Читать книгу Внучка панцирного боярина (Иван Иванович Лажечников) онлайн бесплатно на Bookz (16-ая страница книги)
bannerbanner
Внучка панцирного боярина
Внучка панцирного бояринаПолная версия
Оценить:
Внучка панцирного боярина

3

Полная версия:

Внучка панцирного боярина

– Я на это не уполномачивал его, – сказал Ранеев, – и к чему теперь! Даю тебе слово, он бросит свои напрасные гонения. Наша тяжба с тобою решена. Какую же особенную тайну хотел ты мне передать?

– Она тяжело лежит на груди моей, не дает мне теперь с некоторых пор покою. Но будь что будет, открою вам ее. Делайте из нее, что хотите.

Голос Киноварова дрожал, казалось, его била лихорадка.

– В нашем Белорусском крае творится что-то недоброе. Пани надевают траур, мужчины и пани поют революционные песни в церквах, закупается холодное и огнестрельное оружие. Я сам, по заказу капитана генерального штаба Жвирждовского обязался поставить в имение пани Стабровской топоры, косы и охотничьи ружья, сколько могу.

При имени Стабровской Михайло Аполлоныч вздрогнул, будто его ужалила змея. Слух и сердце его приковались к словам рассказчика. Тот продолжал:

– Скупал я их по дорогам в великороссийских губерниях, недавно отправил обоз с русскими ящиками до границ Могилева. Все это уложено в ящиках, наглухо заколоченных, под именем чайных цибиков и разных колониальных товаров. Часть их примут в Могилевской губернии, другую, большую часть, отправят в Витебскую через евреев. Сколько я мог узнать, в последней складывают товар в имении Стабровской, которое досталось ей по наследству от одного родственника, в костеле, недостроенном в пятидесятых годах. Постройка была запрещена тогда местным начальством. Вы знаете, что новые костелы, вследствие указа, воздвигать запрещено. Хотя покойный пан и отзывался, что строит музей, где будут поставлены бюсты великих мужей и фамильные, но полиция на этот раз настояла на своем.

– Что слышно о сынках Стабровской? – спросил Ранеев.

– Слыхал от евреев, они знают все, что делается не только на земле, но и под землей, – говорят, будто меньшой, бежавший из полка, пропал без вести. Старший при ней, да что-то не ладят, часто ссорятся, хотел было возвратиться в Москву, однако ж, мать ублажила, остался.

Многозначительное «гм!» вырвалось из груди Ранеева.

– Нельзя ли вам дать знак кому-нибудь…

– При последних днях моей жизни я не берусь за это. Тут нужны энергия и сила для поездок… и тут… меня и тебя затаскали бы, поляки взяли бы свое.

Ранеев махнул рукою и потом погрузился в думу, наконец сказал:

– Не слышал в своей губернии о полковнице Зарницыной?

– Кого я не знаю! Ее зовут Евгенией Сергеевной. Такая полная, черные брови дугой, красивая барыня, даром ей гораздо за сорок. Умная, бойкая барыня, добрейшая душа. Я и ей доставляю из Москвы чай. Дама на редкость…

– Писать к ней об этом деле не буду, а ты постарайся поскорее повидаться с нею и расскажи ей от имени моего все, что знаешь. Даю тебе слово, она не будет дремать и выведет козни врагов на свет Божий. Скажи ей только от меня, чтобы тебя поберегла, да сам будь осторожнее.

– Непременно явлюсь к ней и сделаю все по-вашему.

– Если решишься сослужить службу своему отечеству, то совершишь благое дело. Да благословит тебя Господь! Помни, мы с тобою сочлись на земле и на том свете. Иди теперь с миром. Моя дочь должна скоро воротиться; я не желал бы, чтобы она тебя видела.

Позвали мальчика.

– Поцелуй меня, – сказал Ранеев, когда тот вошел.

Мальчик бросился целовать его руку. Киноваров с сыном стали уходить, первый воротился.

– Михайла Аполлоныч, одно слово.

– Говори.

– Знаю, вы бываете в нужде.

– Это до меня одного касается.

– Если бы смел, предложил бы вам хоть двадцатую долю того, что…

– Пособие?.. Ты… Ни от кого на свете, подавно от тебя. Мне помогает Зарницына, моя родственница, мой друг. Спасибо, ступайте.

Когда двуногий сторож и четвероногий его помощник, Барбоска, выпроваживали Киноварова и сына со двора, он спросил первого, обделал ли свои дела.

Киноваров молча сунул ему серебряную монету в руку, мальчик живо отвечал за него:

– Обделал на славу.

Лишь только отошли они несколько десятков сажен от дома Лориных, мальчик захохотал.

– Лихо же надули мы старика, – сказал он и разразился еще более жарким хохотом.

– Не смейся, Федюшка, – заметил грустным голосом Киноваров, выведенный смехом своего спутника из глубокого раздумья, в которое был погружен, – человек он Божий.

– Как есть простота. Раздевай его догола, он сам будет помогать скидать с себя одежду; долби ему ворона клювом голову, не смахнет рукой. А признайся, дяденька, мастерски сыграл я комедь, хоть бы Расплюеву. Чуть-чуть было не сорвалось, как стал читать проповедь. Да разом поправился, захныкал так, что любому актеру лучше не состроить. Откуда взялись слезы.

– Бестия порядочная! Смотри – ни гу-гу, а то запутаешься, что и в сибирку попадешь.

– Чтоб глаза мои лопнули, да и ты смотри, дядя, уговор лучше денег. Зелененькую-таки дашь, а в театр, как хочешь, своди.

– Сказано. Сам не пойду, а заплачу за билет в раек.

– Признаться, люблю в театр. Как там принц датский вместо мыши убивает человека, али Кречинский подменивает алмазы на стеклышки. Сам я мастер на разные штуки. То водочки отбавишь из графинчика, да водой подольешь, то в счетце постояльцу припишешь, да серебряную ложку подтибришь. Все с рук сходило. Да ведь и учителя у нас, старшие, хороши, хозяина надувать горазды.

Киноваров шел молча.

Мальчик вошел в энтузиазм и с жаром продолжал.

– Все это мелочь, плевое дело. Вот бы удрать важную штуку: красного петуха подпустить под хоромы этажа в три. Богач пузо отрастил, словно боров, ездит себе развалившись в коляске, на лихих рысаках, что земли под собой не чуют. А чернозубая, жиром заплыла, хозяйка с ним рядом, будто жар-птица. Разом бы им спесь сбил. А потехи, потехи сколько! Скачут пожарные со всех концов, генералы, полицмейстеры, гром раскатывается по мостовым, земля ходуном ходит. Зарево на всю Москву, крики, треск, а ты стоишь себе в народе, молчок, только ухмыляешься – мое, дескать, дельце. Человечек с ноготок, дрянцо, а все эти пожарные, генералы, солдаты, народ собрались будто по твоей команде. Любо!

И захлебнулся Федька от восторга, огонь глаз его прорезывал ночную темноту, он с жаром размахивал руками.

– Тешился так в Приречье один малый, немного постарше тебя, да и попался, словно кур во щи. Видел я его после этой потехи в остроге, за железной решеткой, да на хлебе и водице, видел потом, как его в тяжелых цепях ссылали в Сибирь. Там, братец, в рудниках, под землею, не видно никогда света Божьего, грудь хоть глотком свежего воздуха не поживится, исчахнешь в молодые годы. Смотри, Федька, не угодить бы тебе за ним. Однако взять бы Ваньку, мне что-то ныне невмоготу пешком плестись.

Взяли они извозчика и отправились на подворье, где стоял Киноваров. Во время остального пути болтовня была не у места.

Приехав домой, Киноваров дал сорванцу зеленую кредитку за мастерское исполнение своей роли и мелкую монету на билет в раек и отпустил его к хозяину, у которого отпросил на два часа.

Очутившись в своем номере, впал он в глубокое раздумье. И было ему о чем задуматься, и было для чего спуститься в тайник своей души. Перед отъездом в деревню Сурмин наказал верному, купленному им человеку, наведываться об нем, следить, где он будет в Москве останавливаться, когда и куда выедет из нее. Киноварову тоже верный человек дал знать об этом и возбудил в нем подозрение, что его отыскивают по делу Ранеева. Он переменил квартиру, другую, но и тут наводили об нем справки в полиции. Хотя не было никаких запросов от него, ему шепнули, однако ж, что какой-то тайный шпион следит за ним и не выпускает его из виду. Ему нужно было, во что бы ни стало, покончить в Москве расчеты по торговым делам. Сурмин уехал в Приречье, но мог скоро возвратиться, тогда судьба его может худо разыграться. Пожалуй, дело о похищении сумм из банка снова поднимется. Он решился, в отсутствие своего гонителя, на отчаянный подвиг – идти напролом, напропалую к Ранееву, тяжко больному, пасть ему в ноги, испросить себе, в память убитого сына, прощение, в противном случае бросить все дела свои и ускакать в Белоруссию. Услыхав от своего благоприятеля, дворника Лориных, что Михайла Аполлоныч любит Дарью Павловну как родную дочь он предположил отнестись к ней сначала с просьбой написать прошение в суд. «Потом, – думал он, – не открывая, кто я такой, буду умолять ее дать мне возможность переговорить с Ранеевым, как человеку, знакомому с ним». Мы видели, как это Киноварову удалось, не с такими изворотами, а более открытым, отчаянным путем. Чтобы разжалобить сильнее старика, он легко согласил мальчика, бойкого и плутоватого, из прислуги с подворья, где квартировал, сыграть роль его сына, Владимира. То же имя, которое носил убитый сын Ранеева, должно было иметь магическую силу на ум и сердце больного старика. Он научил мальчика, что говорить и делать, предоставляя его изворотливому умишку выпутываться из трудных обстоятельств, как сумел. Киноваров не солгал, сказав, что был женат, что жена его была добрая и честная и умерла. Он действительно имел сына, которому могло быть в настоящее время тринадцать лет, но и тот года четыре назад также помер. Представленный им Володя был подставной сынок, взятый напрокат. Ни в одном слове остального рассказа своего он не покривил душой. Не раскаяние, а чувство самосохранения вело его к тому, кого он некогда разорил. Расчеты его были довольны верны, – он надеялся на доброту души Ранеева, еще более усиленную потерею сына и физических сил. Успех превзошел ожидания. Однако же безграничное великодушие Михайлы Аполлоныча, не помраченное не только оскорблением, даже гневным словом, сильно тронуло и негодяя. «Иди с миром», – сказал ему судья его. А мир не был в его душе. Он решился раскрыть Зарницыной подземные, коварные действия белорусских панов и тем хоть несколько загладить свое прошедшее. Дела его в Москве были почти на исходе, на днях окончательно развязанные; они дадут ему возможность возвратиться в край, где ему предстоит первый в жизни благородный подвиг. Он всю ночь не спал и провозился с боку на бок на кровати в тяжелых думах. Когда же к утру заснул, ужасные видения преследовали его. Он кричал во сне так страшно, что Федюшка, разбуженный этими криками, встал, приложил ухо к двери нумера, но, успокоенный наступившим затем молчанием, возвратился на свой войлочек.

IX

Завернем к Сурмину в его сельский приреченский приют, где семейство его свило себе постоянное гнездышко. Можно вообразить, как мать и сестры, не видавшие его несколько месяцев, обрадовались ему. Настасья Александровна была типом тех женщин, которые в любви к детям, в их радостях и успехах воспитания находят все свои радости, надежды, все свое счастие. В первые часы свидания, как она, так и сын забыли о цели его приезда, забыли о богатом наследстве, посланном им с неба. Они и без него имели хорошее состояние и сверх того обладали сокровищем, которого не купишь ни за какие деньги – семейным согласием, любовью, миром, невозмутимым никакими сильными житейскими невзгодами. Две сестры Андрея Иваныча, Оля и Таня, шестнадцатилетние близнецы, милые создания, и подавно не думали о богатстве, не зная даже и цены ему. Они жили жизнью одна другой и только делились ею с матерью и братом, не помышляя ни о какой лучшей доле на земле. Скучала одна, а это случалось очень редко, скучала и другая; что находила одна хорошим, то находила и другая, и наоборот. Это были две птички inséparables.[22] Если б умерла Оля, умерла бы Таня. Наружное сходство их было так велико, что даже домашним случалось в них ошибаться, и потому мать вынуждена была отличить каждую простенькими браслетами, у одной с бирюзой, у другой с изумрудом. И характеры их были так же сходны, как и наружность. Привязанность их друг к дружке тревожила иногда мать за их будущность. «Ведь нельзя же обеим оставаться в безбрачном состоянии», думала Настасья Александровна и старалась, не расстраивая этой привязанности, смягчать ее временной разлукой: то оставляла одну или другую погостить на несколько дней в Приречье и у добрых соседей, где были девицы сходных с ними лет, то стала вывозить в губернский приреченский свет, собирала у себя кружок разного пола и возраста, где было полное раздолье всяким играм и увеселениям. Имели и намерение посетить нынешней зимой Москву, чтобы познакомить дочерей со всеми удовольствиями и достопамятностями древней столицы. Не оставляла также внушать им, что жизнь их не может ограничиться домашним кругом, в котором они родились и воспитывались, но что ожидает их другая будущность, где они встретят другие привязанности, именно супруги и матери, другие священные, дорогие обязанности, которым должны будут отдаться всем существом своим. Такие внушения, если не охлаждали их дружбы, все-таки притупляли опасный характер ее. Образованием их, по программе матери, занимались англичанка средних лет и русская институтка, обе с добрым характером и с достаточным запасом знаний. Холодная наружность и манеры одной расцвечивались веселым, живым характером другой. За религиозно-нравственным воспитанием дочерей наблюдала сама Настасья Александровна, согревавшая их душу теплым дыханием своей души.

Среди откровенных разговоров матери с сыном, когда они оставались одни, она замечала ему, – «почему он, живя так долго в Москве, не избрал себе до сих пор в тамошнем обществе подруги».

– Не выбрал еще по сердцу, – отвечал он.

– Ты писал мне с таким необыкновенным восторгом о Лизе Ранеевой, с таким теплым чувством об Антонине Лориной, – говорила мать.

– Из моих писем вы, конечно, заметили, что я полюбил первую страстно, как не любил ни одной женщины.

– Эти порывистые страсти бывают ненадежны.

– За то и сокрушились разом, когда она сама призналась мне, что любила другого. Мы все-таки остались друзьями, я еще более прежнего стал уважать ее за честное, откровенное признание, и с того времени к двум сестрам моим прибавилась третья.

– А Лорина?

– Мое сердце, милая мамаша, не переметная сума. Ныне полюбил страстно одну, не удалось приобрести ее любви, не предложить же вдруг своего сердца другой.

– Не зная их лично, могу только судить о них по твоим письмам. Признаюсь тебе, мое сердце лежит более к Лориной. Та с горячею, эксцентрической головкой, энтузиастка, с жаждой каких-то подвигов, не совсем по мне. И сестры твои, по твоим портретам, склоняются более на сторону Тони. Может быть, мы и ошибаемся.

В задушевных беседах с матерью и сестрами пролетели дня два. Андрею Ивановичу надо было приступить к цели своего приезда. Дядя его, Петр Андреевич, которого будем называть младшим в отличие от брата его, Ивана Андреевича, прежде умершего, поссорился некогда с ним из-за дележа наследства, в котором почитал себя обиженным, и долго питал к нему неудовольствие. Со временем помирились они. Младший вкрался в доверенность к старшему до того, что тот поручил ему заведывание своим имением во время пребывания своего в Петербурге, где удерживало его несколько лет воспитание сына. Петр Андреевич не только принялся усердно хозяйничать в этом имении, но и ссужал старшего брата деньгами, когда оказывалась у того засуха в бумажнике. А это случалось нередко по случаю дорогой жизни в Петербурге, с которою он, сельский житель, не мог сладить. После смерти Ивана Андреевича оказались на нем долги, и самые главные брату. При этих займах не забывалось брать законные обязательства, но забывались расписки в получении то процентов, то части капитальной суммы – расписки, которые по родственной и дружеской доверенности бросались куда ни попало, а иногда и вовсе уничтожались. Мы видели, что Петр Андреевич был выбран опекуном над имением своих племянника и племянниц, видели, что это имение было доведено до продажи с аукционного торга. К счастью малолетних, было отыскано несколько расписок и остальной долг заплачен кредитору, хотя не без тяжких жертв. В последнее время дядя, подстрекаемый своим корыстолюбием и страстью к сутяжничеству, затеял снова тяжбу с детьми своего брата о значительных пустошах, которые он по межевым книгам считал своими. В нижних инстанциях ему было повезло, но дело перенесено в сенат, и тут приняло другой, более законный оборот, благоприятный для семейства Ивана Андреевича. Эта неудача озлобила еще более Петра Сурмина, и он поклялся, что дети родного брата его не получат после смерти его ни гроша, а отдаст он все свое богатое имение дальним родственникам, хоть бы пришлось отыскивать их на краю света. Провидение распорядилось, однако ж, иначе. Параличный удар положил конец этим враждебным замыслам и тяжбе. По законам, все, что оставалось после него, движимое и недвижимое, правдою и неправдою нажитое, переходило именно к тем, кого он в злобе своей отстранял от наследства. Права прямых наследников были бесспорны, оставалось только судебным местам признать их актуально.

– Не забудь сделать что-нибудь для обеспечения Прасковьи и детей ее, – сказала Настасья Александровна сыну, когда тот собрался ехать в имение дяди. – Остались без куска хлеба. Простая женщина, а между тем сколько в ней благородства, честной энергии! Будешь там, все узнаешь подробно и оценишь ее.

Приехал Андрей Иванович в имение дяди и нашел, что местная полиция исполнила правильно свои обязанности. Оставалась в доме молодая особа, экономка по названию, но более близкая по связям к покойнику. Она была дочь дворового человека. Прасковья, как называли ее господа, и Прасковья Семеновна, как величала ее домашняя прислуга, прижила с дядей Сурминым троих детей. Ничего не сделал он для их обеспечения, откладывая со дня на день исполнение этой обязанности в надежде на крепкое свое здоровье. Во время суматохи, происшедшей в доме по случаю внезапной кончины владельца, эта особа могла бы, – как это делается в подобных случаях, – с помощью дворовых людей, любивших ее за кроткий нрав, и в надежде дележа, воспользоваться большею частью движимого имущества покойника. А имущество это заключалось в богатой серебряной посуде, музее редкостей, доставшемся ему по закладной, в сериях и кредитных билетах. К удивлению Андрея Ивановича, все это оказалось в целости согласно с описями, которые вел дядя в величайшей исправности и которые могли бы быть истреблены с помощью и не дворовых людей. Только что успел остыть труп покойника, Прасковья дала знать местной полиции, чтобы она прибыла для освидетельствования движимого имения и опечатания его. Нашлись чиновники, намекнувшие ей о возможности сделать львиный раздел ему, но она была глуха ко всем искушениям и объявила, что если кто осмелится дотронуться до ценных вещей и денег, оставшихся после покойника, до приезда законного наследника, так даст немедленно знать об этом Настасье Александровне. Между тем эта диковинная женщина оставалась с детьми без куска хлеба. Андрей Иванович при этом случае вспомнил разговор свой с Ранеевой о русских женщинах и устыдился, что в числе их оскорбил своим злословием и Прасковью. Первым его делом было обласкать ее и детей ее, вторым – устроить их будущность. До совершения законного ввода его во владение имением он выдал так называемой экономке от своего имени заемное письмо на полгода в десять тысяч рублей, дозволил ей жить в доме, сколько ей угодно, и на это время положил ей приличное содержание с детьми. Дворовые люди не были забыты и получили также щедрое обеспечение. Таким образом жилище скорби и страха радостно оживилось с приездом молодого наследника. Благословениям ему не было конца.

Все распоряжения сына Настасья Александровна скрепила печатью своего сердца. Формальности о признании в законных правах его требовали иногда его присутствия в губернском городе, где он оставил для успешнейшего хода дела своего адвоката. Что ему особенно было неприятно, так это неминуемая поездка в Белоруссию, где дядя имел значительное поместье, в эту terra incognita, край, по слухам, враждебный, суливший ему много скучных и тревожных дней.

Среди забот по наследству, сменяемых мирными удовольствиями семейной жизни, он не забыл обитателей домика на Пресне и пробегал мысленно последние месяцы своего пребывания в Москве. Обновлялась в памяти его роковая встреча на Кузнецком мосту с добродушным, благородным стариком Ранеевым, так горячо полюбившим его и к которому он сам привязался, будто к отцу родному. Как горячий луч пал в душу его и дивный образ Лизы, этой странной, чудесной девушки, околдовавшей было его чарами своей красоты и ума, создавшей в его сердце целый мир блаженства. И что ж потом? Нескольких слов довольно было, чтоб все это рассеялось прахом. Из-за этого образа вставал другой, не столько ослепительный, а все-таки светлый, привлекательный, с животворной улыбкой, с очами, ласкающими сердце, с детским, игривым говором, вносящим в него мир и отраду.

Мог ли Сурмин думать, что в это самое время; смерть вырывала жертву из дорогой ему семьи и носилась уже над другою!

Письмо от Лизы глубоко тронуло его. Не задумываясь ни одной минуты, он бросил свои дела, доверив окончание их своему адвокату, и простился с матерью и сестрами.

В передней квартиры Ранеевых встретила его Лиза, как будто неземного врача, который должен был поднять отца с болезненного одра. Она готова была броситься ему в объятия.

– Он вас так ждал, так часто спрашивал, – говорила она Андрею Ивановичу, подавая ему дружески обе руки. – Пойдемте за мной, я предупрежу его.

Через две минуты она позвала приезжего. Старик лежал на постели, но при входе Сурмина приподнялся, лицо его просияло.

– Благодарю, благодарю, – произнес он слабым голосом, сжимая его руку в своей, и слезы покатились по щекам, изрытым болезнью.

В следующие дни он казался спокойнее и тверже, беседовал по временам с молодым другом своим, рассказывал ему о славной смерти сына, не забыл, между прочим, просить, чтобы он прекратил свои гонения на Киноварова.

– Я рассчитался уже со своим прошедшим, – говорил старик, – и простил всех, кто меня оскорбил и сделал мне зло. К тому же он может быть полезен для русского дела в краю, где живет.

Сурмин дал слово исполнить его волю.

Такая благодатная перемена в состоянии больного продолжалась с неделю, сердце оживилось надеждою, все кругом его приняло более веселый вид. Сурмин находил, что Тони еще похорошела, глаза ее блестели необыкновенным огнем, когда она с ним говорила.

Но признаки выздоровления Ранеева были обманчивы, были только радостными проблесками, которыми Провидение хотело украсить последние его дни и дать передохнуть окружавшим его перед печальною катастрофой, готовою над ним разразиться. Ему делалось хуже, он стал тяжело дышать и потребовал священника. Исполнив христианские обязанности, разрешавшие его земные узы, он заснул, но стал вскоре бредить. Сокровенные тайны души вырвались у него в эти минуты «Лиза, бедная Лиза, – говорил он, – помни, мое милое, дорогое дитя… Никогда за врага России! Бедность, бедность!.. Дочь генерала!.. ходить в слякоть, в дождь, в мороз давать уроки по домам! Билеты, карточки! А сколько у тебя билетов на похороны?.. И три аршина для праха отца надо купить золотом». В предсмертном бреду переплетались слова; «Судбище, варфоломеевская ночь, Володя». Очнувшись, он долго, долго всматривался вокруг себя, подозвал дочь, благословил ее дрожащими руками, завещал похоронить его возле Агнесы, церемоний похоронных никаких не делать, да и не из чего… «Простой гроб и один священник… довольно для напутствования его праха в ту землю, из которой он взят». Простился со всеми; простился с поручиком Лориным, другом его сына, пожелал спать, закрыл глаза и заснул сном вечным. Последнее биение его сердца отдалось на устах его дочери, лобызавшей его руку, и замолкло. Маятник жизни остановился.

Задернем занавес над наступившей потом печальной сценой. Кто видел смерть близких, дорогих ему людей, знает, как тяжелы подобные часы!

Часть третья

I

Пока предали земле останки того, кого называли на ней Ранеевым смерть пощадила черты доброго лица его. Казалось, он наслаждался приятным сном. И пора ему было отдохнуть от тяжелого пути, по которому он шел, от всех житейских потрясений, которыми жизнь его была столько раз надломлена. Предстояло Лизе справить похороны, хоть скромные, но приличные; одно место на кладбище стоило довольно дорого. Заработанных ею билетов за уроки было немного, они не могли пополнить и четвертой доли расходов. К горестному чувству о потере отца присоединились обычные в этом случае заботы о погребении его. Можно вообразить, в каком затруднительном положении она находилась.

Сердце Тони спешило выручить ее.

Сурмин как друг покойника осторожно намекнул было через Тони о денежных услугах.

– Благодарю вас, – сказала она, принимая его в своей комнате на мезонине, как и всех, кто имел в это время дело до ее подруги, – деньги у нас есть, но от дружеских ваших услуг не откажемся. Мы попросим вас заняться покупкой и устройством всего, что нужно для приличных похорон. Лизе не до того, а я не сумею распорядиться. Не откажитесь, Андрей Иванович, вы такие добрые.

bannerbanner