепочку, когда думает.
Доран завёл мотор.
— Идиот, — сказал он себе вслух. — Тридцать четыре года. Вдовец. Идиот.
Машина тронулась, и рыжая голова в витрине поднялась и посмотрела ей вслед.
Глава четвёртая
Воскресные люди
В пятницу вечером Рут открыла альбом.
Она не собиралась. Она пришла домой из мастерской миссис Коэн, поставила на плитку чайник, села на кровать, чтобы снять туфли, — и поняла, что сидит прямо над ним. Над зелёным холщовым прямоугольником, завёрнутым в старую ночную рубашку и засунутым между матрасом и сеткой. Четыре ночи она спала на нём, как принцесса на горошине, и каждую ночь чувствовала его сквозь матрас — или ей казалось, что чувствует.
Детектив сказал: «Я не верю, что это сделал мальчишка».
Детектив сказал: «Звоните в любое время».
Детектив трогал цепочку на шее, когда думал, и у него были усталые серые глаза и большие руки с обломанными ногтями, и он ел пирог так, словно жевал бумагу.
Рут засунула руку под матрас и вытащила свёрток.
Чайник на плитке засвистел. Она выключила его, не глядя. Развернула рубашку. Положила альбом на колени.
Потом открыла.
* * *
Первые страницы были обычными — такими, какими Рут видела их десятки раз, когда Мэри, сидя на ящике в мастерской, листала альбом и показывала ей: «Вот, смотри, это я поймала в автобусе. Видишь, как он держит газету? Как будто это щит». Наброски людей в автобусах, в кафе, на скамейках в парке Монтроуз. Голуби у Линкольна. Руки старухи, чистящей яблоко. Спящий ребёнок на плече у отца. Быстрые, уверенные линии — Мэри рисовала угольным карандашом и сангиной, никогда не стирала, никогда не исправляла. «Ошибка — это тоже линия, — говорила она. — Иногда самая честная».
Рут листала медленно. На каждой странице она видела руку Мэри, её взгляд, её манеру начинать лицо с глаз, а не с контура. И каждая страница причиняла боль — тупую, тянущую, как старый ушиб. Но она листала.
Где-то на тридцатой странице начались они.
Рут сразу поняла, что это другое. Изменилась даже бумага — Мэри вклеила в альбом несколько листов плотной тонированной бумаги, серо-голубой, и рисовала на ней мелом и сепией. Изменилась манера. Вместо быстрых набросков — тщательные, почти академические рисунки. Групповые портреты. Люди за столом.
Длинный стол, покрытый белой скатертью. Свечи в высоких подсвечниках. Бокалы. Лица.
Под первым рисунком Мэри написала своим летящим почерком: «Кью-стрит. Воскресенье».
Рут узнала этот стол. Она сидела за ним однажды.
* * *
Это было в марте, почти семь месяцев назад.
Мэри тогда позвонила ей в субботу вечером — в прачечную мистера Ли, другого телефона у Рут не было, — и сказала: «Надень что-нибудь не заляпанное краской и приходи завтра к семи на Кью-стрит. Я хочу, чтобы ты посмотрела на одних людей. Как художник».
— Что за люди?
— Воскресные, — сказала Мэри и засмеялась. — Ты поймёшь.
У Рут было одно приличное платье — тёмно-зелёное, шерстяное, купленное три года назад на распродаже в «Хехт». Она надела его, заколола волосы, одолжила у соседки жемчужные бусы, которые при ближайшем рассмотрении оказались пластмассовыми, и пошла на Кью-стрит пешком, потому что на такси денег не было.
Дом Уиткомбов стоял в глубине сада, за чугунной оградой — старый, федералистский, из красного кирпича, с белыми наличниками и медным фонарём над дверью. Таких домов в Джорджтауне было много, и все они выглядели так, словно их построили специально для того, чтобы в них говорили тихими голосами о важных вещах.
Дверь открыл человек в сером пиджаке.
Рут запомнила его, потому что он был единственным в доме, кто не улыбнулся. Лет сорока, среднего роста, крепкий, с короткой стрижкой и ничем не примечательным лицом — лицом, которое забываешь через минуту после того, как отвёл глаза. Но руки у него были примечательные. Аккуратные, чистые, с коротко подстриженными ногтями — руки хирурга или часовщика. Он взял у Рут пальто так бережно, словно это было не пальто, а что-то хрупкое и дорогое.
— Мисс Каллан, — сказал он. — Вас ждут.
Потом, уже за столом, Мэри шепнула ей: «Это Кейд. Шофёр Грэма. Или секретарь. Или и то и другое. Никто точно не знает, что он делает. Он всегда стоит у двери».
За столом было двенадцать человек.
Во главе сидел хозяин — Грэм Уиткомб. Высокий, седой, с красивым породистым лицом, какие бывают у сенаторов в кино и у дворецких в английских романах. Ему было около шестидесяти. Он говорил мягким, бархатным баритоном, никогда не повышал голоса и называл всех «друзья мои». Мэри рассказывала, что он тридцать лет прослужил в Государственном департаменте, был в Вене, в Берлине, в Тегеране, в Сайгоне, а потом ушёл «на вольные хлеба» — стал консультантом. Кого и о чём он консультировал, Мэри не знала. «Думаю, — сказала она, — он консультирует мир о том, каким ему быть».
На другом конце стола сидела его жена — Элеонора. Худая, прямая, с гладко зачёсанными тёмными волосами, в которых блестела седая прядь. Она почти не говорила, только следила, чтобы у гостей были полны бокалы, и иногда улыбалась — одними губами. Мэри сказала, что они с Элеонорой дружат двадцать лет, ещё с войны, когда обе работали в Вашингтоне и снимали одну квартиру на двоих.
Остальных Рут запомнила хуже. Сенатор с красным лицом и громким смехом — Мэри назвала его Хартвеллом. Газетный колумнист в бабочке, который говорил цитатами. Двое мужчин в одинаковых тёмных костюмах, которых никто никому не представлял и которые весь вечер разговаривали только друг с другом. Дама в мехах, чей муж, как объяснила Мэри, «сидит в Пентагоне на таком этаже, где нет окон». Молодой человек с портфелем, который приехал к десерту, что-то шепнул Уиткомбу на ухо и сразу уехал.
Говорили о Вьетнаме. О выборах — до них оставалось восемь месяцев, и все были уверены, что Джонсон победит, и спорили только о том, с каким перевесом. О Кубе. О новой выставке в Коркоране. О том, что в Париже снова мода на короткие юбки.
И о Далласе. О Далласе говорили осторожно, вскользь, как говорят о покойнике в присутствии вдовы. Комиссия ещё работала, отчёта ещё не было, но за этим столом, казалось, все уже знали, что в нём будет.
— Друзья мои, — сказал Уиткомб, когда колумнист в бабочке позволил себе какую-то шутку про «второго стрелка». — Давайте не будем уподобляться журналам из супермаркета. Трагедия произошла. Виновный известен. Страна должна двигаться дальше. Это не цинизм — это ответственность.
Все закивали. Даже колумнист.
А Мэри, сидевшая рядом с Рут, взяла со стола салфетку, развернула и начала что-то рисовать на ней огрызком карандаша, который достала из сумочки. Рут скосила глаза. Мэри рисовала руки Уиткомба — большие, холёные, с перстнем на мизинце, — сложенные на скатерти, как на молитве.
Когда ужин закончился и гости стали расходиться, Элеонора Уиткомб задержала Рут в прихожей. Кейд подавал пальто, и Элеонора, дождавшись, пока он отвернётся, вдруг сжала руку Рут своими холодными пальцами.

