скачать книгу бесплатно
– Ничего себе, – говорит, – услышали, что ли? Видишь, стоит только пригрозить. Ладно, может, ты и права. Самый трудный темп – медленный, кидает во все стороны. Буду исправляться…
Я была поражена…
* * *
Ма:
– Средства у нас грубые: растопить, натаскать воды, замешать и ждать. Разогрев медленный, холод тоже…
– Ма, ты сама решила дать своему материалу возможность самовыражения.
– Да, но времени у нас ещё на пару миллиардов оборотов, не больше.
– Значит, мы должны приготовить что-то впечатляющее.
– Хочешь сказать, самое лучшее?
– Ну да.
– Что может быть лучше самого лучшего, да? Может, его отсутствие? Отсутствие необходимости за ним гоняться. Перфекционизм – красивое знамя, но под ним идёт неудачник.
– Мы вроде ни с кем не соревнуемся.
– Ты можешь даже не подозревать, но ты участвуешь в соревновании независимо от собственного желания. Нужно только каждый раз понимать в каком. Тогда в ответ возникают правильные принципы. А твоё «хочу самое лучшее» – это не правильный принцип.
– А какой правильный?
– Полюби – потом понравится. Например.
– Не поняла, – говорю, – я должна сама и вперёд кого-то полюбить, других вариантов у меня нет? Прекра-асно. И за кем это я должна гоняться?
– А мы что, Арифья, всегда говорим только о тебе?
– Обо мне никогда, Ма. Вот я, наконец, и порадовалась.
– Зря порадовалась, в этот раз тоже не о тебе. Это у меня принцип такой: полюби, чтоб оно потом тебе же нравилось, вот решила поделиться с тобой.
* * *
Я передумала. Смотрела-смотрела – и передумала: нельзя знать какой вариант будет лучший для будущего, желание не поможет. Пожелай что-нибудь прекрасное – и его у тебя не будет. Нужно изменяться в каждом новом элементе, расти во все возможные стороны из только что возникшего, сразу, немедленно! Разветвляться в каждой новой точке, сразу, чуть появилась – тут же двигаться из нее во всех возможных направлениях и на каждом новом направлении опять из каждой новой точки. Тогда, может, что и отыщешь.
Работают опасность, конкуренция и паразиты, а лучше, когда всё вместе.
* * *
Это будет… уже понятно. Практически из ничего, из пустоты.
Берешь эту материю – она непоправимо пустая. О, Ма! О, Укатанагон!
Глава 4
Вторая линия
Хорошие времена (URSUS SAPIENS)
Хэм, хэм, хэм,
э-э-эм.
Хэм, хэм, хэм,
эм.
«Лес», народная песня
Напоследок пошли прогуляться. Дни стояли чудесные: высокое, летнее ещё, небо, сухая, празднично шуршащая подстилка и красные, жёлтые, изредка зелёные дрожащие пятна на трепещущих ветках. Но главное запах. Яркий, терпкий запах зрелой, чуть обветренной земной плоти. Вот она, Осень, вся перед тобой: нагая и ласковая – бери её. Настроение было озорное. Михаил Иванович шёл не спеша и глубоко вдыхал, вбирал всё это удовольствие. И вдруг захохотал, повалился на кучу листьев и стал кататься, как дурной.
Настасья, не останавливаясь, пошла вперед, совершенно правильно поняв этот чисто самцовый, отдельный от неё восторг. Он поднялся и, догнав её, на ходу, с чувством шлёпнул по великолепному большому заду. Прогулявшись и осмотрев окрестности – нигде никого, радостная светлая пустота – вернулись на облюбованную поляну. Михаил Иванович, которому ни росту, ни весу было не занимать, опёрся о сосну, навалился и, прогибаясь в спине, промычал, как пропел, на низах, со стоном: «Ох, люблю-ю я на-ашу пы-ышную приро-оду-у-у-у». Кривая, покосившаяся сосна сначала вздумала упираться, но разом сдалась и повалилась почти бесшумно, подняв салют из ярких листьев. «Корни у тебя коротки, упрямиться-то, подруга», – рыкнул Михаил Иванович. Настасья смотрела восхищенно, а он только искоса глянул на неё и усмехнулся: восхищение заводило.
За дело взялись азартно: рыли и оттаскивали землю, тянули здоровенные куски дёрна и волокли огромные охапки сухих листьев. Уложились за три часа, хотя сильно мешали короткие жёсткие остатки корней сосны и протяжённые корни ближних елей. В результате получилось здорово. Первый раз так хорошо вышло, подумала Настасья, внимательно и не торопясь оглядывая детали. Потом отбежала в кустики, пошуршала там – и полезла первой. Внутри ещё поплотнее напихала по углам листьев и веток, и ещё раз осмотрела углы. Устраиваясь, слышала, как Михаил Иваныч лихо, одну за другой, переломил три ближние ёлки – их верхушки шумно легли на свежеустроенный холм, а потом, обходя берлогу по широкому кругу, в нескольких местах жёсткой струёй прошелся по стволам и веткам – обозначил владение. Полез задом, передними лапами подтаскивая, чтобы закрыть вход, заранее заготовленную кучу бурелома.
Внутри был полумрак, немного света проникало через специально оставленный для дыхания узкий наклонный ход. Дёрн и листья пахли уютно и пряно. От осеннего великолепия – высокого голубого неба, кружащихся листьев и свежего свободного ветра, оставшихся снаружи, здесь, в полутьме, всё равно ощущался праздник, а от сладкого запаха, от ловкой, любовно согласованной работы и долгого, томительного предвкушения, дыхание стало хрипловатым, горячим и влажным.
Любовью занимались долго, несколько раз, с молчаливыми благодарными перерывами – и снова приступали, рыча и кусаясь, ударяя иногда так, что вздрагивали ёлки, а свежий холм как-то уминался, завистливо вздыхал и оседал.
Засыпали тоже долго. Михаил Иванович всё как-то вздрагивал и ворочался, а она, дожидаясь, пока он заснет, боролась со сном и мысленно перебирала мелочи, зная, как потом они могут оказаться важны. Подумала: умно как он решил-то, сломав ёлки: ветер загонит под них листья, потом сверху наметёт снегу – и получится снежный холм. Даже если три сломанных по кругу ели могут показаться странными, вряд ли захочется какому-нибудь дураку совать под них, в опасную глубину и темноту, свой злой нос. А и кто может захотеть? Некому. Родители пугали, что высокие гряды холмов, попадавшиеся иногда в лесах, на самом деле не холмы, а присыпанные землёй и поросшие лесом груды камней и металла, тянущиеся иногда на многие километры, и что оттуда могут, дескать, вылезти на белый свет страшенные железные уроды. Но давно уже ничего такого никто не говорил, а тем более не видел, и никто уже в это не верил. Да и не было поблизости таких холмов, разве что за рекой, где вышка. Важнее были две простые вещи: Михаил Иванович, конечно, крупный, но достаточно ли он нагулял жиру, она не смогла оценить, вспыхнула, увлеклась и упустила этот важный момент, а потом уже было как-то совестно, чтобы притворяться с тайной целью его ощупать. Да и что бы могло измениться? Второе: не сдвинулось ли отверстие для дыхания, которое они тщательно выверили и по размеру, и по углу наклона, и по скрытности. Разбуянились, как молодые, могли повредить, и тогда не дай бог лютую зиму. Но последние мысли были сладкие и весёлые – детишки будут крупные, в папу, а если ещё возьмут его светлое пятно на груди… просто красавцы… она будет с ними летом… картинка… В сон ушла будто медленно падала назад затылком в мягкое-мягкое-мягкое…
…Родила легко, в полудрёме, бессознательно делая какие-то необходимые движения. Крошечные, голые и беспомощные, все три медвежонка были крепкими и сосали настырно, и ей стало от этого спокойно, и вовсе не надо было просыпаться, чтобы их чувствовать, прижимать и тихонько урчать.
Михаил Иванович спал беззвучно, глубоким каменным сном. Но прошли два месяца – и он начал ворочаться, а иногда резко дергался и хрипел. Опять, как в каждом его зимнем сне, повторялась старая детская сказка: картинки двигались то близко, то замирали и срывались потом яростно, вступая вместе с завывающим ветром…
Знакомое голубое небо, снова осень, знакомые дрожащие цветные листья. Шаг размашистый и что-то вроде весёлой песенки, которую напевают, шагая по лесной тропинке. Вот так они и шли. Рассказывали всякие лихие случаи из жизни, перебивая друг друга, смеясь и подкалывая. Кто-нибудь, перекрикивая, забегал вперёд и все тогда замолкали, а этот забежавший, чаще всего Заяц, шёл перед ними задом наперёд, бравируя и болтая какую-нибудь чепуху, а все ждали и посмеивались, потому что вот сейчас он споткнется и полетит кувырком, или влетит спиной в дерево – и тогда уже все будут хохотать во всё горло… Если бы так и продолжалось, то провалился бы этот первый, а остальные его тут же бы и вытащили, но как раз в тот самый момент, как назло, все шли ровно, все четверо, рядом, нога в ногу. И вдруг сразу, без перехода – а-а-а-а – все летят вниз. Глазом моргнуть не успели. Шлёп-шлёп-шлёп-шлёп – четыре разных шлепка, это четко все расслышали: самый громкий и болезненный был, конечно, у Михаила Ивановича. Прошлись матерком, потёрли задницы и посмотрели друг на друга: физиономии были – ухохочешься. Все и загрохотали. Первый день, до самой ночи, дружно пытались выбраться. И так, и эдак, и прыжками, и подбрасываниями. Один раз, когда всем наконец удалось стать друг на друга, Заяц, который был наверху, почти достал до края. Чуть-чуть не хватило, Лиса качнулась. Рычали и визжали, почти что балуясь, потом звали хором, согласованно, уже во всю силу. Никто не откликался – и нервы натянулись. Устали, перемазались, а к ночи уже и переругались, жёстко. От прежней дружбы, поражавшей лес, почти ничего не осталось.
– В последний раз, – прохрипел Волк, – давайте попробуем в последний раз.
– Зачем? – глядя на него бешеным жёлтым глазом, спросила Лиса. – Ты что, не понял? Пусто! Ни-кого! Понимаешь? И мы тут скоро сдохнем все!
Разошлись к своим, определившимся за день, местам, только Заяц остался стоять посередине и всё оглядывался и присматривался, выбирая местечко.
Ночью никто не спал, кроме Медведя. В промежутках между его длинными всхрапами было слышно, как из-под земли тихо и страшно воет какая-то нездешняя тварь. На следующий день дремали урывками, вздрагивая от каждого шороха. Голод, к которому все были привычны и раньше легко переносили, и никогда не беспокоились о двух-трёх голодных днях, здесь почему-то стал мучить сразу, уже на второй день, и с каждым часом всё сильнее. Весь этот второй день Заяц делал безумные попытки вскарабкаться по отвесным краям ямы. Отсидевшись немного и собрав силы, цеплялся, подпрыгивал и пробивал, одну за другой, ямки в стене, на высоте, чтобы в следующий раз попытаться за них зацепиться. Один раз, чуть не задевая остальных, пробежал для разгона два круга, подпрыгнул, на высоте перехватил за лунки аж три раза, но сил не хватало, каждый раз падал на дно.
Когда стемнело, Медведь, весь день просидевший в каком-то оцепенении, вскочил и, всаживая огромные чёрные когти в глинистые стены, отчаянно зарычал, подняв морду вверх, к далекому небу, и рычал, рычал, пока не осип окончательно. Но сверху, из близкого круга простой и такой обыкновенной раньше свободы, никто не отозвался. Темнота подступала как ужас.
И вторую ночь никто не спал. Когда начало светать, Медведь вдруг рыкнул отчётливым и низким хрипом: «Хватит». Все обмерли и ждали продолжения, но Медведь молчал.
– Действительно, хватит, – подождав, громко прошептала Лиса вроде как самой себе, – я просто не понимаю, просто не понимаю, зачем погибать всем? Это просто не укладывается… Ну, скажите мне, пожалуйста, а? Ну пожалуйста, прошу вас, скажите мне, всем-то зачем? Где здесь логика, в голове это никак…
Дышали шумно и долго.
– Заяц, он… – начал Волк, – изгадился весь…
– Да, и скоро совсем рассветёт… – сказала Лиса. Вверху забрезжила утренняя муть. Дух в яме стоял тяжёлый.
Михаил Иваныч наконец просипел: «Заяц плохой…»
Левая задняя Зайца била частыми-частыми шлепками по гнусной жиже, и брызгала на всех маленькими тухлыми кляксами.
– Ну что ж, – каким-то мягким грудным грустным звуком сказала Лиса и поднялась. Хотя пройти нужно было всего пару-тройку шагов, приближаться к Зайцу стала мелким, балетным пружинистым шажком. Заяц, стоя на задних лапах, прижался спиной к холодной глине и в струнку вытянулся вверх, как будто собирался взлететь.
Все напружинились, а Лиса пригнулась. Заяц казался теперь неестественно большим. Подойдя на расстояние удара ноги Зайца, Лиса замерла. Смотрела-смотрела и вдруг резко повернулась к Медведю.
– Парализовало Зайку, Михайло Иваныч, – сказала Лиса.
Заяц, вытянутый в струну, стоял как вкопанный, и глаза его закатились.
– У него тут на шейке жилка бьётся, Михайло Иваныч, если сюда подойти поближе и жилку эту перекусить, то можно горячего попить, будете?..
– Я буду, – не выдержав, рыкнул Волк.
Медведь остановил свое шумное дыхание, повернулся и посмотрел на него долгим, сосредоточенным взглядом. Потом просипел: «Ну давай, если так сильно хочешь». Волк помолчал и спросил уже почти равнодушно, демонстрируя выдержку: «Где там?» Лиса, загораживая ему проход, повернула голову и, пристально глядя на Михаила Ивановича, показала лапой: «Вон, обойди со стороны Михайло Иваныча, тебе удобнее будет».
Волк пошёл со стороны Медведя, изогнулся, тянусь к нему – и Медведь страшным ударом лапы по этому вытянутому позвоночнику переломил его и, проткнув, пригвоздил когтями к сырому дну ямы. Тут же навалился и стал рвать его, ещё живого. Волк храпнул коротким последним храпом.
Лиса мгновенно прокусила Зайцу шею и сосала, быстрым языком слизывая убегающую кровь. Медведь страшной окровавленной мордой дёрнулся в сторону Лисы, но та уже стояла, держа на вытянутых лапах обмякшую тушку Зайца. Медведь замер, упёршись яростными глазками в пылающие рыжие кольца её глаз. Лиса не отводила взгляда и не моргала, только кольца эти дёргались, сами по себе сжимаясь и расширяясь.
– Брось, – сипнул Медведь.
– Зачем бросать, – строго сказала Лиса и прежними мелкими шажочками понесла Зайца к медвежьему месту. Положила его брюхом вверх, аккуратно развела его лапы и, оттянув шкуру, вспорола брюхо и развалила сочащиеся внутренности. Холодея шерстистой спиной, повернулась задом и пошла, подняв хвост большим пушистым кольцом, открывающим беззащитные красноватые ляжки. Сказала на ходу подчёркнуто просто: «Отобедайте, Михайло Иваныч».
Медведь смотрел, не двигаясь: Лиса, устроившись на своём месте, тонкими лапами тщательно приводила в порядок хвост и пушистые рыже-белые штаны над чёрными чулочками. Через плечо, скользнув взглядом по глазкам Медведя, упирала свои жёлтые круги куда-то ему в живот, замирала и, вдруг опомнившись, опять принималась за свою женскую заботу. С трудом сдержала дрожь, услышав движение сзади, а потом, ощутив его лапу на спине, опустила морду на осклизлое вонючее дно и сильно подняла распушенный зад. Терпеть пришлось изо всех сил: Медведь был велик, потерял контроль и всё сипел: «Лисичка, сестричка, лисичка, сестричка». Оставил ей острую боль и кровавые порезы на шкуре.
Зайца съели вместе. Лиса брала по крошке – и отходила добирать кислого волчьего мяса. К вечеру третьего дня смрад в яме стал ужасен.
В наступившей темноте Лиса беспрерывно, мягким убаюкивающим голоском что-то бормотала и бормотала о том, как она любит природу, которая никогда-никогда не подводит того, кто её по-настоящему любит, только надо по-настоящему, по-честному, крепко-крепко, и тогда всё образуется, нужно верить и любить, например, весну, радоваться первой реденькой травке и утренней росе, ещё крепче любить лето, когда крадёшься по мелководью на ту сторону ручья и там, в ямах, под сладкое птичье пение ловишь и кушаешь рыбку и душевно бегаешь между берёзок, потом любишь осень, похожую на её рыжую шкурку, а потом зиму, пушистый снежок и морозный ветерок, а потом снова весну и лето… Медвежья морда съехала набок – и захрапела. Двигаясь урывками, во время всхрапа и замирая в тишине, Лиса достала из-под мерзких кусков волчьей шкуры длинную, остро заточенную кость, которую она обгрызала весь день, дошла до Медведя и приставила, держа на весу, эту Волчью кость к его горлу. На всхрапе, приподнявшем медвежью морду, воткнула её и навалилась всем телом, пробивая тугое медвежье горло. На всхрапе – тут же поняла ошибку! Дала набрать воздуха! На выдохе надо было, на выдохе!!
Медведь вспыхнул обжигающим красным глазом, лапы его мгновенно дёрнулись, обеими прижали её к себе, и одна из них проткнула Лисий зад, а вторая, прорезав острыми чёрными когтями рыжий мех на спине, захватила вместе с ребром и лопаткой маленькое скользкое сердце и разрезала его на части. Уже мёртвый, Медведь уронил свою разинутую пасть на узкую Лисью морду и нежный девичий череп хрустнул сухим и резким звуком.
Утром холодный глазок неба заглянул с самого верха на дно ямы, и воздух задрожал моргающей сизой рябью. Мелкой волной дёрнулась разноцветная лесная подстилка, смыкая разорванную ямой осеннюю красоту, и сразу в воздухе, над упругой ещё травой повисли спиралями ранние в этом году жёлтые листья…
Михаил Иванович лежал на спине и, пока длился детский сон, жалобно постанывал. Глаза открыл резко и сразу на весь их небольшой размер. Высвобождая душу, мутная оторопь постепенно осела, с дрожью просочилась вниз и через застывшую спину ушла в землю. Ещё не шевелясь, понял, почему проснулся: холодно. Пугающе холодно, бьёт дрожь и почему-то жёстко, несмотря на дёрн и мох, значит, зима нешуточная, снизу все промёрзло. И оголодал. Что это такое, почему? А? Вот там, вот, вот оно: щель. У щели оказался, не повезло, через неё тянет холодом. Откуда только взялась. У Настасьи как? А, всё в порядке, родила, спит, эти чмокают. Он их, оказывается, прикрывал от ледяной щели. Нужно притянуть ветки, подпихнуть дерну и снова заснуть… Два дня Михаил Иванович пытался заснуть, то погружаясь в мелкую тревожную дрёму, то опять в тот же дрянной сон, выныривая оттуда в такую же дрянную реальность, пока не понял, что заснуть не удастся, слишком хочется есть. А эти все спят. Только спокойно. Спокойно. Ситуация тяжелая, но не катастрофа. Не из-за них же. Сам поспешил с этой Настасьей. Ладно. Повёлся, дурак, недобрал осенью, надо было оставаться у реки, добирать рыбы, потом ещё овес, и ещё рыбы, а его потянуло на эту красавицу, сразу, как увидел – вот уж глупое дело. Такая, что не откажешься, как от мёда. Сама знает это, сама манила, подвернулась, сучья порода, а не мёд. Несмотря на холод, лежал не двигаясь, собирал волю, представляя, какая жизнь ждёт впереди. Минимум месяц, не исключено и два – это какая зима. Выбрал место, резко, не поднимаясь, скользнул на собственной шкуре, перевернулся и рывком вперёд, приподнимая ветки лапами, протаранил их башкой и проскочил сквозь тонкую в этом месте стенку берлоги (вглубь надо было копать, дурень, а не торопиться между корней устраиваться, сучья лапа). Приподнялся уже на снегу. Вдохнул жёсткий морозный воздух, нехотя чуть повел взглядом по сторонам – да уж, всё белое и мёртвое, аж звенит. Еле сдержался, чтоб не рявкнуть, но вернулся к берлоге и подвинул, примял развороченную им груду веток и снега, вдавливая её в зияющий лаз – ладно, пусть спят. Потом обошёл, дотянулся под еловыми ветками до проклятой щели и тоже нагрёб туда снега с пластинами ледяного наста… И двинулся прочь.
Редкая мелкая тварь, мыши, кора, с трудом отрытая в глубоком снегу жухлая трава с желудями, жуками и ягодами, не спасали. Силы медленно уходили. Спал черт знает где, в ямах, в снегу, не спал даже – отлеживался. Так прошла неделя, потом вторая и третья – и все стало намного мрачнее. Совершенно ясно обозначилась простая, приближающаяся день за днем гибельная перспектива. Невозможная, непредставимая раньше, совершенно нереальная при его здоровье, силе и жизнелюбии – и вот она рядом, забралась в голову, душит волю и грозит стать реальностью. Вперед, вперед, двигаться, искать, рыть, нюх от голода обострился – так давай, ищи! Еще неделя протащилась в голодных мучениях.
Наконец повезло! Лоси. Далеко, да, следы уже затянуло, но раскопал их шарики – еще немного пахнут – нормально. Трое – самец, самка и детеныш. Это хорошо. Теперь нужно спокойно и расчетливо. Взять всех троих. Пошел не спеша, потому что нужно было не спеша, не растрачивая силы, нужно просто двигаться и двигаться за ними, ветерок с их стороны, не встревожит. Прошли сутки – и почти догнал. Еще часа два. Те почуяли, потому что ветер бродил урывками – и сразу разделились. Следы попутали – и разделились. Обмануть хотели: натоптали кругами, а потом через кусты двое, мать и маленький, ушли вправо, а лось, оставляя заметные следы перед кустами, повел влево. Хитрецы. Кого хотели попутать? И куда вы денетесь. Лишь бы не снегопад: одну цепочку следов он уже не потеряет, а вот вторую потом можно и не сыскать. Но как раз снегопада-то и нет, тьфу-тьфу-тьфу, тихо-тихо-тихо.
Сразу пошел за самкой с детенышем. Видно было, как детеныш отбегает и тормозит ее. Опять вот она его перегнала, а тот побежал в сторону. Она стоит на месте, ждет. Звала, наверное, он и вернулся. Не он, это она у нее, телочка, дочка ее. Опять ждет, вот ведь… Через час преследования Михаил Иванович остановился. Черт знает почему. Достали уже эти обмоченные со страху следы. Пускай, ладно. Проваливайте. Рыкнул, развернулся и побежал назад, потеряв время и силы. Ругал себя, особенно когда вернулся к тому месту, откуда двинулся за лосихой с детенышем. Все подмерзло и затянулось. Только к концу второго дня, уже недалеко от реки, нагнал наконец этого лося.
Вон он, уже виден впереди. Матерый. Но дело не в том, и не таких видали. За счет запаса времени сохатый успевал передохнуть и подкормиться, поэтому погоня так затянулась и вымотала. Все равно не уйдет, хотя и в силе, не уйдет, снег глубок, проваливается. «Больше никогда, – вертелось в башке, – сначала рыба, а потом уже эти сучки. Потом – пожалуйста, но рыба – до отвала. И одному зимовать. Догоняю, не уйдет. Для одного можно копать вглубь, а не вширь. Помог ей немного – и ладно – и пошел копать свою. Разнюнился с красавицей этой – и все наперекосяк. Не уйдет, снег глубокий, проваливается все время. Раньше они рога к зиме сбрасывали, а теперь нет – потаскай, красавец, потаскай. Дыхание ровнять. Уже маленькую бы прибрал. А лосиху закопать хорошенько и пожить прям там, рядом – и вот тебе весна. Опять провалился, хрипит – хорошо». Михаил Иванович продвигался вперед, а лось уже стоял, прижав зад к широкому дереву, набычившись и склонив рога.
Михаил Иванович глядел, и все ему было ясно: сохатый рассчитывал на свое положение – стоял на толстых перекрученных корнях и поэтому был выше. Это понятно. Впрямую нельзя, нужна хитрость и сила удара. Приблизившись и ощерив пасть, Михаил Иванович рыкнул и резко отклонился влево, сохатый дернулся и мотнул головой в ту же сторону, тогда Михаил Иванович рыкнул и уже резко обратно вправо, до конца – и сохатый за ним туда же, до конца, а Михаил Иванович рыкнул и опять влево, но не закончил движение, а сохатый уже автоматически туда же и до конца. И Михал Иваныч одновременно с рывком вперед нанес удар снизу своими выдвинутыми бритвенными, двенадцатисантиметровыми когтями – и распорол бы брюхо сохатого. Распорол бы, если б не снег, прикрывший яму между корнями и обманувший ровным настом. Сохатый стоял ближе к дубу, и там не было таких провалов, а Михаил Иванович просел, махнул мимо и пошатнулся, а лось с разворота рогами достал его бок. Из последних сил, стоя враскоряку, Михаил Иванович другой лапой, бешено и сверху ударил сохатого, но без опоры движение вышло коротким и ушло в сторону – удар зацепил только острые рога, разорвав Михал Иванычу в нескольких местах лапу. Кожа после линьки этого года еще не загрубела, и боль была острая. Сохатый вывернулся и побежал, проваливаясь, но догнать с такой лапой было невозможно, Михаил Иванович рванулся было, но мерзлый наст резал прямо по живому и он повалился в снег, хрипя от ярости, заливавшей глаза, и заглатывал, заглатывал со снегом корявый ком пылающей боли. Под ним сначала подтаяло, а потом заледенело.
Ночью пришло понимание: это конец, конец его жизни. Выбор прост: или умереть, таскаясь по лесу, или остаться здесь, никуда не двигаясь. То есть, нет смысла двигаться, нужно согласиться, просто согласиться с этим. В пасти была резкая горечь, последняя, как, наверное, у того, от лисьей морды. Он лежал и лежал, искоса поглядывая в тёмное звёздное небо. Через редколесье заметил вспышку со стороны замерзшей реки. С того берега, где в лесу вспыхивает что-то несколько раз в день, если знаешь куда смотреть, и ночью тоже. Знакомые с детства вспышки. Он и не обращал никогда на них внимания, и вот сейчас вдруг снова заметил. Нужно было рыть одному. Так теперь и будет: он решил не соглашаться с простым выбором.
Чтобы вернуться к своей берлоге, ушла неделя. Голод невозможно было унять сухой травой и желудями. Ковылял еле-еле, спать не мог и отощал так, что шкура на нем болталась по кругу. Зализанные раны на боку, и особенно на лапе, вновь открывались, едва он начинал двигаться по глубокому снегу, боль была постоянная. Не заживали. Сдохнуть не позволяло ожесточение. Не на лося, не на лосиху, на обман: на хитрую природу, обманную осень, на Настасью, её умение прилипнуть, устроиться и выжить в тепле и безопасности. Голод, боль и злоба вылезали наружу, на морду и на шкуру. За эту изуверскую неделю он стал страшен.
Красться начал издалека. Сначала решил бесшумно пройти по стволу поваленной сосны и упасть сверху. Потом понял, что не осилит этого прохода со своей нагноившейся лапой. Медленно пошёл напрямую. Шаг за шагом, не отводя взгляда от знакомого холмика. Встал между поваленными и заметёнными снегом ёлками рядом с берлогой и опустил морду в самый снег. Слышал их всех и внюхивался, внюхивался, чтобы понять точное положение тел внутри. Нормально могли работать только два когтя на правой, зато самые длинные. Может, почувствовав его, ощутив во сне запах, Настасья шевельнулась. Пока не сильно, но времени не оставалось. Михаил Иванович с размаху, насквозь протолкнул свою правую и двумя самыми длинными когтями перерезал Настасье горло…
…Весна была ранняя, а за ней и лето тоже было раннее. Постепенно всего стало вдосталь, всего, чего ни пожелаешь. Но только не рыбы. Запах преследовал его, он иногда даже оглядывался по сторонам, хотя понимал, что это сидит в нём самом, внутри. Изнутри себя вроде как пахло этой рыбой. Давай, сожри себя, говорил тогда он сам себе. Ходил иногда смотреть на реку, зашёл даже один раз в воду, но без толку, конечно, дурью мучился, нужно было ждать осени. Лето проходило тускло, без радости, как-то всё было тошно, ночами ещё и сны, сам слышал, как стонал, и это тоже было глупо, потому что всего было вдосталь: и мясо, и зелень, и тепло, и солнце, и вовремя дожди. Ягоды пошли. Вот свет сошелся на этой рыбе. Сыт, всё тело сыто, кроме головы. Голова была голодная.
К самому началу осени, заранее, Михаил Иванович вернулся к реке, к самому лучшему месту, опережая всех, и бойких молодых, и опытных. Обосновался там и чётко разметил территорию вокруг, хотя никто осенью так не делал. Далеко от берега уже не удалялся, и когда сюда же подвалило с десяток старых знакомцев, он уже покушал этой рыбки: ха, угадал, лето-то было раннее! Не пускал никого. С самого начала задрался с молодым и самым крупным из всех, сильно раздражала эта, вызывающая у прочих уважение, крупнота. Выводила из себя общая глупость, он-то знал, что дело не в размерах. Всё продумал. Когда сошлись на высоком берегу, где излучина, сначала вымотал его, то уклоняясь, то доставая и полосуя его своими двумя самыми длинными. Пару раз и сам получил, когда тот, несмотря на уже закрывшийся левый глаз, стал опять наступать. Можно было бы с той стороны, где этот закрытый глаз, полоснуть по уху хорошенько, да и отпустить болвана. Но Михал Иваныч стал отступать, да загибал так, чтоб тот повернулся открытым глазом в сторону реки, потому что знал, что вот сейчас будет вспышка на башне за рекой. Дождался, и в самый момент, когда тот замер, резко подскочил и ударил двумя выставленными в шею. На всю аж глубину. Тот упал и вскочить уже не мог, потому что Михал Иваныч бросился на него и перегрыз хлынувшее кровью горло. Потерял тут, конечно, немного контроль, друганы-то, которые стояли и смотрели, просто оцепенели от такого. Ну да ладно. Ни один ни на что не решился. Не видели настоящего-то ничего в жизни. Михал Иваныч тогда встал, вытянулся на задних и пошёл прямо на них, покачиваясь, не глядя конкретно на кого-то одного, а так, враскосяк глазами и на всех сразу. Те повернулись один за другим и пошли прочь. Ну, он сделал ещё несколько шагов и остановился. Понятно стало, кто тут есть кто, и берег остался за ним на всю осень.
Весёлое настало время: река, солнце и рыба. Теперь уж он смотрел вперёд: на аппетит уж никак не приходилось жаловаться. Рыба в этом году была бойкая и тугая. Но он придумал на неё управу: на повороте реки затащил, кряхтя, в воду огромную старую корягу. Часть рыбы огибала ее с дальней стороны, а часть – с ближней, где он и караулил на мелководье. Такая бойкая, что и на когтях не унимается, бьётся, а раскусываешь её – она аж хрустит. Прямо сверкающая какая-то. Он не раздражался, когда промахивался, а только усмехался ей вслед: плыви, плыви, вся осень впереди.
А вскоре подтянулись и те, кому пришла пора. В одиночестве никак не хотели его оставить. Каждый день к вечеру приходили по одной на берег и, наверное, все тут у него перебывали. Придёт, встанет поодаль и смотрит, а он в реке и не обращает внимания – она постоит-постоит и вроде как пошла, ну он тогда и выбросит рыбину в её сторону. Рыбина бьётся, того и гляди упрыгает назад в воду, ломаться некогда, беги и хватай. Тут он поворачивался и смотрел из воды, как рыбина выгибается жирной дугой, а та суетится и хватает за голову – ну и получает по морде хвостом. Потом сообразит и схватит поперёк, грызёт, причмокивает, пока не выест середину. Здесь повернётся благодарно к нему и посмотрит долго так – ну, всё понятно. Пока доедает развалившиеся куски, он ещё поймает – и сам съест, а та уже ждёт, думает, наверное, что вторую подряд получит, а он ещё и следующую тоже съест сам, не спеша, тут она не выдерживает и задом делает так, просит – ну он для неё тогда поймает и бросит, а потом, на закате уже красном, выйдет, отряхнётся от воды и покроет её. Если понимающая, улавливает, то пойдёт прогуляется с ней, в охотку, ну, покроет ещё раз.
Тогда уже всё, сразу спать.
И так каждый осенний солнечный денёк.
Хорошие времена настали.
Глава 5
Первая линия
Необходимость презирает гармонию, нарушает гармонию и ломает гармонию, а потом сама становится гармонией.
***
Выживают только те, у которых нервный импульс резкий и бежит быстро: острая боль заставляет действовать. Но из-за этого реакцию может вызвать и случайный сигнал. То есть страх, возбуждение, боль и удовольствие могут быть не связаны с реальностью: импульс принимается внутри себя, частью себя, обрабатывается тоже частью себя, и интерпретация целиком привязана к собственному устройству. Перспектива иллюзий.
* * *
Всё хорошо, всем хорошо, всем слишком хорошо! Несмотря на общее несовершенство! Новое не может пробить себе дорогу! Перехожу на твою позицию, Ма: даём пинка большим астероидом – и всю эту гниль подчистую.
Согласилась!! Отводим на это триста миллионов оборотов.
Сейчас, когда все континенты опять съехались в один, начнём с резкого движения плит. Из ядра пойдёт больше тепла и углерода – озон уменьшится, излучение ускорит мутации. Новое расселяется и континенты разъезжаются уже с новым населением. В разных условиях получатся разные виды.
* * *
Рептилии! Громилы пошли! Ох, я не уверена.
Млекопитающие! Я ей показываю: «Хорошенькие какие». А она вдруг: «Воли этим хорошеньким не давай. И себе тоже. Не привязывайся. Помни, ты повитуха, ничего больше. Континенты заранее уводи, если метеоритом решишь поработать, побереги хорошеньких, пора сохранять лучшее. Кислород возвращай к норме. Арифья, не нагревайся».
* * *
Ма расстроена. В буквальном смысле: стала вещать из трёх локализаций. Ей очень нравились троглодитозавры. А тут облом. «Ма, ты ведь говорила, что тебе каждый чих опекать некогда, вот я чихнула – а ты не доверяешь» – говорю. Она сначала тоже шутливо: да как же это я тебе не доверяю-то, всё тебе передала, только по пути и заскакиваю. «Ну, хорошо, тут всё идет по плану». Она тихо-тихо так: «Согласись, что у нас здесь не детский парк развлечений Арифьи-о-Гериты, а?..» И ждет, паузу держит. Время идёт, вот уже опять гигантизм пошёл, и уже сами вымерли очередные великаны, без присмотра-то! Вот, думаю: смотри Ма, смотри, и без моего вмешательства вымерли, а млекопитающие опять в воду стали возвращаться! Она про свое: «Имени тебя, если захочешь, мы где-нибудь в другом месте парк назовём, хорошо? Учтя твои огромные заслуги…» И всё, пошел напряг, если не скажу «да», то будет паузу держать до посинения. Причем моего. Отвечаю: «Ес-с-стес-ственна-а-а». Она: «Раз естественна, тогда, наверное, правила, какие были здесь мною задуманы, не самые удачные, может, не самые умные, но мои, они всё же остаются, а? Да-а-а? Или нет?» Отвечаю сразу: «Да!». «Тогда, – тянет, но уже громковато, – зачем же ты, слова не сказав, самых крупненьких-то извела? Практически готовых! А? Не такие они вышли нежные, как тебе хотелось бы? А разве ты имела право, не посоветовавшись со мной? А? Да ещё зная, что я вижу в них перспективу?»