Читать книгу Пока цветёт иудино дерево (Лале Арслан) онлайн бесплатно на Bookz (2-ая страница книги)
Пока цветёт иудино дерево
Пока цветёт иудино дерево
Оценить:

3

Полная версия:

Пока цветёт иудино дерево

Зейнеп застыла. Она смотрела, как этот человек в костюме, который стоил, наверное, больше их годовой аренды, стоит на коленях на скрипучем паркете и собирает её булавки. По одной. Брал двумя пальцами за стеклянную головку, клал на ладонь левой руки. Не торопился и не морщился. Красную. Синюю. Ещё одну красную.

«Мужчину вижу. Он поднимает с пола то, что ты уронишь».

Она наконец очнулась и тоже присела, подбирая булавки у своих ног. Их руки оказались рядом, над одной и той же щелью в полу. Его ладонь была раскрыта, полная цветных головок, и она увидела поперёк ладони старый шрам, белую неровную линию от основания большого пальца к ребру.

Он заметил её взгляд и сжал руку в кулак. Аккуратно, чтобы не уколоться.

Потом высыпал булавки в её коробку, поднялся и отряхнул колено.

— Вы швея, — сказал он. Без вопроса.

— Да.

— Платье будет готово к пятнадцатому мая?

Голос был низкий, ровный, без интонаций, как у человека, который много говорит на чужом языке и разучился петь на своём.

— Если мне не будут мешать, — ответила Зейнеп и сама удивилась, как спокойно это прозвучало.

Он посмотрел на неё. Прямо, впервые. Глаза у него оказались темнее, чем она ожидала, и в них не было ни насмешки, ни снисхождения, только внимательность, тяжёлая и неудобная, как чужое пальто на плечах.

Зейнеп вспомнила: «не смотри им в глаза». И не опустила взгляда.

У него в лице шевельнулось то место, где у других людей живёт улыбка.

— Никто не будет вам мешать, — сказал он. — Это я вам обещаю.

И ушёл по коридору, не оглянувшись. Пол скрипел под его шагами всё глуше, пока на лестнице не стих совсем.

Зейнеп осталась сидеть на корточках с коробкой в руках. Одна булавка, с лиловой головкой, всё ещё лежала у самой двери, откуда он вышел. Она подобрала её и долго держала, не зная, куда положить.

* * *

Кабинет был угловой, с двумя окнами на воду. Тяжёлый письменный стол из ореха, кожаное кресло, книжные шкафы до потолка, на столе бронзовая чернильница и фотография в рамке, которую Зейнеп не стала рассматривать. Пахло табаком, старой бумагой и тем же розовым маслом. Часы на стене шли громко, с потрескиванием.

Образцов шёлка ещё не принесли.

Она поставила сумку на кресло у двери и подошла к окну. Внизу, у причала, качалась белая лодка. Чайка сидела на её носу и чистила перья. На том берегу, в Румелихисаре, на солнце светились каменные башни крепости.

Зейнеп повернулась от окна и увидела стену напротив.

Там, в широкой раме под стеклом, освещённая косым светом из окна, висела ткань. Шёлк, тяжёлый, с матовым блеском, цвета топлёного молока. По нему, от нижнего угла к верхнему, поднималась ветка эргувана. Лиловые цветы, мелкие, собранные в гроздья прямо на голой коре, как растут они только у иудина дерева. Тонкий изгиб ветви. Три листа в форме сердца, ещё свёрнутые, светло-зелёные. И на самом конце ветки, отдельно, один цветок, раскрытый, с пятью лепестками, нарисованный так, что казалось, он сейчас упадёт.

Под рамой медная табличка: «Эргуван. Демирхан Текстиль. Первая коллекция».

Зейнеп не помнила, как пересекла комнату. Она стояла перед стеклом так близко, что дыхание оседало на нём белым пятном.

Она знала этот изгиб. Знала, как ветка ломается под углом у второго узла, и что средний лист чуть больше соседних. Она видела это сто раз, лёжа с температурой в кровати, когда отец садился рядом, раскрывал её альбом в коленкоровой обложке и рисовал.

«Это эргуван, Зейнеп. Иудино дерево. Говорят, оно краснеет от стыда. А я думаю, оно просто очень любит весну».

Последняя страница альбома. Лиловая ветка, у которой не хватило трёх лепестков.

Здесь, на шёлке, на стене чужого дома, все пять лепестков были на месте.

За её спиной скрипнула дверь.

* * *

Глава 3. Взгляд

Керем вернулся в кабинет за папкой с банковскими бумагами, которую забыл на отцовском столе, и остановился на пороге.

Швея стояла перед рамой с шёлком так близко, что её дыхание туманило стекло. Сумка брошена на кресло, синяя жестяная коробка зажата в опущенной руке. Плечи прямые, как у человека, который приготовился к удару. Свет из окна падал ей на щёку, и он видел, что щека эта совершенно белая.

Дверь скрипнула у него под рукой. Девушка обернулась.

— Вам нравится? — спросил он, потому что надо было что-то сказать.

Она не ответила сразу. Пальцы свободной руки нашли что-то на груди под воротом блузки и сжали. Цепочка, понял он. На цепочке что-то тяжёлое.

— Кто это нарисовал? — спросила она.

Голос был ровный. Слишком ровный, как вода в стакане, который несут осторожно, чтобы не расплескать.

— «Эргуван», — сказал Керем. — Первая коллекция фабрики. Шестнадцать лет назад. С неё всё началось. Мой отец говорил, что до этого узора у нас были долги и три станка, а после него очередь из Милана.

— Я спросила, кто нарисовал.

Он посмотрел на табличку, как будто там мог быть ответ, и понял, что не знает. Никогда не задумывался. Узор просто был, как этот дом, как вода за окном, как имя на вывеске.

— Отдел дизайна, — сказал он. — Мои родители утверждали коллекцию. А почему вас это…

— Ни почему. — Она взяла сумку с кресла. — Красивый цветок. Простите, Керем-бей, мне пора на паром.

— Образцы шёлка сейчас принесут.

— Пусть их пришлют в ателье. Адрес у вашей помощницы есть.

Она прошла мимо него к двери, не задев, хотя проём был узкий. От неё пахло утюгом, крахмалом и чем-то горьковатым, вроде кофе. Он отступил, пропуская её, и только когда шаги затихли на лестнице, понял, что она назвала его по имени. Им никто не представлял друг друга.

Подпись на договоре, вспомнил он. Конечно.

* * *

Офис «Демирхан Текстиль» занимал три этажа стеклянной башни в Левенте. Оттуда, с двадцать шестого этажа, Стамбул выглядел так, как его любили банкиры: геометрия кварталов, серые ленты дорог, Босфор вдали, тонкий, как лезвие. Ни запахов, ни криков чаек. Керем приезжал туда к семи и уезжал к полуночи. Четыре месяца подряд.

Отец умер в феврале. Сердце, в машине, на мосту. Водитель успел остановиться у обочины, но было поздно. Керем прилетел из Лондона на следующий день, а через неделю после похорон узнал от финансового директора, что компания должна трём банкам больше, чем стоит.

Финансовым директором был его дядя.

— Не смотри на меня так, сынок, — сказал Селим Карахан на утреннем совещании, когда остальные вышли. Он сидел в кресле напротив, полный, седой, в очках без оправы, и улыбался той мягкой улыбкой, которую Керем помнил с детства. С этой улыбкой дядя когда-то учил его играть в нарды и всегда давал выиграть. — Твой отец был великим человеком. Но он был художником в душе, ты знаешь. Он верил в людей. В ткани, в станки, в честное слово. А банки верят в цифры.

— Я видел цифры.

— Тогда ты знаешь, что Аксой не будет ждать вечно. — Селим снял очки, протёр их краем галстука. — Хакан-бей готов вложиться. Он готов закрыть кредиты и войти в совет. Но он хочет гарантий, Керем. Семейных гарантий. Он хочет, чтобы его внуки носили фамилию Демирхан.

— Я помню условия.

— Ипек прекрасная девушка.

— Я знаю, дядя.

— Умная, воспитанная, из хорошей семьи. Твоя мать её обожает. — Селим надел очки, и глаза за стёклами снова стали добрыми. — Иногда любовь приходит после свадьбы. Так было у твоих родителей. Так было у меня, да простит Аллах мою покойную жену. Поверь старому человеку.

Керем смотрел в окно. Над городом стоял лёгкий туман, и солнце сквозь него было бледным, как монета на дне фонтана.

— Пятнадцатое мая, — сказал он. — Я не передумаю.

— Вот и хорошо. — Дядя поднялся, похлопал его по плечу, тяжело и тепло. — Ты сын своего отца. Он бы тобой гордился.

Керем не ответил. Когда дверь за дядей закрылась, он долго сидел неподвижно, разжимая и сжимая левую руку. Шрам на ладони натянулся, отозвался тупой давней болью, как всегда в сырую погоду.

«Он бы тобой гордился».

Последний раз они говорили в декабре. Керем прилетел на два дня, по делам банка, остался ночевать в ялы. Ночью отец позвал его в кабинет. Сидел за своим ореховым столом, постаревший, с серым лицом, и вертел в пальцах стакан с остывшим чаем.

«Мне нужно, чтобы ты вернулся, сынок. Есть вещи, которые я должен исправить. Одному мне не хватит сил».

«Какие вещи, баба?»

Отец долго молчал. Потом сказал: «Старые. Очень старые. Я трус, Керем. Я пятнадцать лет был трусом».

А он, Керем, тридцати трёх лет от роду, управляющий директор лондонского фонда, вместо того чтобы спросить, сел напротив и сказал всё, что копил с восемнадцати. Что отец никогда его не слушал. Что дом этот душит. Что фабрика, ткани, узоры, мамины приёмы, дядины улыбки, всё это он ненавидит и сюда не вернётся. Что пусть исправляет сам, если умеет.

Отец не спорил. Отец только кивнул, будто ждал этого, и поставил стакан на стол.

Утром Керем улетел, не попрощавшись. Через семь недель позвонила мать.

* * *

Вечером они ужинали с Ипек в ресторане на Бебеке, за столиком у окна, который её отец бронировал для них раз в неделю, как бронируют переговорную. Внизу, у набережной, качались яхты. Официант принёс сибас в соли и разбил корку деревянным молотком, и соль осыпалась на скатерть белыми осколками.

— Мама говорит, швея дерзкая, — сказала Ипек, отщипывая хлеб.

— Чья мама?

— Твоя. Она звонила мне после примерки. Сказала, что девушка смотрит так, будто это ей заказывают платье, а не она шьёт. — Ипек улыбнулась одними губами. — Мне она понравилась.

— Почему?

— Она спросила, чего я хочу сама. — Ипек положила хлеб на край тарелки, так и не съев. — Меня об этом давно никто не спрашивал, Керем. Ты, кстати, тоже.

Он не нашёл, что ответить. Она и не ждала ответа. Они говорили потом о кредитах её отца, о списке гостей, о том, что фотографа из журнала нужно посадить подальше от дяди Селима, потому что дядя любит давать интервью. Говорили вежливо и разумно, как два партнёра, которые уважают друг друга и не собираются друг другу лгать больше необходимого. Когда он отвёз её домой, на Етикдже, она поцеловала его в щёку и сказала «спасибо за вечер», и он подумал, что так прощаются с хорошим врачом.

* * *

В тот вечер он вернулся в Канлыджу поздно, к одиннадцати. Дом спал. На террасе горел один фонарь, и под ним, как всегда, в плетёном кресле сидела бабушка.

Нериман-ханым не спала по ночам с тех пор, как он себя помнил. Говорила, что в её возрасте сон тратят те, кому некуда торопиться. Она сидела, закутавшись в шерстяную шаль, и курила свою тонкую сигарету, и огонёк вспыхивал в темноте, когда она затягивалась.

— Садись, — сказала она, не оборачиваясь.

Он сел на мраморную ступеньку у её ног, как в детстве. Камень был холодный. Внизу, у причала, плескалась вода, и с того берега, из Румелихисара, доносилась музыка из рыбного ресторана, обрывки уда и чьего-то смеха. Пахло эргуваном. Ночью он пах сильнее, чем днём, и запах этот был сладкий, с горечью на дне, как у мёда из каштана.

— Ты устал, — сказала бабушка.

— Немного.

— Ты врёшь мне с пяти лет, Керем, и с пяти лет плохо. — Она выпустила дым. — Я сегодня видела, как ты стоял в коридоре.

Он промолчал.

— Ты стоял там, где рассыпались булавки, ещё минут пять после того, как она ушла. Шюкран думала, ты что-то потерял. Я сказала ей: оставь его, он нашёл.

— Аннеанне.

— Что? Старухе нельзя говорить? Я скоро умру, мне можно всё. — Нериман-ханым тихо засмеялась, и смех перешёл в кашель. — Ты на свою невесту за три месяца столько не смотрел, сколько на эту девочку за одну минуту. И она на тебя смотрела. Знаешь, как?

— Не знаю.

— Как человек, которому нечего у тебя просить. — Бабушка затушила сигарету о край пепельницы. — В этом доме так на тебя никто никогда не смотрел. Даже я.

Он поднял голову. Её лицо в свете фонаря было как старая карта, вся в линиях, по которым давно никто не ходил.

— Пятнадцатого мая я женюсь на Ипек, — сказал он.

— Иншаллах, — сказала Нериман-ханым тем тоном, каким говорят «посмотрим».

Она поднялась, тяжело опираясь на подлокотники, и пошла к двери. На пороге остановилась.

— Как её фамилия, ты знаешь?

— Йылмаз.

— Йылмаз, — повторила бабушка, будто пробовала слово на вкус. — В Стамбуле миллион Йылмазов. Спокойной ночи, сынок.

* * *

Он не пошёл спать.

Спустился к воде, сел на край каменного причала, свесив ноги. Босфор ночью дышал. Вода поднималась и опускалась у камней, медленно, как грудь спящего, и в ней дрожали огни обоих берегов. Прошёл последний паром на Бешикташ, освещённый, полупустой, и гудок его, низкий, долгий, отозвался где-то под рёбрами. Керем всегда любил этот звук. В Лондоне он иногда просыпался ночью, потому что ему снился паромный гудок, и потом долго лежал без сна, слушая дождь.

Он снова разжал левую ладонь. В темноте шрама не было видно, но пальцы знали его наизусть.

Ему было восемнадцать. Фабрика в Сютлюдже горела всю ночь. Он помнил запах, такой густой, что его можно было трогать. Помнил отца, который бежал к воротам без пальто. Помнил склад с железной дверью в дальнем конце двора, дверь эту, раскалённую, и свою руку на щеколде. Ему почудился стук изнутри. Он схватился за железо, не думая. Потом кто-то оторвал его от двери, отец или дядя, он так и не понял, и кричал ему в ухо, что там никого нет, там ткани, только ткани.

Ладонь заживала два месяца. Стук он потом слышал ещё много лет, во сне.

Утром сказали, что погиб один человек. Ночной художник, остался в мастерской на другом конце фабрики. Имени Керем тогда не запомнил. Ему было восемнадцать, у него горела рука, и через месяц он уехал учиться в Лондон.

Он думал об этом и не понимал, почему думает об этом сегодня.

Потом понял. Её взгляд. Она смотрела на шёлк в отцовском кабинете так, как он сам смотрел когда-то на ту железную дверь. Будто за стеклом кто-то стучит.

И она не опустила глаз. Ни в коридоре, ни в кабинете. Девушка в стоптанных туфлях, с исколотыми пальцами, с жестяной коробкой из-под лукума. Смотрела ему в лицо и говорила: «Если мне не будут мешать». Он, Керем Демирхан, четыре месяца не слышал, чтобы кто-нибудь говорил с ним без расчёта. Банкиры, партнёры, юристы, мать. Даже Ипек, которая была честнее других, говорила с ним, как говорят с договором.

Он вспомнил, как она присела рядом над той щелью в полу, и её пальцы оказались в сантиметре от его ладони. Тонкие, быстрые. На указательном белая полоска мозоли от нитки. Он сжал тогда руку в кулак не из-за шрама. Ему захотелось коснуться этих пальцев, и он испугался, что сделает это.

Керем встал, отряхнул брюки и пошёл в дом.

* * *

В отцовском кабинете он не включил верхний свет. Только лампу на столе, старую, с зелёным стеклом. Её свет лёг на столешницу, на бронзовую чернильницу, на фотографию в рамке: отец и мать на палубе яхты, молодые, ветер треплет матери волосы.

Шёлк на стене в полумраке казался почти серым, и только лиловые цветы ещё светились, как угли в остывшей печке.

Керем сел в отцовское кресло. Четыре месяца он работал за этим столом, разбирал папки, подписывал бумаги, но ни разу не открывал нижний правый ящик. Ящик был заперт. Ключа не нашли ни в бумажнике отца, ни в сейфе, ни в его машине. Мать сказала: наверное, там ничего важного, старые письма. Дядя предлагал вызвать слесаря. Керем отказался. Ему казалось, что взломать этот ящик всё равно что войти к отцу в спальню без стука.

Сегодня он взял со стола бронзовую чернильницу и повернул её в руках. Тяжёлая, холодная, в форме раковины. Отец никогда не пользовался чернилами, но чернильницу эту не давал трогать никому. Однажды, лет в семь, Керем уронил её, и отец впервые в жизни на него закричал.

Крышка поддалась туго, с неохотой. Внутри, на сухом бархатном донце, где когда-то держали чернила, лежал маленький ключ с латунной головкой.

Керем долго смотрел на него.

Потом наклонился и вставил ключ в замок. Ящик выдвинулся с тихим деревянным вздохом.

Внутри было почти пусто. Старая записная книжка в кожаном переплёте. Чётки из оливковых косточек, которые отец перебирал, когда волновался. Засохшая ветка эргувана, такая хрупкая, что от одного его дыхания с неё осыпалась лиловая пыль.

И конверт.

Плотный, кремовый, из той бумаги, на которой отец писал только самые важные письма. Запечатанный. Без марки. Отцовским почерком, крупным, с наклоном, с характерным росчерком на заглавных буквах, на нём было написано:

«Мелек Йылмаз. Лично».

Керем держал конверт в ладони, и шрам под ним горел так, будто он снова схватился за раскалённое железо.

«Йылмаз, — сказала бабушка. — В Стамбуле миллион Йылмазов».

Внизу, у причала, плеснула вода, и где-то далеко, на европейском берегу, проснулся первый азан.

* * *

Глава 4. Эмир

В ту ночь, вернувшись из Канлыджи, Зейнеп достала с полки альбом в коленкоровой обложке.

Мать уже спала. За занавеской было тихо, только иногда скрипела кровать. Зейнеп села на пол под лампой, положила альбом на колени и долго не решалась открыть, как не решаются открыть дверь в комнату, где кто-то умер.

Бумага пожелтела и пахла пылью и немного клеем. Ромашка. Мак. Гиацинт с подписью «из Голландии, но на самом деле из Турции, тюльпан тоже наш». Анемон, синий, как вечерняя вода. Под каждым рисунком отцовский почерк, мелкий и круглый, с завитком на букве «з». Она листала, и с каждой страницей ей становилось труднее дышать.

Последний лист. Лиловая ветка эргувана поднималась из нижнего угла к верхнему. Изгиб у второго узла. Три листа в форме сердца, средний больше. И на конце один цветок, где отец успел нарисовать только два лепестка из пяти, а на месте остальных остались тонкие карандашные линии, едва видные.

Внизу подпись: «Наш цветок, Зейнеп. Допишу завтра».

Он не дописал.

Она закрыла альбом, прижала его к груди и сидела так, пока не начало светать и азан не поплыл над крышами, тихий, как колыбельная.

* * *

Утром она спустилась к Хаджи-амдже.

Старик чистил медный поднос и напевал что-то из старых пластинок, фальшиво и с удовольствием. Увидев её лицо, он отложил тряпку.

— Садись. Что случилось?

— Ничего, амджа. Скажите, где работал мой отец?

Хаджи-амджа помолчал. Пожевал усы.

— Мать тебе не говорила?

— Мать мне ничего не говорит.

— Хм. — Он снова взял поднос, повертел в руках, разглядывая своё мутное отражение. — На фабрике он работал, дочка. Ткани рисовал. В Сютлюдже, на том берегу Золотого Рога, где теперь новые дома. Хорошая была фабрика, большая. Потом сгорела.

— Чья фабрика?

— Ох, Зейнеп. Я старый человек, у меня в голове одни пословицы. — Он поставил поднос и наконец посмотрел на неё. Глаза у него были влажные и очень серьёзные. — Знаешь, что говорят? Кто ворошит угли, тот обжигает пальцы. Спроси у матери. Это её угли.

Больше она ничего от него не добилась. Он налил ей чаю, положил в блюдце два кусочка сахара, как маленькой, и заговорил о соседском коте, который опять подрался с котом из пекарни.

* * *

Вторая примерка прошла быстро. Фюсун-ханым уехала на благотворительный завтрак, и в малой гостиной остались только Зейнеп, Ипек и солнечные пятна на полу. Ипек примеряла лиф из чернового полотна, белёсого, сколотого булавками, и стояла смирно, разведя руки, как птица, которая сушит крылья.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «Литрес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Вы ознакомились с фрагментом книги.

Для бесплатного чтения открыта только часть текста.

Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:


Полная версия книги

Всего 10 форматов

bannerbanner