
Полная версия:
Что-то пошло не так
Татьяна Ильинична прикоснулась ко лбу мужа, провела рукою по волосам:
– Совсем седой стал, а я и не заметила…
Богдан приготовился слушать продолжение истории, но его не последовало. Вскоре он и сам задремал. Сквозь сон к нему доносились негромкие разговоры, суета вокруг соседа по палате, но не успевал он полностью проснуться, как снова проваливался в черную бездну, теряя нить происходящего…
А там, в кромешной темноте, он упорно пытался догнать серебристого ворона, с такой же упрямой решимостью уходящего от него по прямой, как струна, дороге. Иногда он чувствовал, как силы покидают его, ватные ноги заплетаются, а в груди не хватает воздуха. Тогда ворон, будто догадываясь, что его преследователь устал и с минуты на минуту остановится, поворачивал голову назад, удивленно смотрел на него строгим, не мигающим глазом, широко открывал серебристый клюв и сердито хрипел: «Поррра!», заставляя его снова и снова идти за собой…
Еще не открывая глаз, он ощутил яркий свет в комнате и услышал тихий, но уверенный голос:
– Ну-с, молодой человек, давайте знакомиться. Владимир Иванович я, Володя. А вас, я так понимаю, Богданом нарекли? Я на «ты», если не обидишься, буду? По возрасту ты мне в сыновья годишься, да и обстановка сейчас такая, что ни к чему условности. Я про тебя уже наслышан. Ты ведь со Львова к нам пожаловал? Красивый город, интересный, когда-то приходилось бывать…
Увидев удивление в глазах Богдана, его сосед улыбнулся:
– О тебе Савва доложил, да и Таня словечко доброе замолвила… Ещё дома… Даже не думал, что посчастливится увидеться. Она все переживала, куда ты исчез, как сквозь землю провалился. А ещё я разговор ваш слышал. Сил не было показать, что слышу, понимаешь, глаза не мог открыть, ресницами пошевелить… Пренеприятнейшее, признаюсь, состояние.
Ну, а сейчас вроде все, вроде отпустило маленько, полегчало… Даст Бог, выкарабкаюсь, и не такое случалось. Вот и тогда, когда с Татьяной познакомился, тоже не мёд был, это она, жалея меня, не все тебе выложила. То, что я худой был, это ещё мягко сказано! Кощея знаешь? – хитровато прищурившись, спросил Владимир Иванович. – Так вот, он – писаный красавец по сравнению со мной! Приболел я дюже тогда, в шахте сквозняков нахватался, а молодой, ретивый был, думал, сам выкручусь, своими силами… Недели две температурил, пока ребята силой в медпункт не отвели. Пришлось чуток в больнице поваляться, как сейчас…
Володя прервал рассказ и закрыл глаза. Дыхание его стало частым, прерывистым, лоб покрыла испарина, словно он только что тяжело работал или бежал кросс. Украдкой рассматривая мертвенно-бледное, будто пергамент, лицо соседа, его заострённый нос, капли пота над верхней губой, Богдан уже не надеялся услышать продолжение истории, когда Владимир открыл глаза и снова заговорил:
– Так о чем я тебе толковал? Ага, на следующий день мы к Ольге пошли, к сестрице её старшей, благословенья вроде как просить. Оля уже домашняя была, пристроенная, хозяйственная такая, деловая: при муже, при детях, свекровь со свекром рядом… Как увидела она меня, сразу мужика своего куда-то послала, а сама давай Таню уговаривать с замужеством не торопиться, лучшей партии подождать.
Представляешь, и это все при мне, не стесняясь, притом не в самых лучших, так сказать, выражениях, словно я и не человек вовсе, а так… вроде мебели. Потом Олин муж вернулся, а с ним – брат его двоюродный, важный такой – хозяин… У него, скорей всего, на Таню вид имелся. Чуть не побили они меня тогда… Взаправду! Хорошо, Татьяна характер проявила, успокоила. Родственнички, однако!.. Потом, правда, к консенсусу пришли – свояк весьма приятным человеком оказался. Да и брат его ничего, быстро в обстановке разобрался… Мы потом даже дружили некоторое время, семьями.
Владимир Иванович рассмеялся, вспоминая комичность ситуации, но потом серьёзно произнес:
– Я иногда вот думаю – зря связалась она со мной… Понимаешь, голос у Тани редкий, уникальный. Ей бы учиться продолжать, да в певицы, а не в повара… А тут ещё дети пошли друг за дружкой… Сказал ей об этом однажды, а она обиделась, глупенькая, мол, избавиться от неё хочу. Как дитя малое, обиделась…
Мужчина довольно улыбнулся. Было видно, что и сейчас, спустя почти полвека, он влюблен в свою супругу и гордится ею.
– Она такая – все может! Обижается, что в ополчение не берут, а сама, знаешь, как помогает?! И борщи для потерявших жилье варит, и каши, и одежду с подругами собирает, людей одиноких пристраивает… У них даже штаб есть свой, женский, где они дела разные обсуждают. Все наши, Богдан, в ополчении – и мы, и дети наши, и знакомые… Всем миром свой дом защищаем, всем миром.
У соседей, в Луганске, представляешь, армией немец командовал! Да-да, самый настоящий немец… Лёша, правда, в Стаханове родился, но уже лет двадцать, как в Германии живет, то есть, жил. Когда у нас это случилось, приехал помогать… Хороший он человек, со стержнем. Настоящий.
И в Украине, там, в той Украине, Богдан, тоже люди всякие… Разные люди… Как и всюду – разные. Да что я тебе буду рассказывать – сам знаешь, как и то, что многие не ведают, что творят. Иногда мне кажется, что заблудились они, заблудились по самое некуда, с дороги сбились, а вот как выбраться – не понимают. Вроде котят слепых – куда идти не знают… Суетятся, мечутся, из стороны в сторону бросаются, а выйти не могут – направление потеряли…
«Разные… Это верно, – молча соглашался с Владимиром Ивановичем Богдан. – И что суетятся-мечутся – тоже верно. И что с дороги сбились – правда, вот только как выход найти? Как из этого страшного лабиринта выбраться?»
–…А мы политикой, Богдан, не занимались. Работали, детей рожали, на ноги их поднимали… Кто мог подумать, что такое будет? Я даже в самом страшном сне не мог себе представить, что к нам придёт война…
Начавшийся обход прервал их разговор. Доктор на удивление рассеянно отправил на перевязку Владимира, отпустил медсестру и, тщательно закрыв за ней дверь палаты, устало опустился на стул возле Богдановой кровати.
– Молодой человек, вы уже не дитя, буду говорить прямо – мы сделали все, что могли, чтобы вы зрение не потеряли. Не хочу вас пугать, но этого мало – вам консилиум специалистов требуется, хорошее лечение, уход, а время такое, что, увы… Сами понимаете, нет возможности, нет… Эх, раньше было – только заикнешься, как тут тебе и хирург столичный, и офтальмолог, и терапевт – любое научное светило приезжало, чтобы больного осмотреть, лечащего врача проконсультировать. Бывало, что и вовсе пациента забирали на операцию или лечение, а сейчас… Сами видите, что сейчас – и хотели бы выше себя прыгнуть, да не получается. Даже из Донецка не всегда могут приехать – у них у самих работы невпроворот, особенно после обстрелов… Что сделаешь – война…
Доктор огорчённо развел руками. Называя непонятные медицинские термины, он коротко обрисовал состояние правого глаза и возможные рецидивы впоследствии. Из длинного набора умных слов Богдан выудил самые важные, как ему показалось, названия – внутриглазное кровоизлияние, отслойка сетчатки и повреждение мембраны стекловидного тела. Последнее запомнилось только благодаря сочетанию, казалось бы, не сочетаемого, вот только что означают эти понятия, он не знал, и доктора спрашивать не хотел – ему было все равно, что в будущем произойдет с глазом, или даже с обоими глазами, или по большому счету с ним самим.
Будущее вообще не беспокоило его. Впрочем, как и настоящее. В какое-то мгновение его жизнь остановилась, и теперь все больше напоминала фарс, пустой бесплодный фарс, бессмысленный и никому не нужный, ненужный, как и он сам, житель западно-украинского города, бог весть почему возомнивший себе, что его правда выше правды других, его жизнь – выше жизни других, и что за своё существование остальные должны платить ему высокую цену.
Увидев безразличие пациента, доктор закончил монолог, немного помолчал, смутившись, что его слова остались без внимания.
– Я знаю, у вас дети, Богдан, жена, не буду объяснять вам прописные истины, тем более, не думаю, что в дальнейшем вам нужны проблемы, не исключаю, даже слепота. Так вот, повторюсь, все, что в наших силах, мы сделали. Завтра – на выписку…
Он снова замолчал, присел на кровать, опустил устало плечи и, положив на колени худые, будто иссохшие, тонкие руки, пронизанные бугорками синих вен, отрешенно уставился в облупленную стену напротив. Длинные цепкие пальцы его то и дело нервно сжимались, отчего сосуды становились похожими на острые треугольники, готовые прорезать гладкую сухую кожу в темно-коричневые пятна.
– Я старый одинокий человек, Богдан, привыкший резать, кроить, ампутировать… И это в жизни кому-то нужно делать… Но раньше я оперировал во имя жизни, избавлял пациентов от боли… А сейчас моя работа все больше приводит к другим последствиям – к продолжению мучений… Не удивляйтесь, молодой человек, но часто безногие, безрукие обрубки людей не совсем рады своему спасению… И что делать? Как это исправить? Как изменить?
Доктор тяжело вздохнул и заговорил снова.
– Я думал, что с годами потерял сочувствие, очерствел, но когда на стол кладут ребёнка… искалеченного осколками – это страшно. А ещё я понять не могу, зачем эта война? Зачем? Одно знаю, это ужасная война, война против человека. Жертва Великой Отечественной священной была – с пришлым врагом воевали, с фашистом, а сейчас? Вот как, к примеру, мне вас называть?
Сердце Богдана на мгновение остановилось. Он давно уже ожидал этого вопроса, но все равно оказался к нему не готов. Сначала его бросило в жар, потом по всему телу поползли ледяные ручейки, пижама стала мокрой, хоть выкручивай… Мозг лихорадочно искал ответ, но доктор не стал ждать, ответил сам:
– Ну вот, и вы не знаете… И я не знаю… Ещё недавно все было просто – пациент, больной, а сегодня идёт война, и мы оказались по разные стороны баррикад. В одной стране мы с вами стали врагами… Мало того, молодой человек, нас заставляют друг друга ненавидеть и убивать… Вместо того, чтобы работать – вы едете воевать, а я, вместо того, чтобы больных лечить, спасаю раненых… Была бы моя воля… Была бы возможность заставить время идти в обратном направлении…
Доктор рассеянно потёр виски, ещё больше ссутулился, отчего стал похож на рано постаревшего подростка.
– Вам могут показаться нелепыми мои слова… слова старого, немощного человека, но мне все чаще кажется, что мы – ненужные люди, что кто-то отдал приказ уничтожить нас, уничтожить всех жителей Донбасса, что мы мешаем каким-то неведомым чужим планам…
«Ненужные люди…» В последнее время эти слова произносились настолько часто, что уже не вызывали ни возмущения, ни удивления. Ненужные люди, лишние, а ещё – мелкие, незаметные, ничего не значащие… Букашки. Но, если ненужными считают себя жители Донбасса, которым запрещено иметь своё мнение под дулом смерти, то жители остальной Украины, чувствуя свою ненужность, покидают родную землю в поисках лучшей доли в других странах. И вместе их уже миллионы.
Возникает вопрос, кто же тогда нужен? И кто решает, кто делит украинцев на нужных и ненужных? Голова уже не выдерживала напряжения, казалось, ещё секунда, и она разлетится на части, но это был ещё не конец.
– Живите, Богдан. Вы даже не представляете, как вам крупно повезло, знаете, попади вы к нам сегодня, шансов на выздоровление было бы намного меньше… Сегодня доктор, оперировавший вас, на работу не пришел… Снайпер.
Последние слова раскаленным металлом упали на мозг, заставляя его извиваться от боли… Казалось, нервы сложились в одну тонкую длинную линию, и невидимый нож гильотины с хладнокровным цинизмом методично кромсал эту линию на равные по величине доли.
«Пожалейте меня! – кричал он сердцем. – Пожалейте! Нельзя так больно! Я не заслужил!» Но никто не слышал этого безмолвного крика, никто его не понимал. И только он один знал, что муки его предначертаны судьбой, и по какой-то неизвестной причине он должен пройти все круги этого мучительного испытания.
А ещё он знал, что бездонная воронка, созданная по воле человека человеческими же руками, не пощадит ничего вокруг. Эта воронка с невероятной скоростью поглощает все живое и неживое на своём пути, но он должен выбраться из нее, выбраться, что бы это ему ни стоило, выбраться, чтобы рассказать о случившемся другим людям, чтобы всем вместе противостоять злу, противостоять силам, начавшим эту братоубийственную войну.
И снова в голове его проносились отрывки жизни, слышались голоса родных, что-то пытался доказывать Цевин, громко стучали зубами, подпрыгивая на ухабах, спящие однополчане, а ещё широко улыбался незнакомый человек в белом халате… Все это сбивалось в одну кучу, смешивалось, переплеталось, и он уже не различал, где реальность, а где сон…
Медсестры привезли Владимира Ивановича, который после перевязки снова уснул, а он боялся закрывать глаза, боялся услышать хриплое «пор-р-ра», боялся увидеть серебристую птицу, зовущую за собой, и потом в холодном поту додумывать, что бы это значило. Но больше всего на свете он боялся увидеть вращающийся в воздухе светящийся куб, на одной из граней которого было написано его имя и дата рождения…
Постепенно мысли его возвратились к Татьяне Ильиничне, к её обещанию прислать на замену детей. Возможно, невестка придёт… или дочь… или та и другая вместе… Сядут возле отца и будут рассказывать, что уже сделали в школе. А может быть, придет Савва, и он сможет с ним поговорить…
– Ещё не соскучился? Доброго вечера тебе, Богдан.
Он сразу узнал голос Татьяны Ильиничны, потом увидел её расплывчатые очертания. Единственный открытый глаз в последнее время вёл себя совершенно отвратительно, забывая о своём прямом предназначении. Иногда свет надолго пропадал в нем, потом снова, совершенно неожиданно, появлялся, но, памятуя слова доктора, Богдан отказывался даже допускать, что может потерять зрение. Как ни странно, после разговора с врачом ему хотелось жить, а ещё хотелось видеть…
По звуку он слышал, как женщина шелестела пакетами, стучала дверью тумбочки, потом затихла. Как же ему хотелось, чтобы пришел Савва! Хотелось поговорить с ним, поделиться своими мыслями, хотелось просто высказаться, как на исповеди, не требуя ни ответа, ни совета.
Татьяна Ильинична для этого не годилась – она была женщиной, слабой женщиной, она не поймет, не сумеет понять, как его, взрослого мужика, со здоровыми, казалось бы, мозгами угораздило попасть в такую западню. В последнее время он и сам этого не понимал, что уже говорить о других?
Сейчас у него было время, чтобы проанализировать ситуацию, разложить её по полочкам и сделать выводы. Результаты были неутешительны. Получалось, что он сам, лично, позволил использовать себя, как обыкновенный лох, сам разрешил обмануть себя, как несмышлёныша. Когда же это произошло? Когда случилось, что он стал бездумным исполнителем чужой воли, бездушным, запрограммированным роботом, автоматически выполняющим указания хозяина?
Может, тогда, когда на Майдане обрабатывал йодом ссадины и царапины своих обнаглевших «соратников» по революции, в то время, как рядом, будто свечи, вспыхивали бойцы «Беркута», политые коктейлями Молотова этими же самыми «революционерами»? Или тогда, когда молча уехал с Майдана, уехал в мирный, степенный Львов, когда в Киеве на главной площади страны горели шины и раздавались выстрелы?
Все возможно, но и его можно понять, у него причина была, уважительная причина – дома умирала мама, и его присутствие было необходимым, нет, не просто необходимым, обязательным. Да и, хорошенько покопавшись в памяти, не сложно оправдать, почему он отсиживался в медчасти, когда на Грушевского шли бои за… Нет, не «за», бои шли «против», и не против власти, а, прежде всего, против народа.
Все можно было оправдать, все… Тем более время ушло, как говорил доктор, его нельзя повернуть вспять, нельзя прокрутить обратно, как пленку, как нельзя защитить от разъяренной толпы «беркутенка», почти мальчика, которому у всех на виду возле сцены Майдана оторвали руку и выкололи глаз, чтобы он не смог стрелять, хотя ни у него, ни у его сослуживцев даже не было намёка на оружие…
А главное, нельзя вернуть жизнь погибшим на кровавом пире вседозволенности, беспредела и ненависти, в народе называемом Евромайданом. Говорят, если Господь Бог хочет наказать, он лишает человека разума, неужели на этот раз он наказал миллионы?..
– Дети заняты, а я отдохнула чуток… Вот покушать тебе принесла, домашнего. Бери пирожки, дорогой, угощайся. Володе нельзя ещё, а тебе нужно – без калориев на поправку не пойдешь.
Он слышит, как женщина раскладывает на стульчике возле кровати пирожки и другую снедь. Пирожки аппетитно пахнут, почти как в детстве мамины, и на вкус похожи – так и тают во рту.
– Кушай, кушай, не стесняйся. Я своим девчатам в школу тоже отнесла – они там днюют и ночуют, и дети с ними, а я здесь помаленьку, возле Володи посижу. Дома одной все равно не сидится… А он пусть поспит немного, скорее на поправку пойдет – сном быстрее болезнь выходит.
Татьяна Ильинична помогает Богдану сесть, наливает из термоса горячего чая:
– И чайку им отнесла, и яблок… Работы у них непочатый край – половину школы снарядами разнесло, а время не терпит – детям учиться надо. Сегодня снова крышу кроют, уже второй раз за месяц. Шахта помогает – лес привезли, утеплитель, обещали специалистами пособить. Опять-таки, родители пришли – с самого утра во дворе что-то чинят, чистят, моют, убирают… Всем миром работают… Молюсь, чтобы снова нас не обстреляли, чтобы школу не разрушили. Нелепая война какая-то… Нелепая…
Женщина тяжело вздыхает, отхлебывает из чашки чай.
– Я гражданский человек, Богдан, к тому же – женщина, да и войну только по фильмам знаю, да по рассказам, но то, что у нас происходит, это не война даже… Ну, как тебе объяснить… Даже не знаю…
Она снова молчит, будто что-то вспоминая или пытаясь найти нужные слова, чтобы объяснить то, в чем и сама до конца ещё не разобралась.
– Понимаешь, почти полгода по нам стреляют, нас убивают, и нам говорят, что это делаем себе мы сами… Как думаешь, это нормально? Нормально обвинять людей в самоуничтожении, в самоликвидации? Это же подлость по отношению к нам, Богдан, подлость и преступление.
Я же раньше как думала, война – это, как в кино: вражеские солдаты, пушки, танки, наступление, а оказалось, что все по-другому, иначе, и даже враги – не враги, а так, свои… Вчера свои…
А ещё исподтишка все, будто змея из-под колоды: прилетели снаряды с той стороны, разбили все – дома, сараи, дороги, станцию насосную, вот школу уже по второму разу разбомбили, соседей наших… Они как раз из двора выезжали… Вся семья была в машине… Всех разом и накрыло… Всех насмерть… Одновременно. А ещё, понимаешь, у нас горе горькое, а они сидят себе и, как мы мучаемся, по телевизору наблюдают. Страшно это и нелепо… Нелепо как-то кровь льется…
«Нелепая война… А ведь лучше и не придумаешь. Нельзя признать разумным кровопролитие, уничтожение, разруху, как нельзя назвать здравомыслящими людей, сознательно начинающих братоубийство. Как же должны себя чувствовать те, кто совершил подобные преступления?»
Перед глазами появляется Майдан. Сейчас, почти через год, все видится абсолютно по-другому, не так, как прежде, из толпы, а словно над толпой, с высоты… С высоты здравого смысла и понимания, подтвержденного временем и жизнью.
С бешеной скоростью на сцене меняются выступающие. Темная человеческая масса на площади шумит, колышется, напоминает то море во время шторма, то зыбучие пески… Стоп-стоп-стоп… А ну-ка, обратно…
Словно в кино, кадры понеслись в обратную сторону… Невероятно! Стоп! А вот и он, Богдан, совсем рядом со сценой. Плечом к плечу с ним – его знакомый. Мужчина наклоняется к Богдану, что-то беззаботно кричит ему на ухо, поворачивается назад… В это время сам Богдан прислушивается, достает из кармана телефон, прислоняет к уху, наклоняется…
Что же дальше? Что случилось в это время с соседом? Где он? Кадры движутся в поиске. Стоп! Вот он, стоит, воодушевленно слушает выступающего. Внезапно лицо мужчины меняется, будто на него резко падает тень. На мгновение он застывает на месте, а потом, словно подрубленный, падает на землю. Богдан выпрямляется, поворачивается – прямо из крыши дома напротив в прорезь маски на него пристально смотрит человек. Снайперское ружьё рядом с ним ещё дымится…
– Мне до боли обидно, – размышляет вслух Татьяна Ильинична, – что по ту сторону Киева народ не знает правды. Я дома в основном сижу, телевизор постоянно включён, так ты не поверишь, что про нас там, в той Украине, говорят… Такое говорят, что даже страшно повторять… Господи Боже, прости их грешные души.
Женщина крестится на угол палаты и продолжает:
– Сплошным потоком ложь из Киева льётся… Ложь, грязь и обман… Грех это, большой грех… И перед Богом, и перед людьми… Неужели люди не боятся ответственности за свои слова? Неужели завтра конец света? Да и перед концом света покаяние должно быть, а не ложь и враньё. Говорят, что мы – боевики, что сепаратисты, террористы… А мы дом свой защищаем… Дом свой…
Татьяна Ильинична тяжело вздыхает. Богдан видит, как в одно мгновение женщина состарилась, поникла. Губы её сжались в тонкую полоску, возле них появились горькие складочки, но это было только одно мгновение, а потом в голосе её снова звучит сила, снова звучит уверенность:
– Наша это земля. И дом наш. И защищать мы его будем для наших детей и внуков.
Женщина отходит к окну, подозрительно шмыгая носом, потом возвращается к кровати мужа, грузно садится, а Богдан вспоминает разбомбленный поселок, старую учительницу, кутающуюся в шаль, её вынужденных постояльцев и лицо Саввы: «Из минометов, мрази, лупили. Ад кромешный! Почти вся деревня выгорела…» Дом… Для детей… Да, эти люди будут защищать свой дом, защищать от таких, как он, пришедших разрушить его…
Мысли его переносятся во Львов. Перед глазами возникает узкая, мощёная брусчаткой, улица. Он «открывает» кованную железную дверь в подворотню, «проходит» в чистый, с традиционным кошачьим запахом, двор… Дверь в подъезд непринужденно распахивается, и перед его глазами появляется лестница с массивными чугунными перилами. Внизу одного из отполированных людьми и временем деревянных поручней прячутся три маленькие буквы. Рука привычно тянется к укромному местечку, нащупывает полустертую надпись «К.Б.З.». Свои инициалы он вырезал ещё в четвертом классе, в тайной детской надежде «оставить след на земле и память для потомков».
Внезапно вверху по лестнице хлопает дверь, слышно, как кто-то быстро спускается вниз по ступенькам. Не желая «встречаться» с соседями, Богдан «возвращается» на улицу, где мимо него, весело позванивая на ходу и негромко постукивая на стыках, пробегает аккуратный трамвайчик, обклеенный яркими афишами воздушных акробатов, крохотных забавных обезьянок и серых унылых слонов с обвисшими от старости ушами.
В самом центре цирковой рекламы самодовольно ухмыляется огромный клоун с широкой искусственной улыбкой и неожиданно жёстким взглядом прищуренных щёлочек-глаз. На ближайшем повороте клоун вдруг оживает, ехидно показывает Богдану язык и крутит у виска пальцем.
Трамвай и себе насмешливо подмигивает ему на прощание габаритными огнями и исчезает за углом дома, а вокруг воцаряется благословенная тишина – тишина, в которой не слышно ни воя снарядов, ни взрывов мин, тишина, в которой не рыдают скорбно матери, и не плачут раненные дети…
Снова раздаётся звук открываемой двери, на этот раз ближе, в палату. Уставший глаз Богдана едва различает очертания нескольких вошедших, потом слышит голос доктора:
– Ну вот, повезло вам, молодой человек, право, под счастливой звездой родились… М-да, под счастливой звездой…
Доктор возбужденно жестикулирует, довольно потирает руки, кажется, ещё немного – и он пустится в пляс или взлетит в небо, как птица.
– Знакомьтесь, Богдан, это – Александр Васильевич, наш коллега – врач-офтальмолог, из Донецка. Теперь я уверен, Богдан, что ваше зрение в надежных руках. Целиком и полностью в надежных руках…
Доктор отходит к двери, пропуская к кровати человека с приятным лёгким запахом. Богдан принюхивается, пытаясь вспомнить, откуда он знает этот аромат. «Туалетная вода «О'жен»… Да-да, это «О'жен»!» В памяти всплывает яркий свет операционных ламп из недавнего сна и знакомые глаза на закрытом медицинской маской лице.
Человек молчит, но Богдан чувствует на себе его пристальный взгляд. «Не может быть! Александр… Саша? Конечно же, он – Александр Васильевич, бывший его сослуживец! Точно, он! Кто же ещё? Вот это сюрприз! Ну да, его же тогда отец после интернатуры в армию сдал, чтобы сын, прежде чем идти на работу, «школу жизни» прошёл. Ты смотри, каким важным стал – доктор, однако! Совсем на прежнего ботаника не похож», – радуется он за друга, но раскрываться не спешит – пусть тот помучается немного, узнавая.
Из открытого окна доносятся глухие раскаты. «Снова гроза», – думает беспечно, с удивлением наблюдая, как Татьяна Ильинична темнеет на лице и вытягивает шею, прислушиваясь к звуку.