banner banner banner
Образ и подобие. Роман
Образ и подобие. Роман
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Образ и подобие. Роман

скачать книгу бесплатно


– Липарин, – первым протянул руку Леонид Алексеевич.

– Чащин.

Леонид Алексеевич обратил внимание, что Миша представил нового редактора в постоянном времени. Может быть, это была лесть, а может, предвидение. В последние года четыре журнал бросало на ухабах, тираж менялся втрое, соответственно менялись обложка, редакторы и направление.

Они чокнулись за литературу и вонзили вилки в витиеватый салат. Чащин носил русую княжескую бородку и в золотистой оправе очки. Вкупе с залысиной это его несколько старило, хотя вряд ли ему было больше тридцати пяти. Держался он очень спокойно, но не сказать что по-хозяйски.

– Наслышан, да и начитан, – сказал Чащин. – Приятно, что такие люди живут в нашем городе. Ведь это по вашему сценарию Данадзе сделал фильм?.. погодите, припомню… а! «На ребре».

– По моей повести, – поправил Леонид Алексеевич чуть суше, чем было спрошено, и замолчал.

Начался разговор не вполне удачно. Это была хорошая, крепкая повесть, из числа тех, что составили его скромную славу (он использовал этот оксюморон на редких своих выступлениях и выжидал, кто первый откликнется лёгким, понимающим смехом). Встречи с читателями, правда, не всегда удавались – он, понятно, не претендовал на залы, но и в библиотеках и аудиториях то половина из едва ли полусотни мест пустовала, то приходили какие-то случайные люди, сами не понимавшие, как здесь оказались. Но интеллигенция его знала, хотя как-то, воспользовавшись Матвеевыми мыслями, он аккуратно разгромил само это понятие, написав что-то о пустом экстенсионале. Мол, ранее интеллигент определялся позитивно, по действию, а ныне – по уклонению, и то относительному, от того, что общественное большинство полагает sine qua non своего бытия…

Так что то, что Данадзе, знаменитость, прочитал эту повесть и предложил сделать фильм, нисколько его не удивило, но в сценаристы он не полез, не совсем понимая технику преображения, как, например, описание превращается в жест. Вообще, дал согласие и отстранился. А когда увидел фильм – ахнул. В сущности, всё было по сюжету, кроме одного эпизода. В повести фамилии упоминались вскользь, без значения. А Данадзе заставил героя перепутать девичью фамилию героини и новую. Даже не перепутать, а просто не сообразить, что фамилия изменилась. Получился классический вставной кусочек комедии положений, вдруг создавший трагическое напряжение и сместивший смысл, словно подрезав снежный пласт. Лавина и покатилась: то же развитие идеи, пройдя через этот узел, выглядело совсем иначе, и сюжет наполнился грозовым воздухом, заиграл, заблистал. Именно что крепкую повесть режиссёр превратил в шедевр, и как – одним поворотом ключа!.. Была ревность, была унизительная зависть перед мастерством, так легко и просто проявленным, и рана эта не заживала. С тех пор Леонид Алексеевич стал гораздо строже – и к слову, и к смыслу, и к себе, но всё равно понимал, что масштаба ему не хватает. Может, тогда и закралась мысль о романе…

– Вы к нам из каких краёв? – надо же было поддерживать разговор.

– Ещё, Виктор Савельевич у нас, помнится, юнцом сотрудничал. Стихи даже тискал, – Миша умел и сфамильярничать.

– Да, – подхватил Чащин, – потом ЛГУ, там вроде и обустроился, а вот… потянуло в пенаты. Да и жалко, зачах журнал, а как гремел-то!..

– Еле, всё говорят, что в провинции время течёт, – сказал Миша. – А оно у нас скачет. Предсказуемость пониженная. Читатель сейчас другой, совсем другой, да его ещё найти надо. А жалко за прошлое, это да. Вот бы и взяться.

Он вроде бы принимал упрёк, и отводил его от себя, и сразу брал какие-то обязательства. Леониду Алексеевичу понравилось, что Чащин сказал по-старому – ЛГУ. Вряд ли он вправду напускал на себя, солидничал. Похоже, что пришёл всерьёз.

– И как вы формулируете свою программу? – спросил он.

– Ну, формулировками сыт не будешь, – серьёзно ответил Чащин. – Если говорить об общих идеях, то, во-первых, хотелось бы, чтоб журнал, помимо внутреннего каркаса, оброс внешней структурой, – я разумею систему чтений, конкурсов, дискуссий… возможно, выпуск альманахов в виде приложения, что-то ещё. Тут, конечно, нужно привлекать молодёжь, и тут вы могли бы сильно помочь нам. Второе, акцент на публицистике. В смысле не количественном, но – острота, принципиальность, честность. Мы в последнее время что-то многого стали бояться…

– Уж стали, – авторитетно подтвердил Миша.

– Выработалась такая повадка – кусать по-маленькому. Вроде пишет человек интересно, на актуальную тему, и не боится ничего, а присмотришься – он же дрожмя дрожит, как бы палку не переломить, как бы его в дерзости не уличили. Или другая сторона, этакая критика с прогибом. Всё время мы на кого-то оглядываемся…

– Тенденция такая, – заметил Леонид Алексеевич. – Режим костенеет, осцилляции гаснут. Да и цензура, пусть не явная, но подспудная, ползучая, она тоже сковывает.

– Да в том-то и дело! – воскликнул Чащин, блеснув очками. – За спиной, может, никого и нет, а мы заранее боимся, на всякий случай. То есть мы сами создаём эту атмосферу, когда всюду мерещится надзиратель. И даже когда, кажется, наотмашь пишем, – а будто с чьёго-то позволения.

Он говорил ещё, тоже резкие слова, но мягкий баритон его оставался спокойным, как и лицо, тогда как Миша, слушая, разволновался. Принесли десерт, тоже лёгкий, воздушный, сливочный. Леонид Алексеевич всё же тронул официантку за локоть и попросил минералочки. Ему опять понравилось – что Чащин не отреагировал на режим и даже косвенно поддержал. А всё-таки что-то было не то, что-то сомнительное. Вот это спокойствие, а, может, тот костлявый факт, что должность, так или иначе, обязывала к правилам игры, и редактор это отлично понимал. Зачем тогда он перед ним фрондировал?

– Ну, Леонид Алексеевич у нас, конечно, больше психолог, инженер души, как говорится, – покровительственно произнёс Миша. – Внутренние лабиринты сознания, рефлексия, будь она неладна, скрупулёзный анализ дымчатых, исчезающих явлений и роскошная палитра эмоций – это вот да, тут мало кто сравнится.

– Ой ли? – редактор посмотрел лукаво и тоже покровительственно.

По этому взгляду Липарин понял, что Виктор Савельевич читал то самое, против интеллигенции, эссе. Идеи там были не такие уж пороховые и, главное, отчасти не свои; и если б не совпала Матвеева лохматая статейка, настуканная на скрипящей и звенящей, как велосипед, «Москве», с его собственной злостью от нескольких фальшивых, дотуга набитых скользкими ядовитыми фразами рецензий на свежую книгу, он бы и не взялся. Но названо было громко: Истина и крушение столпа; и внимание привлекло. А вообще-то, Миша был прав. Леонид Алексеевич не только редко огрызался, но и редко выгрызался из своего кокона, в который политические ветра проникали сквозь немногие щелочки во втором, третьем отражении… А что он был историк, так ведь – историк литературы, к тому же стародавней, откуда никакие параллели до нынешних судеб не добирались – рассеивались в веках.

– И третье, – с новой серьёзностью сказал Чащин. – Хотелось бы исключить второстепенные, проходные поделки. Конечно, полностью это невозможно, фон необходим, но он должен быть расцвечен яркими, оригинальными вещами. То есть, тут ситуация обратная, нежели с языком. Язык, состоящий из такого вот фона, из литературных клише, нормированных фраз, инкрустированных разреженными речевыми изумрудами, вызывает недоумение. В этом отношении, мне импонирует ваш стиль… даже не стиль, а своеобразная гомогенность языка, этот выплеск на одном дыхании. Но возможно ли провести ту же линию в романе…

– Да, роман, – значительно сказал Миша, покосившись на папочку, которую друг принёс с собою. Тонковата она была.

– Он ещё не доделан, – признался Леонид Алексеевич. – Точнее, не отделан. Это вопрос двух-трёх недель. Но чтобы судить самому, увидеть со стороны, нужна большая дистанция. Так что доверяюсь строгому редакционному суду…

– Ну, не столь уж реакционному, – заметил Миша.

Они рассмеялись; и Чащин, будто через точку с запятой, сказал:

– Две вещи мне любопытны в вашем творчестве. Общее и частное. Одна – то, что вы как-то подчёркнуто чуждаетесь этической проблематики. Не только ясные антиномии добра и зла, а и тонкие, извилистые дихотомии подвига и созерцания или, скажем, любви и ревности, или гения и окружения, – всё это не ваши темы…

– Пожалуй, – согласился Леонид Алексеевич. – Отчасти тут оскомина, которую я успел набить ещё на соцреалистической критике. И уж менее всего я бегу от трюизмов. О самом обычном и наивном можно написать вдохновенно. Но меня, действительно, интересуют явления внутренние, тихие, неочевидные, способные, подобно слабым силам ядра, взламывать человеческую психику. Их, эти явления, зачастую трудно уловить, сформулировать, но тем увлекательнее работа… скажу так, совместная работа автора и читателя.

– Редкого, особенного читателя, – задумчиво сказал Чащин.

– Читателя ещё воспитать надо, – плотно добавил и Миша, разливая остатки вина по фужерам. Он с сожалением посмотрел на пустую бутылку и спросил: – Так за роман?

– Ну, не торопитесь, – редактор произнёс это долей секунды ранее Леонида Алексеевича, фразы столкнулись, и они рассмеялись. Но обдало холодком.

– А частное?

– А вот что, – вроде бы незаметно изменилась интонация, но было в ней – как уже съезжали с горки. – В вашей известной трилогии (Липарин поднял ладони, Миша твёрдо определил: «Вещь»), в первой части, авторское внимание как-то плавно перетекает с одного героя, поначалу главного, на другого – и обратно. И это ведь не тот случай, когда всем братьям по серьгам. Тут именно скрытое первое лицо, когда авторское знание может произвольно менять фокус, то давая общий план, то переходя в поток сознания, но нигде не проникая за барьер того, что способен видеть и знать герой. И вдруг – глаз превращается в облако, всё расплывается, и автор уподобляется всезнающему демиургу. Ощущение, что утерян вектор, очень странное; и сам, когда читаешь, как-то теряешь точку опоры. Хочется дифференцировать писателя, объективную реальность и его отношение к ней. А не получается…

Пока редактор говорил, Леонид Алексеевич спешно думал, действительно ли тот так начитан или подготовился к разговору. И льстило, и тревожило. Что его текучий замысел в тех уже далёких повестях чрезмерно текуч, ему и раньше говорили, и никогда не хотелось ему пускаться в длинные объяснения.

– Старая загадка, – всё же решился он, – кто автор и где автор. Анонимные творения и мистификации – это одна её сторона, целиком внешняя, сюжетно, конечно, увлекательная. Но та, что находится в самом тексте, иная статья. Возьмите Себастьяна Найта. Пять версий того, кто является, так сказать, внутренним автором этого романа – и ни одна из них не вполне правдоподобна. Конечно, можно сказать, что просто Набоков сочинил многосторонний парадокс. Однако, если автор сам выходит из скобок, то он как бы растворяется в собственном тексте, и тут возможны самые разные варианты. Иногда удаётся локализовать свой взгляд, отграничить знание происходящего в тексте от самого процесса. Другой раз, как вы верно сказали, этакая наплывающая телепатия: то ты проницаешь персонажа, то он для тебя вдруг заперт. Третья возможность: автор, вроде Чеширского кота, проявляется в неожиданных местах и исчезает.

– Этим можно играть, но весьма можно и заиграться, – опять вставил Миша.

– Это неизбежно, – возразил Леонид Алексеевич и расставил по скатерти пустые фужеры. – Конечно, хорошо бы разделить: вот это я только вижу, тут гипотезирую, а вот тут обладаю сверхзнанием. Но на деле нельзя, как нельзя превратить внутренний мир в чёрный ящик. Скажем, Хемингуэй; но в самом подборе предикатов, не говоря уже об эпитетах и прямой речи, выражен взгляд, – и уже никакой объективной реальности…

– Вы хотите сказать, – уточнил Чащин, – что автор если не прямой мыслью, то изобразительной проницает собственные образы?

– Ну, приблизительно…

– Да если бы это было последовательно! В том-то и странность, что писатель то явно, на глазах, творит героя, то отказывается объяснять его поступки…

– Так ведь никакой психолог себя вполне не объяснит. И если писать от себя, то есть от истинного первого лица, будет то же самое – домыслы, прозрения и недомолвки.

Чащин покивал с видом человека, который хорошо знает всё, что ему объясняют, но доволен, как коротко и по полочкам перед ним разложили предмет.

– А как же объективная реальность? – спросил Миша, раскусывая эклер с таким видом, будто интересовался, а где же тут сливочный крем.

– Объективная реальность – вопрос философский, – как-то очень уверенно заявил Чащин. – Её отражением является научное мышление. Но в искусстве всё иначе. Роман или соната, да что угодно, это не отражение реальности, а она самая, объективная реальность, заключённая в броню авторского субъективизма…

– Объективировать который может только отражающее читательское прочтение, – подхватил Липарин. – Если, скажем, мы вспомним предпринятый Эко разбор прустовского анализа новеллы Серваля…

– Давайте не будем вспоминать, – попросил Миша.

Леонид Алексеевич осёкся, рассмеялся и помотал головой, извиняясь за то, что увлёкся. Он, впрочем, в Мишиной интонации чётко расслышал и другое, заборчик. Не только не нужны были эти тонкости, а и вели они, видимо, за пределы редакторской компетентности.

Подошла официантка, убрала посуду, спросила, закажут ли ещё. В её повадке было что-то от циркового пуделя, и только в глазах мерцал будущий вечер. Сладко и тоскливо было беседовать с ней о блюдах. Они рассчитались, но немного посидели ещё за пустым столом. Потом Миша шевельнул рукой – короткий, едва осязаемый жест, и они одновременно поднялись.

– Да, – спохватился Леонид Алексеевич (спохват был мысленно отрепетирован), – я, с вашего позволения, немного попротежирую. – Он протянул редактору папку, пролежавшую весь разговор на четвёртом стуле. – Тут как раз… в отношении публицистичности… Ну, и вообще, сильно написано.

III

Иногда между сном и явью остаётся пробел, пустота. В другой раз сон продолжается, когда уже мозг проснулся, и наползает на него подобно луне, темня и тесня действительность своею мизерабельной, но находящейся в выгоднейшем положении величиной. Такие минуты, не всякому же позволяющие удержаться в реальности, должны быть чрезвычайно увлекательны с точки зрения отворения врат безумия; однако Антипу из специальной литературы не были известны случаи именно такого схождения с ума. Сам он умел просыпаться, даже случайно, точно на грани между двумя сторонами, словно мозг его был шариком, скатившимся и замершим в ложбинке между двумя страницами. Сон тогда, хоть и напоминал досмотренный до конца фильм, сохранял какую-то книжность, словно бы его текучие образы возникали вследствие или, может быть, в сопровождении некоего дидактического голоса, укладывающего всю разнолепицу базового, пусть и не существующего, текста спиралями правильной, иногда просто-таки виртуозно выстроенной речи, всю красоту которой Антипу, правда, почувствовать не удавалось, так как он не запоминал ни слов, ни голоса, а только тот внушающий смысл, который и приводил в порядок виртуальную видимость.

Впрочем, сейчас он как раз разобрал голос и даже проснулся именно оттого, что его позвали тихим, едва уловимым шёпотом. Голос принадлежал бабушке Эмме, хотя во сне её вовсе не было. Вообще, снилось витиеватое путешествие по гористой местности, в какой он никогда не бывал, – ему нужно было найти человека, но кого, он не знал. Несколько раз он, чувствуя, как, на самом деле, учащается сердце, окликал кого-то или даже трогал за плечо, но всё оказывались лишь незнакомые лица. И каждый раз разочарование было так сильно, будто обманывала последняя, главная надежда жизни. Потом он очутился у небольшого водопада, захотел попить, и тут услышал этот шёпот. Он понял, что спасён, и проснулся.

Дворовые фонари уже погасили. Осталось несколько дежурных, на улице, – снег впитывал их свет и слабо рассеивал по комнате. Часов было не рассмотреть, как и глаз Артёма, но, судя по позе, он всё ещё не спал.

– Тебе же в школу, – строго сказал Антип.

– Со второй, – тут же отозвался брат. В голосе его не было ни сна, ни даже той отрешённости, с которою, казалось, он должен был выплыть из своих мечтаний.

Действительно, вспомнил Антип, пятые-шестые классы, как промежуточное звено, со второго полугодия переводили на вторую смену

– А зарядка?

– Сделаем, – пообещал Артём не слишком уверенно.

Антип поднялся, вышел, в очередной раз вспомнив, что нужно смазать дверь, через минуту вернулся, прихватив из холодильника бутылку газировки. Они сделали по несколько глотков из одного стакана.

– Ну, что высмотрел? – Антип присел на кровать брата и отодвинул шторы. Шторы были мягкие, лёгкие, полупрозрачные, и даже в темноте видно, что светло-зелёные.

Кровать Артёма стояла у окна, и после последнего ремонта, когда его пытались отселить в угол, ибо вещи обратно явно не вмещались, он вычертил на листке схему, по которой не только кровать вернулась на место, но ещё и маленькая этажерка устроилась рядом с ней. «Зачем же в русском языке?» – огорчилась мама. Аккуратные рисунки и чуть ли не каллиграфические, облику его никак не идущие записи Артём делал где попало.

– Может, спать? – на улице было темно и пусто, снег давно утих, и только одинокая собака покорно сидела возле столба, верно, дожидаясь безалаберного хозяина, как, бывает, дожидаются выросших детей плюшевые игрушки.

Несмотря на то, что они близко сидели и даже старший приобнял и потрепал младшего, минута была стеснительная. Антипу было неловко опять укладываться, пока Артём не уснёт, но и тому казалось нарочитым продолжать сидеть у окна, откинувшись на большую, пухлую подушку, одновременно воображая себя каким-то вневременным сгустком в образе раджи и наблюдая за гаснущими окнами противоположного дома. Тем более что уже почти все и погасли, – разве что два телевизора да три ночника тускло высвечивали безнадёжный эндшпиль.

Дом этот, напротив, был типичною девятиэтажкой, какими – ко времени торжества архитектуры, новой, настоящей, основанной на индивидуализме и модных технологиях, – оказалось застроено полгорода. Их нельзя было ни переломать, как уже поступали с предыдущей эпохой, потихоньку соскабливая с городского лица отслужившие выражения, ни переделать и выновить, – и они каменно, спокойно, зная впереди века, вдвигались в будущее, чем-то напоминая то далёкое и странное плавание по Волге, в котором Андрей последний раз объединил семью, и всем было радостно и немножко тревожно… Напоминали корабли. Антипа, для которого мерное, чуть заметное покачивание палубы под ногами так точно совпадало с мерцающим ритмом души, что отслаивало от впечатлений и саму реку, и нагромождённые в облике городов смыслы, и буйную зелень берегов, – его почему-то поразило, когда он узнал, что их теплоходик, как и некоторые иные, неторопливо, с солидным басом трубы, расходящиеся левыми бортами, – трофейные немецкие корабли, выстроенные, выходит, лет семьдесят-восемьдесят назад. И они вовсе не собирались рассыпаться и уступать кому-либо своё место.

А бабушка Эмма, оказывается, хорошо помнила войну.

Нижний этаж был весь занят под магазины. Двери подъездов выходили на противоположную сторону. Квартиры почти все, кроме угловых, были двухкомнатные. Дом узко втиснулся между забором детского садика и дорогой. В результате, срезая взглядом магазины, получилась замечательная доска 8*8, на которой можно было и просто мысленно выстраивать партии, пока Артём ещё не выучился слепой игре; но гораздо интереснее выяснилось дать дому самому играть в шахматы. Поначалу, понятно, получался хаос. Окна зажигались и гасли безо всякой системы, – вернее, сообразно тому распорядку дня, который никак не втискивался в детские измышления. С тем же успехом можно было играть в морской бой. Но вскоре во вспышках света стали возникать комбинации, сперва маленькие и неправильные, с кооперативными натяжками; вдруг удавалось уловить этюд, иногда нужно было яркое окно, мыслимое ладьёю или ферзём, превратить в пешку, чтобы появилась связь; и, наконец, эта странная способность – увидеть в беспорядочном разноцветье пятен тонкий динамический смысл – выразилась в нём со всею силой. Артёму больше не приходилось размышлять, какие окна отринуть и какой цвет и ранг назначить оставшимся, – это происходило автоматически, стоило только сузить взор до размеров мысли, а стену дома – до размеров доски.

Бывало, конечно, окна загорались и гасли совершенно невпопад, вдребезги разбивая этюд, но досаду искупали те волшебные моменты, когда предчувствие опережало далёкий щелчок выключателя, и мысленный ход совершался за полсекунды до светового изменения. Тогда уже чудилось, что его мысль, или, скорее, абстрактная и могучая шахматная логика управляет чужой электрической жизнью. Это уютно совпадало с тем тёплым троном, который он взбивал себе из подушек и одеяла.

Пока Антип однажды не спросил его, к чему эти розыгрыши, когда можно взять доску или вот, какой замечательный клетчатый плед, Артём толком и не думал над своею привычкой. Но вопрос запоздал, и Артём наговорил о том, что воображение двусторонне: одним концом заострено в тот предмет, на котором сосредоточена мысль, а другим – в направлении крайних пределов своего применения и интерпретации. Умно, – похвалил брат. А только совсем иной мотив, которого он не то чтобы стыдился, а для которого не было ещё подходящих слов, даже – не ясен был его действительный душевный смысл, – этот мотив всплывал из вечерних окон. Этого он не рассказывал.

Умея подолгу вовсе не чувствовать сна, Артём, когда решался-таки, засыпал моментально. А Антип ещё долго ворочался, то проваливаясь в собственное сознание, то, словно на качелях, так что и дух захватывало, взлетая к какому-нибудь яркому и отчётливому чувству, которое, как только он догадывался, что это уже сон, вдруг опрокидывалось, – и сон, оказывается, только чудился, а он, сам не подозревая, старательно думал про бабушку Эмму. Вероятно, это была последняя и нейтральная, успокаивающая мысль.

За два неполных дня они – все трое – очень сдружились с бабушкой. Скованности не было сразу, только печальная сдержанность, но уже через час-другой, когда она опять схватилась за стряпню, главное – чтоб накормить Артёма, убеждая того, что он непременно вырастет в боксёра, оба мальчика (она почему-то называла их мщизны) зафыркали и рассмеялись. И боль отхлынула, просветлела. В смерти бабушки Риммы оказалось чистое и радостное, отчего, отпечалясь, воодушевлённо хотелось что-то немедленно делать, разговаривать, любить…

«Он же у нас шахматами занимается. Ещё рисует немного», – заступилась мама.

«Ничего страшного, – утешила бабушка Эмма. – Такой разносторонний мщизна. Есть спорт и на этот случай, я читала, шахбоксинг называется. Пусть питается».

Она не только читала, но и сыграла партию с Артёмом, получила мат двумя слонами на тринадцатом ходу и потребовала фишеровские шахматы.

Артём только пожал плечами, а Антип удивился.

«Ну, – объяснила она и сделала жест ладонью, будто раскидывая веер, – на определённом уровне игра в шахматы вполне бессмысленное занятие. Я просто не в состоянии одолеть дебюта, разве что с такими же неумёхами, но сознавать собственную нелепость… это всё равно, что вырядиться в какую-нибудь тоску зелёную, в наряд, составленный из разновремённых, допотопных деталей. Я знаю, что есть правильный ход, но я его не знаю – и уж тем более не найду. А соперник элементарно знает. Зачем… Настоящая игра – это миттельшпиль, там, где правильный ход можно, на самом деле, найти, где работает ум, а не память. Вот Фишер-то и придумал – чтобы начинать прямо с миттельшпиля».


Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
Полная версия книги
(всего 1 форматов)