Читать книгу На ножах (Николай Семёнович Лесков) онлайн бесплатно на Bookz (55-ая страница книги)
bannerbanner
На ножах
На ножахПолная версия
Оценить:
На ножах

5

Полная версия:

На ножах

– Вортодуб! Вертогор! Трескун! Полоскун! Бодняк! Регла! Авсень! Таусень! Ух, бух, бух, бух! Слышу соломенный дух! Стой, стой! Два супостата, Смерть и Живот, борются и огнем мигают!

И Сухой Мартын соскочил с бревна и, воззрясь из-под рваной рукавицы в далекую темь, закричал:

– Чур, все ни с места! Смерть или Живот!

Глава семнадцатая

Ларисина тайна

В то самое время, как в Аленином Верхе происходили описанные события, Александра Ивановна Синтянина, пройдя темными переходами, отворила дверь в комнату Лары и изумилась, что здесь была совершенная темнота.

Молодой женщине вдруг пришло в мысль: не сделала ли чего-нибудь с собою Лариса, по меньшей мере не покинула ли она внезапно этого неприветливого и страшного дома и не ушла ли куда глаза глядят?

Пораженная этою мыслью, Александра Ивановна остановилась на пороге. В комнате не было заметно ни малейшего признака жизни.

Александра Ивановна, безуспешно всматриваясь в эту темь, решилась позвать Ларису и, сдерживая в груди дыхание, окликнула ее тихо и нерешительно.

– Я здесь, – отозвалась ей так же тихо Лариса и сейчас же спросила, – что тебе от меня нужно, Alexandrine?

– Ничего не нужно, друг мой Лара, но я устала и пришла к тебе посидеть, – отвечала генеральша, идя на голос к окну, в сером фоне которого на морозном небе мерцали редкие звезды, а внизу на подоконнике был чуть заметен силуэт Ларисы.

Александра Ивановна подошла к ней и, заглянув ей в лицо, заметила, что она плачет.

– Ты сидишь впотьмах?

– Да, мне так лучше, – отвечала Лара.

– Тебе, может быть, неприятно, что я пришла?

– Нет, отчего же? мне все равно.

– Может быть мне уйти?

– Как хочешь.

– Так прощай, – молвила генеральша, – протягивая ей руку.

– Прощай.

– Дай же мне твою руку!

Лариса молча положила пальцы своей руки на руку Синтяниной и прошептала:

– Прощай и… не сердись, что я такая неприветливая…

И с этим она не выдержала и неожиданно громко зарыдала.

– О, боже мой, какое горе, – произнесла Синтянина и, поискав ногой стула и не найдя его, опустилась пред Ларисой на колени, сжала ее руки и поцеловала их.

– Ах, Саша, что ты делаешь! – отозвалась Лариса и поспешно сама поцеловала ее руки.

– Лара, – сказала ей Синтянина, – позволь мне быть с тобою откровенною: я много старше тебя; я знаю тебя с твоего детства, я люблю тебя и мне ясно, что ты несчастлива.

– Очень, очень несчастлива.

– Поговорим же, подумаем об этом; совсем непоправимых положений нет.

– Мое непоправимо.

– Это ты все надумала в своем одиночестве, а я хочу напомнить тебе о людях, способных христиански отнестись ко всякому несчастию…

Лариса быстро ее перебила.

– Ты хочешь мне говорить о моем муже? Я и так думала о нем весь вечер под звуки этой музыки.

– И плакала?

– Да, плакала.

– О чем?

Лариса промолчала.

– Говори же: одолей себя, смирись, сознайся!

И Синтянина снова сжала ее руки.

– Что ж пользы будет в этом, – отвечала Лариса. – Неужели же ты хотела бы, чтоб я разыграла в жизни один из Авдеевских романов?

– Ах, боже мой, да что тебе эти романы, – послушай своего сердца. Ведь ты еще его любишь?

– Да.

– Я вижу, тебя мучит совесть.

– О, да! Страшно, страшно мучит, и мне мало всех моих мучений, чтоб отстрадать мою вину: но я должна идти все далее и далее.

– Это вздор.

Лара покачала головой и, усмехнувшись, прошептала:

– Нет, не вздор.

– Ты должна положить конец своим унижениям.

– Я этого не могу, понимаешь – я не могу, я хочу и не могу.

– Я понимаю, что ты не можешь и не должна сделать тур, какой делали героини тех романов, но если твой муж позовет тебя как добрый, любящий человек, как христианин простит тебя и примет не как жену, а как несчастного друга…

– Для меня бессильно все, даже и религия.

– Дай мне договорить: ты не права; христианская религия не кладет никаких границ великодушию. Конечно, есть чувства… есть вещи… которыми возмущается натура и… я понимаю твои затруднения! Но пойми же меня: разве бы ты не рвалась к Подозерову, если б он был в несчастии, в горе, в болезни?

– О, всюду, всюду, но… ты не понимаешь, что говоришь: я не могу… Я не могу ничего этого сделать; я связана.

Синтянина возразила ей, что Подозеров ее законный муж, что его права так велики и сильны пред законом, что их никто не смеет оспорить, и заключила она:

– Если ты позволишь, я напишу твоему мужу, и ручаюсь тебе за него…

Ларису передернуло.

– Ты за него ручаешься!

– Да, я за него ручаюсь, что он будет счастлив, доставив тебе, разбитой, покой и отдых от твоих несчастий, – тем более, что он умеет быть самым нетребовательным другом, и ты еще можешь в тишине дожить век с ним.

Лариса сделала еще более резкое, нетерпеливое движение.

– Ты сердишься?

– Нет, – отвечала Лара, – нет, я не сержусь, но вот что, я не могу сносить этого тона, каким ты говоришь о моем бывшем муже. Мне все это дорого стоит. Я уважаю тебя, ты хорошая, добрая, честная женщина; я нередко сама хочу тебя видеть, но когда мы свидимся… в меня просто вселяется дьявол, и… прости меня, сделай милость, я не хотела бы сказать тебе то, что сейчас должно быть скажу: я ненавижу тебя за все и особенно за твою заботу обо мне. Тетя Катерина Астафьевна права: во мне бушует Саул при приближении кротости Давида.

– Ты просто больна; тебя надо лечить.

– Нет, я не больна, а твои превосходства взяли у меня душу моего мужа.

– О, если тебя только это смущает, то…

– Нет, молчи, перебила ее Лара, – ты знаешь ли, что я сделала? Я двумужница! Я венчалась с Гордановым!

Синтянина стояла как ошеломленная.

– Да, да, – повторила Лара, – с тобой говорит двумужница, о которой ему стоит сказать слово, чтобы свести на каторгу, и он скажет это слово, если я окажу ему малейшее неповиновение.

– Ты шутишь, Лара?

– О, да, да; это шутка: они надо мною шутят, они бесчеловечно шутят, но мне это уже надоело, и я не шучу.

При этих словах она вскочила с места и, скрежеща зубами, вскричала:

– Он хочет убить Бодростина и, женясь тайно на мне, жениться на Глафире, но этого не будет, не будет! Я им отомщу, отомщу…

Она зашаталась на ногах и, произнеся: «я их всех погублю!» – упала на прежнее место.

– Оставь их, оставь этот дом…

– Нет, никогда! – простонала Лара. – И теперь это поздно: я их предала, а они уже все совершили.

– Бежим, бога ради бежим!

– Бежать!.. Стой!.. Что это такое?

По лестнице слышались чьи-то шаги, кто-то спешил, падал, вскакивал и бежал снова, и наконец с шумом растворилась дверь, и кто-то, ворвавшись, закричал:

– Лариса! Лара! Alexandrine! Где вы? – откликнитесь бога ради!

Это был голос Бодростиной.

Лариса и Синтянина остались как окаменевшие: на них напал ужас, а вбежавшая Глафира металась впотьмах, наконец нащупала их платья и, схватись за них дрожащими руками, трепеща, глядела в непроглядную темень, откуда опять было слышались шум, шаги и паденья.

– Закройте меня! – простонала Глафира.

На Синтянину напал ужас. Ближе и ближе несся шум, и в шуме в этом было что-то страшное и зловещее. Меж тем кто-то прежде ворвавшийся путался в переходах, тяжко дышал, бился о двери и, спотыкаясь, шептал:

– Где ты! где же ты наконец… я наконец сделал все, что ты хотела… ты свободна… вдова… наконец я тебя заслужил.

Холодные мурашки, бегавшие по телу генеральши, скинулись горячим песком; ее горло схватила судорога, и она сама была готова упасть вместе с Ларисой и Бодростиной. Ум ее был точно парализован, а слух поражен всеобщим и громким хлопаньем дверей, такою беготней, таким содомом, от которого трясся весь дом. И весь этот поток лавиной стремился все ближе и ближе, и вот еще хлоп, свист и шорох, в узких пазах двери сверкнули огненные линии… и из уст Лары вырвался раздирающий вопль.

Пред ними на полу вертелся Жозеф Висленев, с окровавленными руками и лицом, на котором была размазанная и смешанная с потом кровь.

– Убийца! – вскрикнула страшным голосом Лара.

Глава восемнадцатая

Соломенный дух

Когда господа выехали смотреть огничанье, на дворе уже стояла свежая и морозная ночь. Ртуть в термометрах на окнах бодростинского дома быстро опускалась, и из-за углов надворных строений порывало сухою студеною пылью. Можно было предвидеть, что погода разыграется; но в лесу, где крестьяне надрывались над добыванием огня, было тихо. Редкие звезды чуть мерцали и замирали; ни одна снежинка не искрилась и было очень темно. Стороннему человеку теперь нелегко попасть сюда, потому что не только сама поляна, но и все ведущие к ней дороги тщательно оберегались от захожего и заезжего. С той минуты, как Сухому Мартыну что-то привиделось, досмотр был еще строже. В морозной мгле то тихо выплывали и исчезали, то быстро скакали взад и вперед и чем-то размахивали какие-то темные гномы – это были знакомые нам сторожевые бабелины, вооруженные тяжелыми цепами. Чем ближе к Аленину Верху, тем патрули этих амазонок становились чаще и духом воинственнее и нетерпеливее. Дело с огнем не ладилось. С тех пор, как Сухой Мартын зря перервал работу, терли они дерево час, трут другой, а огня нет. Засинеет будто что-то на самой стычке деревьев и даже сильно горячим пахнет, а огня нет. Мужики приналягут, сил и рук не щадят, но все попусту… все сейчас же, как словно по злому наговору, и захолоднеет: ни дымка, ни теплой струйки, точно все водой залито.

– Дело нечисто, тут что-то сделано, – загудел народ и, посбросав последнее платье с плеч, мужики так отчаянно заработали, что на плечах у них задымились рубахи; в воздухе стал потный пар, лица раскраснелись, как репы; набожные восклицания и дикая ругань перемешивались в один нестройный гул, но проку все нет; дерево не дает огня.

Кто-то крикнул, что не хорошо место.

Слово это пришлось по сердцу: мужики решили перенести весь снаряд на другое место. Закипела новая работа: вся справа перетянулась на другую половину поляны; здесь опять пропели «помоги святители» и стали снова тереть, но опять без успеха.

– Две тому причины есть: либо промеж нас есть кто нечистый, либо всему делу вина, что в барском доме старый огонь горит.

Нечистым себя никто не признал, стало быть барский дом виноват, а на него власти нет.

– Это баре вредят, – проревело в народе.

Сухой Мартын изшатался и полуодурелый сошел с дерева, а вместо него мотался на бревне злой Дербак. Он сидел неловко; бревно его беспрестанно щемило то за икры, то за голени, и с досады он становился еще злее, надрывался, и не зная, что делать, кричал, подражая перепелу: «быть-убить, драть-драть, быть-убить, драть-драть». Высокие ели и сосны, замыкавшие кольцом поляну, гудели и точно заказывали, чтобы звучное эхо не разносило лихих слов.

Неподалеку в стороне, у корней старой ели, сидел на промерзлой кочке Сухой Мартын. Он с трудом переводил дыхание и, опершись подбородком на длинный костыль, молчал; вокруг него, привалясь кто как попало на землю, отдыхали безуспешно оттершие свою очередь мужики и раздраженно толковали о своей незадаче.

Мужики, ища виноватого, метались то на того, то на другого; теперь они роптали на Сухого Мартына, что негоже место взял. Они утверждали, что надо бы тереть на задворках, но обескураженный главарь все молчал и наконец, собравшись с духом, едва молвил: что они бают не дело, что огничать надо на чистом месте.

– Ну так надо было стать на поле, – возразил ему какой-то щетинистый спорщик.

– На поле, разумеется на поле: поле от лешего дальше и богу милее: оно христианским потом полито, – поддержал спорщика козелковатый голос.

– Лес богу ближе, лес в небо дыра, – едва дыша отвечал Сухой Мартын, а против лешего у нас на сучьях пряжа развешана.

– Леший на пряжу никак не пойдет, – проговорил кто-то в пользу Мартына.

– Ему нельзя, он если сюда ступит, сейчас в пряжу запутается, – пропел второй голос.

– Ну так надо было стать посреди лесу, чтобы к божьему слуху ближе, – возразил опять спорщик.

– Божье ухо во весь мир, – отвечал, оправляясь, Мартын и зачитал искаженный текст псалма: «Живый в помощи Вышняго».

Это всем очень понравилось.

Мужики внимали сказанию о необъятности божией силы и власти, а Сухой Мартын, окончив псалом, пустился своими красками изображать величие творца. Он описывал, как господь облачается небесами, препоясуется зорями, а вокруг него ангелов больше, чем просяных зерен в самом большом закроме.

Мужики, всегда любящие беседу о грандиозных вещах, поглотились вниманием и приумолкли: вышла даже пауза, в конце которой молодой голос робко запытал:

– А правда ли, что бог старый месяц на звезды крошит?

– Неправда, – отвечал Мартын.

– Чего он их станет из старого крошить, когда от него нам всей новины не пересмотреть, а звезды окна: из них ангелы вылетают, – возразил начинавший передаваться на Мартынову сторону спорщик.

– Ну, это врешь, – опроверг его козелковатый голос. – На что ангел станет в окно сигать? Ангелу во всем небеси везде дверь, а звезда пламень, она на то поставлена, чтоб гореть, когда месяц спать идет.

– Неправда; а зачем она порой и тогда светит, когда месяц яснит?

Астроном сбился этим возражением и, затрудняясь отвечать, замолчал, но вместо его в тишине отозвался новый оратор.

– Звезда стражница, – сказал он, – звезда все видит, она видела, как Кавель Кавеля убил. Месяц увидал, да испугался, как християнская кровь брызнула, и сейчас спрятался, а звезда все над Кавелем плыла, богу злодея показывала.

– Кавеля?

– Нет, Кавеля.

– Да ведь кто кого убил-то: Кавель Кавеля?

– Нет, Кавель Кавеля.

– Врешь, Кавель Кавеля.

Спор становился очень затруднительным, только было слышно: «Кавель Кавеля», «нет, Кавель Кавеля». На чьей стороне была правда ветхозаветного факта – различить было невозможно, и дело грозило дойти до брани, если бы в ту минуту неразрешаемых сомнений из темной мглы на счастье не выплыл маленький положайник Ермолаич и, упадая от усталости к пенушку, не заговорил сладким, немного искусственным голосом.

– Ух, устал я, раб господень, устал, ребятушки: дайте присесть посидеть, ваших умных слов послушать.

И он, перекатясь котом, поместился между мужиков, прислонясь спиной к кочке, на которой сидел Сухой Мартын.

– О чем, пареньки-братцы, спорили: о страшном или о божественном; о древней о бабушке или о красной о девушке? – заговорил он тем же сладким голосом.

Ему рассказали о луне, о звездах и о Кавеле с Кавелем.

– Ух, Кавели, Кавели, давние люди, что нам до них, братцы, божий работнички: их бог рассудил, а насчет неба загадка есть: что стоит, мол, поле полеванское и много на нем скота гореванского, а стережет его один пастух, как ягодка. И идет он, божьи людцы, тот пастушок, лесом не хрустнет, и идет он плесом не всплеснет и в сухой траве не зацепится, и в рыхлом снежку не увязнет, а кто да досуж разумом, тот мне сейчас этого пастушка отгадает.

– Это красное солнышко, – отозвались хором.

– Оно и есть, оно и есть, молодцы государевы мужички, божьи молитвеннички. Ух да ребятки! я зову: кто отгадает? а они в одно, что и говорить: умудряет Господь, умудряет. Да и славно же вам тут; ишь полегли в снежку, как зайчики под сосенкой, и потягиваются, да дедушку Мартына слушают.

Сухой Мартын затряс бородой и, покачав головой, с неудовольствием отозвался, что мало его здесь слушают, что каждый тут про себя хочет большим главарем быть.

– А-а, ну это худо, худо… так нельзя, государевы мужички, невозможно; нельзя всем главарями быть. – И загадочный Ермолаич начал рассказывать, что на божием свете ровни нет; на что-де лес дерево, а и тот в себе разный порядок держит. – Гляньте-ка, вон гляньте: видите небось: все капралы поскидали кафтаны, а вон божия сосеночка промежду всех другой закон бережет: стоит вся в листве, как егарь в мундирчике, да командует: кому когда просыпаться и из теплых ветров одежду брать. Надо, надо, людцы, главаря слушаться.

– А что же его слушать, когда по его команде огня нет, – запротестовали мужики.

– Будет еще, божьи детки, будет. Сейчас нетути, а потом и будет: видите, греет, курит, а станут дуть, огня нет. Поры значит нет, а придет пора, будет.

– Говорят, что с того, что в барских хоромах старый огонь сидит?

– Ну, как знать, как знать, голуби, которы молоды.

Ермолаич все старался шутить в рифму и вообще вел речь, отзывавшуюся искусственною выделанностию простонародного говора.

– Нет, это уж мы верно знаем, – отвечал Ермолаичу спорливый мужик.

– Да; нам баил сам пегий барин, что помещик, баит, огонь нарочно не хочет гасить.

– Когда он это баил, пегий барин? – переспросил Ермолаич и, в десятый раз с величайшим вниманием прослушав краткое изложение утренней беседы Висленева с мужиками за гуменником, заговорил:

– Ну его, ну его, этого пегого барчука, что его слушать!

– А отчего и не послушать-то? Нет, он все за мужиков всегда рассуждает.

– Он дело баит: побить, говорит, их всех, да и на что того лучше?

– Ну дело! легка ли стать! Не слушайте его: ишь он как шелудовый торопится, когда еще и баня не топится. Глядите-ка лучше вон как мужички-то приналегли, ажно древо визжит! Ух! верти, верти круче! Ух! вот сейчас возлетит орел во рту огонь, а по конец его хвоста и будет коровья смерть.

Народ налегал; вожжи ходили как струны и бревно летало стрелой; но спорливый мужик у кочки и здесь ворчал под руку, что все это ничего не значит, хоть и добыли огонь: не поможет дегтярный крест, когда животворящий не помог.

Ермолаич и ему стал поддакивать.

– Ну да, – засластил ои своим мягким голоском, – кто спорит, животворный крест дехтярного завсегда старше, а знаешь присловье: «почитай молитву, не порочь ворожбы».

Это встретило общее одобрение, и кто-то сейчас же завел, как где-то вдалеке с коровьей смертью хотели одни попы крестом да молитвой справиться и не позволяли колдовать: билися они колотилися, и ничего не вышло. И шел вот по лесу мужик, так плохенький беднячок, и коров у него отроду ни одной не было, а звали его Афанасий и был он травкой подпоясан, а в той-то траве была трава змеино видище. Вот он идет раз, видит сидит в лесу при чищобе на пенечке бурый медведь и говорит: «Мужик Афанасий травкой подпоясан, это я сам и есть коровья смерть, только мне божьих мужичков очень жаль стало: ступай, скажи, пусть они мне выведут в лес одну белую корову, а черных и пестрых весь день за рога держут, я так и быть съем белую корову, и от вас и уйду». Сделали так по его, как он требовал, сейчас и мор перестал.

– Да уж медведь степенный зверь, он ни в жизнь не обманет.

– А степенен да глуп: если он в колоду лапу завязит, так не вытащит, все когти рвет, а как вынуть, про то сноровки нет.

– Где же ему сноровки, медведю, взять, – вмешался другой мужик, – вон я в городе слона приводили – видел: на что больше медведя, а тоже булку ему дадут, так он ее в себя не жевамши, как купец в комод, положит.

– Медведь думец, – поправил третий мужик, – он не глуп, у него дум в голове страсть как много сидят, а только наружу ничего не выходит, а то бы он всех научил.

Но спорщик на все это ответил сомненьем и даже не видал причины, для коей бы коровья смерть медведем сидела. С этим согласились и другие.

– Да; ведь смерть нежить, у нее лица нет, на что же ей скидываться, – поддержал козелковатый.

– Как же лица нет, когда она без глаз видит и в церкви так пишется?

– Да, у смерти лица нет, у нее облик, – вставил чужой мужик, – один облик, вот все равно как у кикиморы. У той тоже ведь лица нет… так на мордочке-то ничего не видать, даже никакой облики, вся в кастрику обвалена, а все прядет и напрядет себе в зиму семьдесят семь одежек, а все без застежек, потому уж ей застежек пришить нечем.

– А кащей, вон хоть с ноготь, обличье имеет, у нас дед один его видел, так, говорит, личико махонькое-махонькое, как затертый пятиалтынник.

– Про это и попы не знают, какое у нежити обличие, – отозвался на эти слова звонкоголосый мужичок и сейчас же сам заговорил, что у них в селе есть образ пророка Сисания и при нем списаны двенадцать сестер лихорадок, все как есть просто голыми бабами наружу выставлены, а рожи им все повыпечены, потому что как кто ставит пророку свечу, сейчас самым огнем бабу в морду ткнет, чтоб ее лица не значилось.

– Да и архангел их, этих двенадцать сестер, тоже огненными прутьями страсть как порет, чтоб они народ не трясли, – пояснил другой мужик из того же села и добавил, как он раз замерзал в пургу и самого архангела видел.

– Замерзал, – говорит, – я, замерзал и все Егорью молился и стал вдруг видеть, что в полугорье недалече сам Егорий середь белого снегу на белом коне стоит, позади его яснит широк бел шатер, а он сам на ледяное копье опирается, а вокруг его волки, которые на него бросились, все ледянками стали.

– А я один раз холеру видел, – произнес еще один голос, и вмешавшийся в разговор крестьянин рассказал, как пред тем года четыре назад у них холере быть, и он раз пошел весной на двор, вилой навоз ковырять, а на навозе, откуда ни возьмись, петух, сам поет, а перья на нем все болтаются: это и была холера, которая в ту пору, значит, еще только прилетела да села.

Разговор стал сбиваться и путаться: кто-то заговорил, что на Волхове на реке всякую ночь гроб плывет, а мертвец ревет, вокруг свечи горят и ладан пышет, а покойник в вечный колокол бьет и на Ивана царя грозится. Не умолк этот рассказчик, как другой стал сказывать, куда кони пропадают, сваливая все это на вину живущей где-то на турецкой земле белой кобылицы с золотою гривой, которую если только конь заслышит, как она по ночам ржет, то уж непременно уйдет к ней, хоть его за семью замками на цепях держи. За этим пошла речь о замках, о разрыв-траве и как ее узнавать, когда сено косят и косы ломятся, и о том, что разрыв-трава одну кошку не разрывает, но что за то кошке дана другая напасть: она если вареного гороху съест, сейчас оглохнет. Оказывалось, впрочем, что и ей еще не хуже всех, потому что мышь, если в церкви под царские врата шмыгнет, так за то летучей должна скинуться.

Беседа эта на всех, кто ее слушал, производила тихое, снотворное впечатление, такое, что и строптивый мужик не возражал, а Ермолаич, зевая и крестя рот, пропел: да, да, все всему глас подает, и слушает дуброва, как вода говорит: «побежим, побежим», а бережки шепотят: «постоим, постоим», а травка зовет: «пошатаемся». Но с этим рассказчик быстро встал, и за ним торопливо вскочили другие. Великое тайнодействие на поляне совершалось: красная сосна, врезаясь в черную липу, пилила пилой, в воздухе сильно пахло горячим деревом и смолой и прозрачная синеватая светящаяся нитка мигала на одном месте в воздухе.

– Ну, ну, сынки-хватки, дочки-полизушки: наляжь! – крикнул, бросаясь к добычникам, Ермолаич.

Еще секунда, и огонь добыт; сынки-хватки, дымяся потом, еще сильней налегли; дочки-полизушки сунулись к дымящимся бревнам с пригоршнями сухих стружек и с оттопыренными губами, готовыми раздуть затлевшуюся искру в полымя, как вдруг натянутые безмерным усердием концы веревок лопнули; с этим вместе обе стены трущих огонь крестьян, оторвавшись, разом упали: расшатанное бревно взвизгнуло, размахнулось и многих больно зашибло.

Послышались тяжкие стоны, затем хохот, затем в разных местах адский шум, восклик, зов на помощь и снова стон ужасный, отчаянный; и все снова затихло, точно ничего не случилось, меж тем как произошло нечто замечательное: Михаила Андреевича Бодростина не стало в числе живых, и разрешить, кто положил его на месте, было не легче, чем разрешить спор о Кавеле и Кавеле.

Глава девятнадцатая

Коровья смерть

Ряд экипажей, выехавших с бодростинсккми гостями посмотреть на проказы русских Титаний и Оберона, подвергшись неоднократным остановкам от бабьих объездов, благополучно достиг Аленина Верха. Патрули напрасно останавливали и старались удержать господ, – их не слушали, и рослые господские кони, взмахнув хвостами, оставляли далеко позади себя заморенных крестьянских кляч и их татуированных всадниц. Сторожевым бабам не оставалось ничего иного, как только гнаться за господами, и они, нахлестывая своих клячонок, скакали, отчаянно крича и вопия о помощи.

Первыми на место огничанья примчались троечные дрожки, на которых ехали Бодростин, Горданов и Висленев. Михаил Андреевич чувствовал, что дело становится неладно, и велел кучеру остановиться на углу поляны, за густою купой деревьев. Здесь он хотел подождать отставших от него гостей, чтобы сказать им, что затею смотреть огничанье надо оставить и повернуть скорее другою дорогой назад. Но сзади по пятам гнались бабы: стук некованных копыт их коней уже был слышен близехонько. Они настигали, и как настигнут, может произойти невесть что. Где гости: впереди погони, или уже опережены, и погоня мчится только за Бодростиным? В этом, казалось, необходимо удостовериться. Опасность еще не представлялась особенно большою, но про всякий случай Бодростин, оставив дрожки на дороге, сам быстро спрыгнул и отошел с тростью в руке под нависшие ветви ели. За ним последовал Горданов. Висленев же остался на дрожках и, спустясь на подножье крыла, притаился, как будто его и не было.

bannerbanner