Читать книгу Одиночество контактного человека. Дневники 1953–1998 годов (Семен Ласкин) онлайн бесплатно на Bookz (9-ая страница книги)
bannerbanner
Одиночество контактного человека. Дневники 1953–1998 годов
Одиночество контактного человека. Дневники 1953–1998 годов
Оценить:
Одиночество контактного человека. Дневники 1953–1998 годов

4

Полная версия:

Одиночество контактного человека. Дневники 1953–1998 годов

Когда перестройка только набирала обороты, кто-то придумал определение: «уровень правды». Подразумевалось, что тут не один-единственный уровень, а вроде как несколько ступеней. С каждым шагом мы приближаемся к цели.

До поры до времени Даниил Александрович двигался так. В своих текстах он что-то открывал, а значит, поднимал «уровень», но что-то и упускал. Как и в записанных отцом разговорах, сказанное и утаенное здесь одинаково важно.

Вот о чем название его книги 2010 года: «Все было не совсем так». Это поздний Гранин поправляет себя раннего, добавляя и уточняя пропущенное.

Об этом, характеризуя Даниила Александровича, скорее всего, говорил Д. Лихачев: «Это отчаянный солдат, который первым бросается на разминированное поле» (запись от 30.12.93). Дело тут не в личных отношениях (хотя какая-то кошка тут точно пробежала) – правильнее говорить о существовании разных типов художников.

«Все поэты, – писала М. Цветаева, – делятся на поэтов с развитием и поэтов без развития. На поэтов, имеющих историю, и поэтов без нее… Графически первые отображаются стрелой, пущенной в бесконечность, вторые – кругом».

При всей драматичности своей биографии Лихачев принадлежал ко второму типу («круг») – он был равен себе. Его принципы не менялись десятилетиями – вне зависимости от того, отбывал он срок на Соловках или стал знаменитым ученым. Гранин же являет собой пример человека, целиком зависимого от истории («стрела»). Как стрела раскрывается в движении, так и его следует понимать в развитии.

На третьем году перестройки Даниил Александрович произнес: «Написать бы все как было» (запись от 12.7.87). Это говорил немолодой писатель, уже выпустивший к этому времени несколько собраний сочинений. А значит, по крайней мере дважды подведший итог. Теперь выходило, что самое главное ему предстоит.

Есть еще одна сложность. С одной стороны, Гранин признает существование «уровней правды», а с другой – думает о чем-то большем. Несколько раз он заговаривает о будущем. О том – как долго будут жить его книги. И вообще – что гарантирует текстам долгую жизнь? (записи от 12.7.84 и 12.7.87).

Словом, он мысленно приглядывается к той скрытой от глаз области, в которой обосновались Толстой и Чехов. Казалось бы, какие могут быть сомнения? Это с его-то премиями, должностями, переизданиями! Нет, он все же колеблется.

Как видно, был Даниил Александрович такой – и другой. Первый – уверенный в себе, по-советски осторожный. Второй – прозорливый, видящий далеко и глубоко. Очень похожий конфликт в 1982 году он описал в рассказе «Ты взвешен на весах».

Отец понял, что этот рассказ не только о художнике Малинине. Столько же автор говорит о себе. «Рассказ мудр и тонок – в нем раздумья страдающего за себя человека… Да, через себя не прыгнуть, но мечту о прыжке терять нельзя» (запись от 6.10.82). Вот на такой прыжок решился гранинский герой. Он все поменял – уехал в провинцию, взял другую фамилию, начал рисовать по-новому. Правда, пришедшие на его похороны люди ничего об этом не знают. Для них он тот, кем был до главного своего поступка.

«Выступила женщина из Министерства культуры. Говорила она без бумажки, проникновенно, о жизни, наполненной служением искусству, и Щербаков впервые взгрустнул. Но на словах „сколько красоты мог еще дать людям его талант“ голос ее прервался, и тогда Щербаков вспомнил, что этот прерывистый вздох вместе с этими словами он услыхал от нее же на похоронах режиссера их театра».

Чем больше времени проходит после первой публикации, тем очевидней, что Гранин все увидел правильно. Включая и то, что случится после его ухода. Даже гражданскую панихиду он описал верно: в Таврическом дворце, откуда начался путь на Комаровское кладбище, подобных выступлений было несколько.

Главное, Даниил Александрович угадал, что почти никто не вспомнит о том, что его судьба была отмечена резким поворотом. С какого-то момента он перестал быть советским писателем. Фамилии не сменил, в другой город не уехал, но результат оказался столь же разительным. Даже самые недоверчивые люди признают, что в его поздних текстах нет ни слова лукавого.

Наверное, для того Гранину была дана столь длинная жизнь, чтобы он сделал то, что до этого не успел. Написал «Моего лейтенанта» и несколько книг воспоминаний. Объяснил немцам в Бундестаге, что такое блокада.

Да и с той самой «вечностью», о которой он говорил на рижском взморье, разобрался. Все, что он теперь делал, было шагом в направлении Толстого и Чехова.

К сожалению, отец этого не застал. Думаю, ему бы понравился новый Гранин. Не только потому, что это отличная проза, но и потому, что Даниил Александрович верно использовал свой шанс. Вот хотя бы тот же «Мой лейтенант». Прежде он не раз описывал юного инженера, ушедшего на фронт добровольцем, но сейчас это получилось иначе.

Лучше всего читать «Моего лейтенанта» вместе с воспоминаниями. Тогда станет ясно, что это тоже мемуар. Все описывается как есть – не изменены ни обстоятельства, ни их последовательность, ни даже имя жены. Правда, рассказ ведется не от одного, а от двух первых лиц. От лица юного лейтенанта и от лица пожилого автора. От имени того Гранина, каким он был, и того, кем стал.

Как видно, тут главный для него узел. Он видел себя вместилищем не одной, а нескольких биографий. Возможно, если бы он продолжил эту книгу, то среди героев, отразивших его «я», мог появиться кто-то третий.

Уж если мы сказали об эволюции Даниила Александровича, то надо сказать об эволюции автора дневника. Он тоже менялся. Причем порой на протяжении одной записи. Поговорил с Граниным – и что-то представилось ему по-другому.

В записи от 9.6.69 отец утверждает, что самая спокойная жизнь чревата инфарктом. Об этом свидетельствует его опыт врача. Как мы помним, Гранин с этим не согласился, но они на этом не застряли. Быстро переключились на другую тему.

Даниил Александрович недоволен чрезмерной брутальностью одного литератора: «Все хотят его, все хотят его пьесы, все берут», но отец скорее вступается за коллегу: «…ему лучше, чем тем, кто сомневается. У него-то инфаркта не будет. Худого в себе он не накапливает…» О том же они заговаривают через год. Гранин приводит фразу кого-то из членов Секретариата: «Ему уже седеть некуда». «Седеть некуда, но инфаркт я еще могу получить», – отвечает отец (запись от 24.3.72).

Так, возможно, не обратив на это внимания, отец признал правоту Даниила Александровича. Он ведь не только врач, но и литератор. Пусть медицина этого не подтверждает, но у литератора своя позиция. Для него все начинается с волнений. И стихотворение, и роман. Да и сама его жизнь есть переживание – и запись этих переживаний в тех форме и жанре, которые он избрал.

6.10.54. Был у Гранина в Доме писателей. Отнес ему переделанный еще раз рассказ «Родственные души». Ответ будет в среду. Я чуть не проглотил язык от страха перед ним. Рассказ читали ребята. Одним нравится, другим – нет. Что-то, видимо, я не нашел в начале его. Но что?

20.10.54. Сегодня снова был у Гранина. Произвел на меня впечатление умного, но очень сурового человека. Отделал меня как никто. Сказал, что «Родственные души» и «Воспитатели» – мелковато… Это меня волнует очень сильно. Почему у меня часто так выходит? Статьи, говорят, не очень глубокие. Фельетоны были иногда поверхностные. Знания тоже. На практике Семен Моисеевич[295] говорил, что я все же не все охватываю. Неужели я такой «неглубокий» человек? Неужели это мой предел? А может быть, я мало читаю и от этого все беды? Об этом надо подумать.

Из интересных мыслей – Гранин сказал, что «сатира с реализмом не в ладу» и что все-таки нужно преувеличение.

29.7.68. Был у Гранина. Через Плоткина[296] получил приглашение зайти.

Когда робок, видимо, глуп. Или это мне кажется. Разговор был коротким и немного напряженным. И слушать я не очень-то умею. Что-то говорю.

Сказал:

– А как ваши дела?

– Вот, не приняли[297].

– Это я знаю. У вас есть что-либо в печати?

– Нет, ничего.

– Нужно издать, и тогда мы пересмотрим решение секретариата.

Потом говорил об Австралии – о медицине[298]. Я что-то вякал.

Посоветовал от его имени поехать к Софронову в «Огонек»[299].

Расстались суховато.

9.6.69. Был у Гранина, просил написать предисловие к рассказу. Согласился, но, когда я поблагодарил, сказал:

– Не знаю, не знаю.

Что говорило – не знаю, как вы (то есть я) пишете-то.

За последнее время Гранин действительно стал настоящим писателем, и это говорит о том, как трудна и плохо осуществима надежда своего утверждения (легкого). Стать Граниным сегодняшнего дня он смог после 3–4 официально утвержденных романов. Тогда у него не хватало худож. средств, палитры и пр. Теперь же любое его эссе становится в некотором роде событием, а люди, ругавшие его, декларируют свою любовь.

Разговор был долгий, но больше шутливый, и, главное, говорил больше я.

После того, как я упомянул об инфаркте у Еленина[300], он сказал:

– Отчего же у такого молодого?

Я ответил:

– От Бога?

– Может, нервничал?

Я сказал:

– Что-то не знаю инфарктов от нервов… Не видел ни одного.

Он попросил:

– Не говорите об этом людям. Это же последнее, из‐за чего они пытаются жить в дружбе. Думают: вот разнервничаемся – и произойдет инфаркт. А вы говорите, что этого нет! Они же перестанут делать добро.

Еще он сказал:

– Рад, что вы так… сомневаетесь. А то у меня тут был один молодой писатель, он такой довольный. Все хотят его, все хотят его пьесы, все берут.

Я хотел сказать ему, но потом удержался. Ну пусть…

– Я думаю, это защитная реакция, – где-то глубоко внутри он наверняка в себе сомневается, понимает, что это лишь внешняя удача, деньги, но не что-то значительное…

– А мне показалось, что не сомневается, – и я его пожалел.

Я сказал:

– Если это и так, ему лучше, чем тем, кто сомневается. У него-то инфаркта не будет. Худого в себе он не накапливает…

Сказал о Германии:

– Был много раз. Мне она понравилась, очень высокий уровень, хорошо строят, много, главное, строят.

5.3.70. Прочел Гранина «Кто-то должен». Мастерская, серьезная вещь. Это писатель, исследователь. Не только 1-е сигналы[301] им движут, но и мысль. Читал с завистью. Слабее то, что он не знает, что должен был почувствовать, – женщины, их логика, их поступки.

21.4.70. Летом (вдруг вспомнил) Гранин спросил:

– А что вы делаете?

– Пишу.

– Лучше этого дня не напишете.

Он вернулся с Енисея. Корреспондент спросил у него:

– Вам Шушенское понравилось?

– Нет.

– Как? Там же Ленин жил!

– Ну, ему тоже не нравилось.

24.3.72. Позвонил Гранин – я сразу понял, что опять что-то не так. Нервы страшно натянуты, опустошен. Оказалось, он выступил на Секретариате, сказал:

– Если кто-то имеет против какие-то соображения, пусть скажет.

И вдруг непредвиденное:

– А я его не читал, – сказал Холопов[302].

– Так прочитайте, – сказал Гранин.

Кто-то сострил:

– Ему все равно дальше седеть некуда.

Но я ответил:

– Седеть некуда, но инфаркт я еще могу получить…

Теперь через две недели новая экзекуция.

9.2.74. Мучаюсь новой повестью. Не умею продумать, не знаю характера главной героини. Гранин мне сказал:

– Зачем вы заключаете договор? Это же кабала. Нельзя на это идти, когда есть деньги.

Он прав. Я не должен был этого делать.

21.8.72. Был у Гранина… Гранин умен, осторожен, точен. Сказал: попробуйте не печатать, когда это возможно (о сокращенном очерке).

6.6.75. Гранин вчера на даче, когда заговорили о чувстве завершенности и покоя, которое поражает во время поездки в Бельгию[303], сказал, что они испытывают чувство духовной обеспеченности (неточно вспоминаю)… За их плечами – сотни лет разумной истории – те внутренние изменения, которые у них происходят, ничем им не грозят…

У японцев идея пространства: в малом – большое! У бельгийцев же идея времени – смотрите, Рубенс, Рембрандт, это было так недавно, всего 300 лет назад!

17.8.75. Дом творчества Комарово. Один. Ночь. Не спится. Читаю с трудом Хулио Кортасара, хотя книга, вероятно, к концу очень понравится. Гранин удивился тому, что я мало читаю. Даже своих друзей – Мишу Глинку[304] и того не прочитал. Было стыдно. Я уж не говорю, что не читаю и тех классиков, которых нужно знать.

10.9.75. Сегодня открылась выставка авангардистов в Невском дворце культуры. Был Гранин. Звонил мне – хотел взять с собой, но меня не было. По телефону он сказал:

– Колоссальное разнообразие личностей. Силен элемент эпатажа. Много талантливых ребят. Преобладает сюрреализм[305].

Потом он, шутя, прибавил:

– Какие-то тетки громко ругали, но народ безмолвствовал.

Завтра хочу пойти сам.

20.9.76. …У Гранина в повести «Обратный билет», которую сейчас читаю, есть мысль Гора о реальности людей придуманных. Гор говорил: «Кто реальнее – Онегин или сосед Иван Иванович? Онегин, конечно». У Гранина это – герои Достоевского.

И еще: Гор знал, читал уже Гранина – и молчал. Начальства он всегда боялся. Когда-нибудь спрошу его об этом.

18.2.77. Ходили с Граниным. Я сказал, что читал его книгу о блокаде (на его вопрос – читал ли?), хотя пока не читал. Сказал пафосно о преодолении страданий.

Он сказал: вот и вы мыслите штампами. Никто страданий не преодолевал – их и преодолевать нечего. Люди жили – и все. Страдали, конечно, а преодолевать им не приходило в голову.

Это верно. Разве, когда наступает пора страданий, мы думаем – как бы их преодолеть?

Теперь хочу книгу прочесть.

9.7.77. Гулял сегодня 3 часа с Граниным. Он нащупывает мои слабости. Задает вопросы: «Вот вы, Сеня, интересуетесь философией, искусством – отчего этого нет в вашем творчестве?» Я сказал, что это разные процессы. «В вашем творчестве (романном) этого тоже нет. „Искатели“, „Иду на грозу“ подразумевают элементарную жизнь». Он сказал, что наша жизнь не только элементарна, она бесконфликтна и внедраматична. Отсюда недостатки литературы.

Много говорили о живописи. Советовал написать повесть о художнике, а рядом – другие судьбы… Удивлен, что художники пытаются выразить себя вне авторитарности.

Говорили о разработанном этикете, об отсутствии общего интереса к проблеме. Кому нужна книга о блокаде?

Очень мало читаю, это он определил тоже. Первое, что теперь нужно было бы прочесть, это роман Г. Гессе «Степной волк».

Я несколько раз ошибался в словах. «У вас уже тоже начинается склероз», – сказал он.

3.6.78. Гранин ходит с лицом сфинкса, слушает мои откровения, комментирует коротко и скептично.

О моем разговоре с демоном[306] сказал:

– Может, они хотят скинуть другого человека, например – Андреева[307].

20.4.82. Пьеса давно закончена, показываю в театре[308], но комедия – комедией, а рядом идет трагедия с предателем Бурсовым. Еще недавно он благодарил меня за то, что я живу на свете, а тут потребовал гранки и вел себя с редакцией самым мерзким образом. Видите ли, его концепция не сходится с моей! Он хвалит Вяземского – я ругаю. Позвонил Хренкову[309] и стал угрожать ему скандалом: «У вас будут неприятности… Работа написана плохо, новых фактов нет».

И все это потому, что у него в «Звезде» 10–11 идет его Пушкин с его Вяземским[310].

Что будет сегодня – не знаю. Рассказал Гранину. Он сказал: «Это подло и нарушение всяких нравственных норм. Сеня, вы не должны молчать».

6.10.82. Прочитал рассказ Гранина о художнике, который решил начать заново творческую жизнь. Исчез. Его забыли. А на смертном одре вспомнили о его главных достижениях, не зная, что он ушел сам от себя. Рассказ мудр и тонок – в нем раздумья страдающего за себя человека.

В «Картине» – как ни слаб роман – Гранин что-то преодолел, какой-то совершил шаг в сторону. Сегодня в «Литгазете» есть разговор с ним и сообщение об открытии музея одной картины в Пензе[311]. Это уже счастливый результат.

Рассказ называется: «Ты взвешен на весах». Да, через себя не прыгнуть, но мечту о прыжке терять нельзя. Это главное.

6.8.83. …Был у Гранина. Он пишет роман о Петре, считая, что все до него (нет, не подчеркивая превосходства) разбивались. И Мережковский (не назвал), и Толстой, и др. Роман, кажется, из повестей, с какой-то единой нитью, с озарением, с идеей. О Бурсове говорит с осуждением, он запутался в Пушкине, вот у него идеи не было, а он взялся. Была, видимо, идея у Гордина[312]. Вот и у вас была идея – и вы написали, это интересно.

А так говорить с ним трудно, почти невозможно. Он больше молчит и слушает.

12.7.84. Гулял с Граниным. Он помнит, что когда говорили о будущем, кто останется в памяти человечества, то Фадеев сказал:

– Только Ильф и Петров и останутся.

Это тогда, когда их не издавали.

Я сказал, что это из‐за юмора. У юмора особые права.

Гранин сказал, что кто останется навсегда – тайна. Иногда даже не решает уровень писателя.

– Вот Зощенко устаревает. Мы зря взялись издавать четыре тома, хватило бы трех.

(Любопытно, что сам он взял четыре тома – и не отказался, как Федор Абрамов).

– Лучшие рассказы не могут устареть у Зощенко.

– Лучшие – да. Но и пьесы.

Он назвал пьесу, которую я забыл.

– Великолепная.

Нужно мне поглядеть в двухтомнике.

Гранин шел от Шауро, здесь он гуляет по берегу.

– Хороший человек, любит музыку.

– А литературу?

– Нахера ему ваша литература.

– А ваша?

– Тоже нахера.

25.7.84. Прочитал «Тринадцать ступеней» Гранина – очень хорошие воспоминания о Паустовском «Чужой дневник». Ощущение первого для страны прикосновения к свободе, но… еще под контролем.

Умение видеть неспешно, без бега, – больше, больше, – а что от этого остается, не ясно. Видеть, как говорил Зисман, около себя, не путешествуя, думая, оценивая по детали.

Я иногда не могу вспомнить места, которые фотографировал… Да, путешествуем мы для себя, открывая себя и через себя – других.

Когда-нибудь попробую все-таки написать свою заграницу, написать через знакомых и самого себя.

«Отец и дочь» – о «Станционном смотрителе». Авторитарное литературоведение, школьное, что абсолютно чуждо жизни. Маленький человек Вырин несчастен из‐за счастья дочери. Он спивается, не может простить ее нелюбви к себе. Деньги берет, уходит, гибнет.

Пушкинисты видят социальное зло, а оно-то биологическое, ибо Пушкин вне времени, он мыслит, как великий врач.

Гранин улавливает это здесь – и полностью повторяет пушкинистов в «Медном всаднике».

Замечательная аналогия со знакомым, который консервативный пушкинист и нормальный отец, переживающий из‐за измены дочери.

Любовь эгоистична, она чаще требует жертвы, счастье делает человека глухим.

Вырин пьет, так как не находит эквивалента, ему было бы легче, если бы несчастье Дуни вернуло бы ее ему, дало бы ему право попрекнуть, унизить, возвыситься, сказать: «Я был прав. Я умнее. Я больше понимаю в жизни. Я старше». А Дуня тоже эгоистична, она любит и глуха к отцу, что, кстати, ее и спасает.

3.3.85. …Вечер Абрамова[313], прошло три дня, а уже речь его восстановить трудно, – это запись на его шестидесятилетии[314]. Он говорит о себе, как о счастливом человеке: «Мне повезло, что я дожил до шестидесяти лет и кое-что успел сделать, а мои погодки давно лежат в земле, были среди них очень талантливые люди. Мне повезло, что я родился в деревне. Мы все, весь народ вышел из деревни. Мне повезло, что меня сильно били, и было радостно, когда моя правда оказывалась правдой всех людей наших».

Очень сильное впечатление производят его дневниковые записи. У него были огромные планы. Он написал уже 18 глав «Чистой книги». Чистая, потому что исход, потому что человек рождается чистым, и еще – аналогия с берестяной книгой Аввакума, написанной в тюрьме. Это тетралогия, охватывающая огромный период жизни, от 1905-го до 1920-го. Он молился перед операцией: «Чистая книга», дай мне тебя закончить!»

Вторая его книга – это роман автобиографический «Жизнь Федора Стратилата». Сам он стал Федором случайно. Поп нарек его по святцам Паисием, а мать взмолилась, пусть будет иначе, рядом посмотри. И поп нашел имя «Федор». Это дало право Абрамову пошутить, что он жизнь начал в борьбе.

И третья книга: «Повесть об Анне Яковлевне» – это книга о народной сказительнице, ищущей утешения в слове. «Вначале было слово». Он много ходил, плыл на плоту по Северу, посещал места, знал старух, которые знали людей, о которых он писал.

Он стал записывать в 60‐м и двадцать лет вел такие записи для «Чистой книги».

Крутикова[315] говорила, что «Чистая книга» – о гражданской войне на Севере. На плоту он прошел от Выи до Нетомы, это путь отряда Щенникова[316].

Нет, я ошибся. «Повесть об Анне Яковлевне» – это дневник старой женщины, обращающейся к внуку, их спор, сравнение двух жизней.

Интересно, что для «Чистой книги» он иногда использовал споры современных интеллигентов. Он эти споры отдавал своим персонажам – ссыльным, живущим в деревне, и теперь иначе начинающим понимать свою жизнь.

Из речи Гранина:

– Двадцать лет назад в Союзе выступал маститый критик. Он говорил о губительной для искусства функции телевидения, которое предлагает людям эрзацы. Он говорил, что телевидение – это путь к отчуждению, оно лишит нас общения с кино и театром, что это искусство пассивное.

И вдруг, когда все согласились молча, встал Абрамов. Он говорил вначале хмуро, затем азартно и зло. И стало стыдно за свое предыдущее согласие. «Да, – говорил он, – телевидение нужно селу, как хлеб. Оно приобщает людей к культуре».

Он умел услышать народную боль. «Кто живет без печали и гнева / Тот не любит отчизны своей»[317]. В нем не было народнического умиления перед народом, его боль была смешана с суровой требовательностью к происходящему. Это чувствовалось и в статье в газете – обращении к землякам, где он говорит о том, как они плохо работают, как это опасно для здоровья народной души[318]. Герцен говорил: «Писатель – это не врач, а боль»[319]. Таким был Абрамов.

12.7.87. Гранин раздумывает о вечности, сколько будет жить его роман («Зубр»), а по мне это не так важно. Главное, цель сегодняшняя выполнена – появилось имя Зубра, объявлено его крупное дело, он ожил и что-то дал нынешним людям, а это уже много. Я бы никогда не стал думать о будущем (в смысле славы), все мы – литература сегодняшнего дня.

Сказал, что Лигачев[320] не отдает культуру, не хочет с ней расставаться. Это худо. То, что он поддержал Бондарева и Пушкинский театр[321], очень печально.

Рецидив страшен, не дай бог. Живем большой радостью свободы, а может, мгновениями свободы.

Говорили об истории. Он сказал:

– Написать бы все как было. Люди голодали, сажали тысячами, а народ пел: «Широка страна моя родная». Дунаевский сочинял победные марши, а дома были коммунальными квартирами, стояли в очередях за хлебом, в Тюмени и теперь нет сосисок, а тогда… Здесь девочка из Саратова удивляется колбасе.

Про «Зубра» сказал, что всегда записывает интересные разговоры, не думая – зачем.

…Гранин был у Соловьева[322], просил об обнародовании Ленинградского дела (Попков)[323]. Соловьев ждал личной просьбы, а ее не было. Гранин сказал, что Соловьев читал все его книги.

О Кирове я спросил (разговор о «Детях Арбата»). Оказывается, друг Кирова, ленинградский экономист, был на пленуме, когда в Кирова стрелял Николаев. Лежали оба – Киров мертвый, Ник. без сознания… Сказал, что при Хрущеве была создана комиссия, но все следы затеряны – у Рыбакова это версия.

18.7.87. Хожу с Граниным. Сказал сегодня:

– Думаю, если бы Ленинград был построен как нынешние города, мы бы его не удержали.

Хвалил Мыльникова[324], сказал, что тот написал очень хорошее полотно, я не согласился.

– Но вы же не видели.

– Да, но я видел многое другое.

Только что в «Правде» была статья об институте, который пришлось закрыть, директор – родственник Алиева[325]. Что-то тянется грязное. Алиеву позвонил Рекунков (прокурор)[326]:

– Прошу заехать.

Алиев:

– Как вы смеете! (Бросил трубку).

Через несколько минут Алиеву звонит Горбачев.

– Почему вы отказались приехать? Мы все подчинены закону.

Много говорили о культе личности.

Он сказал:

– Сталину нужно было развивать то, что начиналось раньше. Почему единомыслие? Как без спора?

bannerbanner