
Полная версия:
Абсорбция

Lada Silen
Абсорбция
Пролог. Аутопсия шёпота
Последний луч солнца, пробившийся сквозь амстердамскую пелену, врезался в медный поднос с восточными сладостями, что стоял на низком столе Камиля. Рахат-лукум вспыхнул розовым стеклом, фисташковая халва засверкала крошечными кристаллами сахара, и всё это – как купол из миниатюрного света – затрепетало в его взгляде. Воздух квартиры – густой, вязкий, как шёлк с пылью базара – пах кардамоном, пряностями, тёплым железом чайника. Снаружи с Амстердама – особенно в районе Йордана, – уходил показной лоск центра, обнажая его богемную и потрёпанную душу. Узкие кирпичные улочки, слишком тесные для машин, текли словно капиллярами, пульсируя мерным стуком велосипедных колёс по брусчатке. Воздух тут казался густым коктейлем: сладкий пар только что снятых с плиты голландских вафель смешивался с резкой нотой влажной шерсти от свитеров местных жителей, кисловатым духом старого дерева и, неизменно, с сырым, пронзительным дыханием каналов, несущим в себе память о тысячах проплывших лодок. Каков же был контраст для Камиля Аль-Джафари!.. Дамаск… Его родной город, пахнущий солнцем, выжженным на камнях, сладкой пылью кедров, пряным, густым дымом кальянов и ароматом жареных каштанов с тележки на углу. Его звуками были гортанные переклички торговцев, мелодичный призыв на молитву и вечный, убаюкивающий гул большого, шумного рода. Амстердам же пах водой и прохладой. Его звуки были металлическими, они образовывались лязгом цепей велосипедов, ритмичным скрежетом трамвайных колёс и короткими, отрывистыми гудками лодок. В отличие от хаотичной музыки горячего Востока, это был чёткий, отлаженный механизм.
Тело Камиля всегда неосознанно искало в голландском порядке трещины, пока бродило по мостовой. И самое удивительно, что находило их. Вот из открытого окна первого этажа повалил тяжёлый, сладковатый дым – не кальяна, а местной кофейни. Вот в крошечном дворике-«хофье», спрятанном за неприметной дверью, старуха вывешивала ковер, и его пыльный, домашний запах на миг перенёс его в бабушкин двор в Дамаске. Вот зазвучала негромкая гитара – кто-то играл на улице, но мелодия была не голландской, а цыганской, тоскливой и страстной. Вот, что осознал Камиль: Амстердам был не монолитом, а скорее напоминал лоскутное одеяло, сотканное из тысячи крошечных миров. И в этом он был до боли похож на него самого – сирийца, затерявшегося в сердце Европы и носившего в себе свой собственный, потайной мир.
Камиль вставил ключ в замочную скважину и вошёл внутрь своей мансарды. Звуки города – скрип велосипедов, отдалённые голоса – не исчезли. Они стали приглушёнными. Внутри его собственная, сухая и жаркая пустыня, пахнущая старой бумагой, кожей переплётов и пылью. В этом контрасте и заключалась вся его жизнь, будучи мостом между этими двумя мирами. А его дар был цементом, который скреплял этот мост.
Но что происходит, когда по мосту начинает идти кто-то другой?
Взгляд Аль-Джафари пал на высокую сирийскую вазу в углу – ту самую, что он когда-то, с огромным трудом, вывез из Дамаска. В ней, словно в заточении, стояла ветка сухой ивы. Последний луч заходящего солнца, пробившийся сквозь амстердамские облака, коснулся её, и на стене дрогнула тень. Точнее, нет… Не тень, а зыбкую арабеску, дрожащий узор, напоминающий то ли письмена на древней керамике, то ли танец джинна в раскалённом воздухе пустыни. Она была чужой здесь, в этом геометрически точном мире прямых линий и фасадов. Она была призраком его родины, проступившим на голой стене его европейского убежища. Камиль замер, словно заворожённый. Его рука, помнящая жар дамасского солнца на глиняных кувшинах, сама разжалась. Чашка с недопитым чаем, что он хотел отправить в раковину, выскользнула из его пальцев. И разбилась с тонким, высоким, хрустальным звоном, точно амулет, разрывающий заклятье. Звук был настолько чистым и острым, что на миг разрезал плотный воздух комнаты.
Осколки фарфора легли на дубовый пол янтарными лужицами, в которых дрожали последние капли кардамонного чая. В этой оглушительной тишине, наступившей после звона, Камиль осознал страшную вещь. Мост работал в обе стороны. Если он мог чувствовать Амстердам через призму Сирии, то и Сирия могла дотянуться до него через самые обычные вещи в его доме. Так был ли его дар цементом, или всё же проводником?..
Камиль шагнул ближе. Его ладони легли на стену, как на живую кожу. Сначала он ощутил холод изнутри камня, потом – пряный жар, сладкий, как смола на раскалённом песке. Пальцы скользнули по шероховатости, будто по шёлку, засыпанному пеплом. Не просто прикосновение: каждый изгиб тени отзывался сопротивлением, лёгким и упругим, подобно натянутому папирусу. Камиль понимал, что это не иллюзия, это он читал историю чужого присутствия.
Пальцы, длинные, с подушечками, натёртыми ремнём сумки, взмыли в воздух не по своей воле. Они повторяли изгиб тени. Сначала движение было робким, спазматическим, будто рука ребёнка, впервые выводящего арабскую вязь. Потом ритм сменился, и пальцы обрели чужую уверенность. Их движение стало плавным, точным, хищным – жестом не ученика, а коллекционера, с наслаждением ощупывающего редкий, драгоценный артефакт. Тогда пришла обратная волна: больше не он водил пальцами по воздуху – чужое чувство водило его рукой. Каждый штрих – чужая нежность, чужая память, проходящая через ладони. Оно текло внутрь, просачиваясь через поры на кончиках пальцев, поднималось по суставам, как по лестнице, заполняло костяные коридоры рёбер и ввинчивалось в самое основание черепа жгучим шуршащим вихрем. Он ощущал чужую ласку, чужой страх, чужую боль – и одновременно контролировал её, подобно дирижёру.
И тогда случилось невозможное: тень заговорила. Момент, когда реальность треснула по шву. Звук родился не в ушах, а проклюнулся изнутри, из самой сердцевины костей, костного мозга, из спинномозговой жидкости. Внутри Камиля зародилась дрожь, сладкая и опасная, как пряный яд. Зародился чужой ритм. Сладкий, вязкий и парализующий, как удар электрошокера, поданный прямо в солнечное сплетение. И сквозь этот ритм прорвалось Нечто. Акустический скелет смеха – его рёбра, его позвоночник, лишённые плоти. Он влился в Камиля а вкусовым воспоминанием: вкусом ржавого лезвия на языке, сладкой горечи цианистого миндаля и бархатной плесени на стенке бочки из-под выдохшегося коньяка. Это была сущность Горечи, её химическая формула, её атомарный отпечаток, вплавленный прямо в его нервную систему. Она пробежала по его нутру прямо точечным ударом, как игла соли на сыром языке. Аль-Джафари испытал на себе звук, который пережил своего хозяина. Он поднял ладонь вверх, поглаживая упругость невидимой нити, его пальцы нащупали пустоту и натянули её. Единая гладь тьмы вздыбилась чешуёй лишённых имён ощущений. Камиль почувствовал будто шершавый шёпот песчаной бури забился под его ногти, на языке появился вкус металлической остроты окислившейся бронзы и пыль разломанного гипса. В висках ударил знойный ветер, несущий запах горячего камня и увядших цветов. Это было прямое переливание чужой памяти в его вены, и каждый её квант прожигал нервные пути невыносимой ясностью. Вдруг смех Халеда прокатился по комнате, заставляя пол и мебель дрожать. Сердце Камиля отбивало ритм паники, пот стекал по лбу, дыхание стало прерывистым, взгляд блуждал по стене, замирал в глубине тени. В левом виске ударила острая боль – будто рукоять тяжёлого меча приложилась к черепу. И тогда из всех щелей мира, из трещин в штукатурке, из теней под кроватью, просочилось и сгустилось в воздухе Имя. Халед.
Резкий смех Халеда прокатился по комнате, заставляя пол и мебель дрожать. Камиль дёрнулся, будто его ошпарили кипятком. Тяжело дыша, он прислонился к книжному шкафу. Внутри себя он ощутил чужое сознание, обвивающее его, вязкое, липкое, как мед, – и одновременно хватался за своё, ускользающее, как дым из халифаки. «Ах… Голова…» – вымолвил Аль-Джафари полушёпотом. Он оглядел квартиру: фолианты, эскизы Дамаска, фотография матери с бездонно голубыми глазами – всё было щитом, который рухнул простым лучом света. Тень пришла к нему не в подвал и не в заброшенный особняк, а явилась прямо сюда, в его гостиную, села в его кресло и выпила его чай. Она проявлялась в виде давление в кресле, которого никто не занимал. Уровня чая в его чашке, чуть опустившийся без единого глотка. Внезапно громкого молчания. И он почувствовал чужую мысль в голове, отпечатавшуюся шрамом: «Ты – моё продолжение».
И это… возбудило его. Не эмоционально – физиологически. Адреналин, выброшенный в кровь, был не страхом, а наркотиком иного свойства. Вкус на языке сменился – теперь это была пряная горечь дикого шафрана, смешанная с медной монетой. В кончиках пальцев заструился лёгкий электрический ток – эхо чужих движений, которые его собственные мышцы уже начинали запоминать, повторяя их едва уловимыми микросокращениями. Он поймал себя на том, что его рука сама, без приказа, повторила изящный, ласковый жест – тот самый жест, что он видел в своих видениях. Жест Халеда, поглаживающего тень на столе. Его собственная кисть скользнула по воздуху с чужой, узнаваемой грацией.
Была ли это одержимость? Нет, это была мимикрия на клеточном уровне. Его нейроны жадно впитывали чужой двигательный паттерн, смакуя его, как изысканное блюдо. Каждое повторенное движение приносило волну дофамина, столь же запретную, сколь и сладкую. Он предавал не просто себя.. Он предавал саму архитектуру своей души, впуская в её стены чужой фундамент. И дрожь, пробегавшая по его коже, была не от ужаса, а от предвкушения. Предвкушения следующей дозы, следующего жеста, следующего шага вглубь этой добровольной, сладостной тьмы.
Колени сирийца коснулись пола с тихим стуком обречённости, он принялся собирать осколки чашки. Осколки фарфора лежали не просто острыми краями вверх, они казались кристаллизованными слезами, выпавшими из его рук. Влажные грани поймали отсвет окна, и каждая вспышка была укором, каждое ребро – доблестью его провала. Сириец испугался не того, как хрупок оказался его контроль, а то, что он оказался иллюзией, и эти осколки были её материальными останками.
А на стене… Пребывала тень. Неподвижная, самодостаточная, абсолютная в своей бесформенной форме. В то время как он, с его дрожащими руками и разбитой чашкой, был лишь её бледным, мимолётным и крайне неудачным подражанием. Камиль Аль-Джафари поднялся с колен. В его жилах текло солнце пустыни и мороз северных равнин, и это смешение рождало не хаос, а особую, алхимическую ясность. Его черты, высеченные будто резцом древнего сирийского мастера и отполированные славянской мелодичностью, казалось, принадлежали живому артефакту – забытому портрету из коллекции безумного шаха или иконе, написанной на обломке кедра. Он был рассказчиком чужих жизней. Хранителем свитков, написанных не на папирусе, а на памяти времён. Смотрителем музея, в котором каждый экспонат – это застывший миг чужой агонии или экстаза. Такого любимого ему…
Липкая паутина чужого прошлого больше не держала его. Он стряхнул её с пальцев одним резким, уверенным жестом – уже его собственным. Где-то в глубине, в районе солнечного сплетения, Камиль почувствовал щёлк, это было звук равновесия. Весы его дара, годами кренившиеся в сторону поглощения, дрогнули и выровнялись. Теперь он мог не только впитывать, а проецировать. Он стоял на пороге, за которым его проклятие оборачивалось силой, а одиночество – соблазнительной избранностью. И где-то в темноте, за тысячи километров, в пыли дамасской улицы или в сердце амстердамского канала, что-то древнее и бездонное почуяло, как к нему начали уже прокладывать путь.
Глава 1.Свидетель
Внимание! Мазок врага нанёс печать на твой лик лжи,
Твой теневой двойник теперь читает все думы.
Старинный пергамент знает все твои тайники,
Имя автора увидишь, лишь пройдя свои пути..
Единственное, что здесь было его, это Тень. И первым делом Камиль Аль-Джафари ударил.
Он ударил не дверь, а свою собственную тень. Жест был резким, но чистым; его кулак прошел сквозь воздух над безупречно чёрным полом. Но полумрак отказался повиноваться, удлинившись на полметра дольше, чем должен. «Твоя тень больше не верна твоей руке». Камиль внутренне усмехнулся. Его дар, его горячий, арабский демон, уже начал ссориться с голландским порядком. Камиль как будто провалился в вакуум. Коридор, ну, просто бесконечный, и такой стерильный, что тишина давила, как потолок. А ты сидишь и думаешь: если я сейчас кашляну, меня, наверное, отсюда выгонят.
Он подошел к непомерно тёмной, глупой двери. Дерево пахло влагой и смертью воска. Ручки не было, только резная ветвь. Камиль скользнул по ней пальцем. Пыль. Золотистая, тончайшая, которую он смывал с антиквариата в детстве. Не европейская. Золотая подпись ещё неизвестного ему врага.
«Эклиптика» – это не какой-то там «Сотбиус», нет. Она поджидала его, как твоя грешная любовница, спрятанная в переулке, чтобы никто не видел. Камиль просочился сквозь эту тяжелую дверь. Воздух ударил – нет, обнял его! – запахами лака, металла, и вонючего воска, что аж сводило челюсть. «Эклиптика. Ну, здравствуй, Багдад. Слишком насыщенно, слишком дорого. И меня это, блин, возбуждало».
Сириец застыл и вынул свои чётки, из чёрного оникса, и сжал их. Мягкий треск бусин успокаивал его своим чистым звуком. «Ну что, опасность? Пахнешь ты, конечно, сексом», – подумал Камиль, и тут же резко отбросил чётки. К черту ритуалы. Зажёг сигарету. Просто нагло, вот так, посреди аукционного дома. Затяжка. Вкус сажи и кардамона. Он сделал медленный и узкий выдох, нацелив дым прямо на самую дорогую люстру, привлекая к себе слишком много внимания.
Надоедливый, но неотразимый. Камиль, лучший оценщик всего, что недолюбливают, вклинился в эту толпу. Его льняная рубашка – почти оскорбление для всех этих блестящих пиджаков – говорила: я здесь не для вас. Смуглая кожа? Да, это был протест, и Аль-Джафари кайфовал от этого.
Он не смотрел на богачей. Он нагло повернулся спиной к их лощёным лицам и заговорил с картиной, висящей в простенке. «Смотрите, смотрите на чужака, – думал он. – Что вы видите? Террориста? Принца из сказки? Или просто мясо, пахнущее деньгами?». Камиль нахмурился на мгновение, а потом резко переключился на холодную, идеально пустую улыбку. Затем, нарочито медленно, сбросил пепел сигареты на самый край красного бархатного каната, ограждающего лот.
Он был здесь, чтобы всё испортить. Эксперт, нанятый хозяином выставки, чтобы сломать его же лот. Наивная картина «Мальчик в золотой раме» – якобы Рембрандт. Юноша смотрел с холста, янтарными глазами, с идиотской гримасой на лице… этого невыносимого страха.
Камиль приблизился, и его рубашка натянулась. Он здесь, чтобы разоблачить всё. Это его работа, хотя за неё платят копейки.
Почему он так уверен?
Взгляд дерзкого сирийца буравил холст, он что-то искал. В углу, в самом тёмной и потаённом закоулке картины, жила тонкая и неестественная линия. Чужой, наглый след – очевидно, не Рембрандт.
«Ты. Ты – моя цель. И я тебя забираю!» Глаза Камиля тут же жадно загорелись, он уже почувствовал бурлящую в венах кровь. Он поднял руку, чтобы коснуться картины, когда телефон заорал вибрацией. Камиль мгновенно обрушил руку вниз и небрежно вытащил телефон, не отрывая при этом взгляда от холста, ни на секунду.
Сообщение от Него:
«На месте? Не трогай пока картину. Я вижу, ты уже нашёл то, что искал. Иди прямо к мальчику. Испорть им день. Я жду Х.»
Камиль прикрыл глаза на мгновение, дабы удержать внутренний шторм, сжимая телефон. Владелец выставки играет с ним, контролируя сверху, но Камиль знает: его ценят, его боятся. А что самое главное: его прикрывают. Сириец расправил плечи, внешне становясь в два раза увереннее, и пошел прямо к картине, намеренно задевая локтём какого-то русского олигарха. Пусть гадают. Я уже победил.
– Шестьсот тысяч евро! Раз… два…
Голос аукциониста треснул по мозгам, что Камиль аж вздрогнул. По зову импульса он оттолкнулся от стены так резко, что задел старую золотую вазу на консоли. Она пошатнулась, оставаясь на своём месте, но Аль-Джафари даже не обернулся. Его тень вытянулась в этот момент, черным копьем указывая на аукциониста. Боясь не успеть добежать, Камель небрежно и властно выбросил левую руку ладонью вперёд. Молоток замер буквально в миллиметре от удара.
«Господин Аль-Джафари?» – Голос аукциониста застрял в горле. – «Вас…вас интересует лот?»
Камиль прикусил нижнюю губу, наслаждаясь лишним сердцебиением этой паузы. Он посмотрел мимо мужчины, прямо на молоток.
«Нет».
Аукционист, седее которого был только прадед самого сирийца, сглотнул. Камиль заставил весь зал проглотить свою ярость, но его собственная никуда не ушла. Зал замер, сотни глаз жрали Камиля со спины, но он чувствовал лишь один— тот, что с холста, полный застывшего ужаса. «Мы с тобой оба знаем, что такое страх, правда? Только ты – там, а я – здесь».
В ту же секунду одинокая лампа над «Улыбающимся мальчиком» внезапно сдохла без звука. Всё случилось до того, как Камиль успел даже подумать. Внутренний Демон ожил.. И он захотел света. Величественный дар-проклятье сирийца, преследовавший его ещё с горячих песков родного Дамаска, вплоть до аукциона. Как будто все двадцать шесть лет он ждал этого часа. И он наступил, «Улыбающийся мальчик» позволил.
Аль-Джафари почувствовал, как холод погасшего света начал стекать по его руке вниз по ногам, прямо в тень. Демон вырвался из-под ног Камиля, его тень была густой, пахнущей ладаном и Дамасской пылью. Амбракинезис. Тень отскочила от стены и сделала немыслимое: она протянула тонкий ус и подцепила краешек шарфа на шее богача в первом ряду. Шарф сполз на пол, и громкий шуршащий звук приковал внимание. Все смотрят на шарф – сработало.
Его Демон издевался над ним, заставляя терять контроль на публике. И это было так пьяняще сладко, что Аль-Джафари почувствовал рвотный рефлекс. Он поднял руку, как будто хотел закрыть лицо от стыда, но резко остановился и просто открыл ладонь – жестом внутренней истерики. Все беспомощно вращали головами, но Камиль не дал им права слова. Внутри кричало отчаяние и холодная злость. Всё это нереально, глупо, сон! Он резко открыл карман рубашки, достал пачку сигарет и одну выбросил в рот. Чиркнул зажигалкой с такой силой, что пламя вспыхнуло на полметра. Какой наглый и неприличный жест!..
Камиль жадно затянулся, как тонущий. Его глаза горели от истерики, но создавали образ непоколебимой, ледяной власти. Он поднял руку, с сигаретой между пальцами, демонстрируя презрение. И сказал:
«Я не участвую в этом цирке, – голос сорвался. – Но я гарантирую: этот лот сегодня не уйдёт». Сделав шаг к картине, Камиль указал на неё окурком. «Посмотрите: подпись фальшива! Это ложь! Это не Рембрандт!»
Зал задохнулся вздохами негодования. Аукционист замер с полуоткрытым ртом, убитый словом. Сириец низвергнул европейскую святыню в прах. Он усмехнулся этим, но под его льняной рубашкой тело всё горело. Вот она героическая правда: корону вбивают ему в голову, а он должен при этом улыбаться, пока наркотик правды сжигает его изнутри. Сириец затянулся дымом, и тут же отравился им. Рыдая внутри от бессилия, он знал, что каждый жест теперь принадлежал Демону Дамаска. Аль-Джафари был всего лишь марионеткой на сцене, вынужденной притворяться Богом.
В этот момент что-то стало переворачиваться внутри Камиля.... Что это за чувство?.. старый, хищный восторг, наркотический…Он ударил ему в мозг. Камиль опьянел, чувство собственной уникальности сводило челюсть. Он ненавидел свою проклятую тень, этого сукиного сына из Дамаска, но без него он был никем. В коротком триумфе сгорая, он романтизировал каждую секунду этой власти. Камиль с трудом сдержал истерический смех – смех абсолютной уникальности, смех гения на пике сумасшествия.
Но вдруг всё рухнуло, не от голоса, а от ощущения в кармане. Рука Камиля внезапно онемела, почувствовав вибрацию телефона. Он знал: счет из клиники Аль-Муассат. Смерть всегда, как по часам, звонила с родины. Ежемесячное напоминание: «Ты никогда не будешь свободен». Сириец почувствовал прилив отвращения к самому себе. К чему был весь этот театр сегодня? Когда каждый акт здесь – минута жизни матери там. Унизительная сделка.
Зал гудел, но Камиль видел только мать. Картина тащила его в свою боль, вместе со счётом с Дамаска. Он уже почти готов был кого-то ударить, лишь бы заглушить свой страх. В этот момент охранник Ян, красный от гнева, шёл его убивать. Камиль чувствовал, как Демон в его тени уже напрягся, готовый взорвать электрику, его кулаки сжались, а дыхание участилось.
Внезапно чья-то тяжёлая рука легла ему на затылок, заставляя содрогнуть. Не на плечо, а затылок. Как хозяин кладёт руку на собаку.
– Спокойно, Ян. Не надо суетиться. Господин Аль-Джафари действовал по моим инструкциям.
Низкий голос, прямо над ухом, объявил о своей власти. Дым от его сигареты, что Камиль так уверено выпускал, просто замер в воздухе.
Он медленно опустил окурок на пол и обернулся. Владимир Ростов. Мужчина сразу отнял у Камиля всё влияние одним своим присутствием. Человек, который, не сказав ни слова, уже овладел его грехом, его талантом и его жизнью.
– Что за цирк, мистер Аль-Джафари? Вы устроили скандал, который начнётся только сейчас. – Ростов наклонился ближе, его русское «р» подобало шипении змеи.
Рука мужчины всё ещё собственнически сжимала затылок Камиля. Это был Владимир – русский арт-магнат, человек, построивший свою империю на умении переводить большую ложь в немыслимые деньги. В нём не было московской цыганщины, только ледяная, петербургская элегантность. Запястье блестело платиновым Patek Philippe, а одет он был в идеально скроенный угольно-серый костюм от Tom Ford. Он был Анти-Камилем: если сириец искал аутентичность, то Ростов коллекционировал её отсутствие. Вот кто на самом деле держал нити этого амстердамского цирка.
– Аль-Джафари, – голос ласковый, как плеть, обмотанная шёлком. – Вы только что обесценили лот на полмиллиона евро одним движением руки. Довольно дорогое прикосновение для человека, который, кажется, сейчас упадёт в обморок. Ваша мать оценит такой широкий жест, я уверен.
Камиля резко затрясло. Страх и отчаянье сжали его горло. Он возненавидел Ростова, прокручивая один и тот же вопрос: откуда он только мог знать о его матери?
«Он знает. Он знает всё. И ему плевать на Рембрандта. Он хочет меня».
Пока горящая, нелепая сигарета ещё дымилась у ног сирийца, Ростов наклонился ближе к его уху, игнорируя бурлящую кровь. Мужчина отдавал дорогим виски, табаком и холодом. Прямо знобило!..
– Ш-ш-ш. Успокойтесь. Я и наш общий друг – старые друзья. Мы держим ситуацию под контролем. А насчёт ваших трудностей в Дамаске… Полагаю, мы сможем обо всём договориться. Но сначала вы заслужите это.
Владимир создал мгновение, позволяя Камилю осознать свою ничтожность.
– К счастью для вас, я могу удалить вас из памяти этих людей. – Улыбка. Мужчина окинул взглядом любопытную толпу. – Просто ответьте мне: что вы на самом деле увидели в этой картине, кроме детской фальшивой подписи?
Ты не предполагал, Камиль. Ты знал, что фальшивку написал не Рембрандт. Внутренний шёпот обжигал барабанные перепонки.
Одержимость Ростова была болезненно взаимной. Камиль Аль-Джафари и Владимир Ростов оба желали заполучить тайну картины. Мужчина резко выдернул сигарету из пепельницы, небрежно бросая Камилю в руки белый конверт.
– Моё внимание целиком принадлежит вам. Я хочу вас нанять. – хитро проговорил Владимир. – Дело грязное, давнее. Хозяин сгнил в земле, а наследники давно утонули. Остался только я. И, видимо, теперь… вы.
Камиль выхватил бумагу, мстя мужчине за его дерзость. На обратной стороне выцветали фиолетовыми чернилами всего два слова:
«Ван Схелвен»
Зрачки Камиля расширились, и он качнулся, хватаясь за край стола. Ощущение, словно увидел собственное имя в чужом некрологе. Он инстинктивно оттолкнулся от стола, боясь испачкать его своим позором.
Ван Схелвен. Схвелвен Ван. Невлехс Нав. Зажмурив глаза, Камиль переворачивал каждую букву этого имени, пытаясь распробовать его на вкус. Как будто он пытался вспомнить, кого-то или что-то… Дар, голодный демон, кричал: «Кто он? Почему его имя – дыра в твоей памяти? И почему от нег отдаёт песчаным зноем родной пустыни?»
Камиль, внутренне сломленный, поднял взгляд. И увидел, что его унижение всеобще задокументировано. Он уже не застал Владимира, оставив после себя лишь уходящий силуэт. Оставшись с конвертом в руках, Камиль ощутил, как на него смотрят десятки глаз. Он стал персоной, удостоившейся внимания Владимира Ростова. И теперь, на аукционе главным лотом стал не «Улыбающийся мальчик», а «Камиль Аль-Джафари», Дамаск. И в тот же миг, у дальней двери «Эклиптики», Камиль заметил наблюдателя. Это был высокий, с осанкой, достойной руин Пальмиры, смуглый мужчина. Ближний Восток, изгнанный в Амстердам. Его острые черты были поразительно похожи на Камиля, однако, со светлыми, почти льняными волосами на голове. Аномалия, которая не могла существовать. Этот человек смотрел на Камиля, без осуждения, что было даже хуже презрения. Сириец почувствовал, как его рубашка становилась грязным лоскутом. Он опустил взгляд: и даже конверт в руках стал мокрым от его пота. Камиль с презрением отверг паническую атаку. А перед ним взгляд светловолосого мужчины – вызов его мужскому эго – требовал не отступления, а доминирования.



