
Полная версия:
Технофашизм. Глобальный заговор против свободы

Квин Слободян
Технофашизм
Глобальный заговор против свободы
© Слободян К., 2026
© Катайцева Э. С., перевод, 2026
© Нигматулин М. В., перевод, 2026
© ООО «Издательство Родина», 2026
* * *
Квин Слободян
Предисловие
Предлагаемая читателю книга представляет собой исследование одного из трёх основных источников современного неолиберализма. С самого начала я должен принести извинения за неизбежную неполноту этого труда, которая, впрочем, обусловлена не столько небрежностью автора, сколько самой природой предмета исследования. Неолиберализм, подобно фашизму 1920–1930-х годов, не имеет «чистой» родословной. Он не был рождён в лоне единой философской школы или стройной интеллектуальной традиции. Напротив, он возник как гибридное образование – результат смешения нескольких совершенно различных идеологических течений, которые пересеклись на территории США в критический период примерно между 1971 и 1975 годами.
Как и фашизм (который, разумеется, является омерзительной чумой XX века), неолиберализм не является философской системой в строгом смысле слова. Это – политическая практика, которая черпает свою легитимность из эклектичного набора идей, часто противоречащих друг другу, но объединённых общей целью: переустройством отношений между государством, рынком и обществом. Изучение его генезиса требует внимания к множеству интеллектуальных потоков, которые далеко не всегда были совместимы, но в определённый исторический момент оказались сплавлены в единый политический проект.
В данной книге подробно рассматривается лишь один из этих потоков – восточноевропейские либеральные школы. Этот выбор не случаен. Именно выходцы из Австро-Венгерской и Российской империй – интеллектуалы, сформированные опытом краха империй, межвоенного национализма и тоталитаризма, – привнесли в американский и западноевропейский дискурс специфическое понимание отношений между индивидом и государством, которое оказалось чрезвычайно востребованным в условиях Холодной войны. Речь идёт о:
1. Фрайбургской школе ордолиберализма (Вальтер Ойкен, Франц Бём, Александр Рюстов), которая настаивала на необходимости «сильного государства», способного создать и поддерживать правовые рамки для конкурентного рынка, но при этом воздерживающегося от прямого вмешательства в экономические процессы.
2. Обществе Мон Пелерин (Фридрих Хайек, Милтон Фридман, Людвиг фон Мизес, Карл Поппер и другие), которое стало главным координационным центром неолиберальной мысли после 1947 года, объединив интеллектуалов, разделявших критику плановой экономики и социалистического планирования, но расходившихся во многих других вопросах.
3. Более широком влиянии восточноевропейских интеллектуалов, включая не только экономистов и философов, но также националистических эмигрантов, попавших в США после 1945 года, и, в частности, представителей Народно-трудового союза (НТС) – русских солидаристов, которые принесли с собой опыт белой эмиграции и специфическое понимание «корпоративной» организации общества.
Именно эти восточноевропейские влияния, начиная с Айн Рэнд и продолжая Мизесом и Хайеком, привнесли в американский интеллектуальный ландшафт особенность, которая была ему прежде не свойственна. Классическая американская мысль, от Токвиля до поздних прогрессивистов, обычно рассматривала общество как сложную ткань, состоящую из множества промежуточных институтов: церковь, община, муниципалитет, штат, цех, гильдия, семья. Эти институты рассматривались как буфер между индивидом и государством, как пространства солидарности и самоорганизации, не сводимые ни к рыночному обмену, ни к государственному принуждению.
Восточноевропейский либерализм, напротив, был глубоко дуалистичен. Он рассматривал мир как вечное противостояние государства и индивида, где рынок понимался лишь как сеть взаимодействия индивидов, свободных от государственного вмешательства. Никаких промежуточных структур – ни церкви, ни общины, ни гильдии – этот либерализм не видел в качестве самостоятельных субъектов. Всё, что не было индивидом, рассматривалось как потенциальная угроза его свободе, включая и те социальные институты, которые в западной традиции считались оплотом свободы.
Эта дуалистическая оптика имела глубокие исторические корни. В Австро-Венгрии и Российской империи либералы сталкивались с государством, которое, как и казалось, подавляло рынок и индивидуальную инициативу во имя имперской целостности или национальной политики. Опыт тотальной мобилизации в годы Первой мировой войны, затем революции и гражданской войны укрепил в них убеждение, что любое государственное вмешательство в экономику ведёт к порабощению. Промежуточные структуры – те же гильдии или общины – в этом контексте часто воспринимались как агенты государства или как препятствие для свободной конкуренции. Отсюда – радикальный индивидуализм, который был чужд более прагматичной и институционально ориентированной американской мысли.

Анте Павелич – фашистский преступник и один из отцов неолиберализма
Особого внимания заслуживает влияние восточноевропейских правых – от усташей и членов НТС до Айн Рэнд и Мизеса. Они идеализировали вполне определённый социальный тип: «крепкого хозяина на своей земле», агрессивного предпринимателя или крестьянина-кулака, который своим трудом и инициативой создаёт богатство, противостоя как хищническому государству, так и «ленивым» массам. Этот образ был глубоко чужд англосаксонскому мировосприятию с его акцентом на общественный договор, местное самоуправление и баланс интересов. Однако именно этот образ активно насаждался в США в годы Холодной войны, и делалось это при поддержке Всемирной антикоммунистической лиги – организации, созданной при активном участии эмигрантов из Восточной Европы и бывших нацистских коллаборационистов, которые видели в советском блоке главную угрозу и стремились мобилизовать все силы Запада для борьбы с ним.
Роль этих псевдоинтеллектуалов в формировании неолиберального проекта не сводилась к простой передаче идей. Они привнесли в него специфический эмоциональный заряд – непримиримость к любому компромиссу с государством, подозрительность к социальным движениям и коллективным действиям, веру в то, что только жёсткая конкуренция может быть двигателем прогресса. Этот заряд нашёл своё выражение в воинствующем глобализме, который рассматривал национальные государства как препятствие на пути мирового рынка, и в концепции прав ксеноса, которые должны были защищать капитал от демократического давления.
Таким образом, книга, которую вы держите в руках, представляет собой историю одной из трёх главных линий, сформировавших современный неолиберализм. Две другие линии, которые остались за рамками этого исследования, – это, во-первых, американский прагматизм и институциональный подход, связанный с Чикагской школой права и экономики, и, во-вторых, католический корпоративизм и социальное учение, которые в 1970-е годы оказались переосмыслены в духе рыночного либерализма. Их синтез, осуществившийся в 1970-е годы в США, и привёл к возникновению того политического проекта, который сегодня называют неолиберализмом.
Я надеюсь, что эта книга, даже будучи неполной, поможет читателю понять сложность и многогранность генезиса современного неолиберализма, а также ту роль, которую сыграли в его становлении интеллектуалы, пережившие крах империй и тоталитарных режимов. Их опыт, страхи и идеализированные образы продолжают формировать нашу политическую реальность – и для того, чтобы понять её, мы должны обратиться к их истокам.
Однако восточноевропейское влияние – лишь одна из трёх линий, которые, сплетясь на американской почве, породили неолиберализм как политическую практику. Две другие, столь же значимые и столь же мало изученные в существующей историографии, заслуживают хотя бы краткого упоминания, чтобы читатель мог осознать масштаб и сложность этого интеллектуально-политического синтеза.
Первая из них – центрально-американское влияние, и прежде всего гватемальское. Оно редко попадает в поле зрения историков экономической мысли, и тем не менее его роль трудно переоценить. Современная система лоббизма в Соединённых Штатах сложилась в 1920–1930-е годы, и одними из первых и наиболее богатых лоббистов были центрально-американские государства – Гватемала, Никарагуа, Гондурас, Куба, Колумбия. Среди них Гватемала выделялась особой сплочённостью своих элит, невиданной даже по меркам региона концентрацией земли в руках узкой группы помещиков и исключительным финансовым могуществом своего лобби. Обычно мы мыслим «банановые республики» как пассивные объекты американского империализма, но в действительности их влияние на США было столь же сильным, сколь и обратное воздействие.

Айн Рэнд
Решающий поворот произошёл в годы правления Хорхе Убико в Гватемале (1931–1944) и Франклина Рузвельта в США. Гватемальские элиты пришли к тревожному выводу: дальнейшая гуманизация американского общества – расширение социальных программ, укрепление профсоюзов, рост гражданских прав – неизбежно приведёт к тому, что Соединённые Штаты перестанут терпеть вопиющие социальные и расовые несправедливости, творившиеся в Центральной Америке. Чтобы предотвратить это, гватемальские олигархи начали уже в 1930-е годы систематически поддерживать правые, конспирологические и антикоммунистические группы в США, щедро финансируя их через подставные фонды и юридически чистые организации.
Апофеозом этой деятельности стало участие гватемальского капитала в создании Общества Джона Бёрча (1958) через его основателя Роберта Уэлча, а также учреждение Centro de Estudios Económico-Sociales (CEES) – первого в истории человечества либертарианского аналитического центра, который на десятилетия опередил американские организации такого рода. CEES и связанные с ним группы – Moral Majority, Liberty Caucus, а позднее Heritage Foundation – десятилетиями экспортировали в США крайне антисоциальную мыслительную рамку, которая стала неотъемлемой частью неолиберального катехизиса:
1. любая политика социальной справедливости объявлялась «коммунизмом»;
2. правительство США рассматривалось как инструмент «скрытых коммунистов» внутри страны;
3. бесплатная медицина и система здравоохранения представлялись как угроза свободе;
4. высшее образование – как рассадник левой пропаганды, подлежащий рыночной дисциплине.
Особенно важным было переопределение отношения к латифундии. В начале XX века большинство американцев – и фермеров, и городских жителей – воспринимали крупные земельные владения (латифундии) как пережиток феодализма, препятствующий развитию капитализма и мешающий простому человеку заработать своим трудом. Гватемальские лоббисты и их американские союзники навязали обществу совершенно иную рамку: латифундия стала главным воплощением свободного рынка, символом эффективного частного владения. Отсюда – прямой путь к идеям Ганса-Германа Хоппе, который столетие спустя провозгласил, что хозяин земли должен обладать всей полнотой власти на своей территории, включая право вершить суд, а демократия есть лишь форма тирании толпы над собственниками. Эти воззрения, маргинальные в 1950-е, к концу XX века стали влиятельным течением внутри американского либертарианского движения, и своими корнями они уходят именно в центрально-американский опыт защиты олигархического порядка от демократического давления.
Японское влияние на неолиберализм заслуживает более детального рассмотрения, поскольку оно выходило далеко за рамки простого академического обмена. Начиная с 1970-х годов японские элиты – прежде всего по инициативе семьи Сасакавы и Ёсио Кодамы, двух фигур, тесно связанных как с довоенными дзайбацу, так и с послевоенной политической системой, – предприняли целенаправленные усилия по экспорту в США японской модели модернизации. Важнейшим инструментом этой стратегии стал Nippon Foundation, созданный при участии Рёити Сасакавы и ставший каналом для распространения идей о том, что Япония представляет собой альтернативный, более эффективный путь развития капитализма.
Центральной идеей, продвигаемой японскими интеллектуалами и бизнес-кругами, была концепция «страны как корпорации». Её наиболее влиятельным проводником в США стал Эзра Фогель с его бестселлером «Япония как номер один» (1979), но за этой популярной книгой стояли десятилетия работы японских экономистов и политиков, которые в послевоенный период сознательно конструировали образ Японии как «рационального» и «дисциплинированного» общества. В этом образе фордизм объявлялся устаревшим: на смену идее крупных заводов с вертикальной интеграцией должен был прийти тойотизм – система, при которой основные производственные процессы передаются субподрядчикам за минимальную плату, а рабочая сила нанимается на гибкий график без социальных гарантий. Вместо повышения производительности через инвестиции в благосостояние работников предлагалась модель тотальной эксплуатации, опробованная японскими дзайбацу ещё до Второй мировой войны, но благополучно пережившая оккупацию и продолжавшая процветать в условиях «экономического чуда».

Роберт Уэлч-младший – создатель Общества Джона Бёрча
Особое место в экспорте японских идей занимала концепция «корпоративного государства». Япония демонстрировала, что государство может быть свободно от «грызни парламентских партий» и управляться как единая корпорация, а в свою очередь, любая корпорация имеет право быть «государством в миниатюре». Этот принцип находил своё воплощение во всех сферах – от медицины до разведки. Япония ещё до Второй мировой войны работала по модели, которую сегодня назвали бы неолиберальной: лечение было формально бесплатным, но клиники оставались частными и получали государственные дотации. Дзайбацу, в свою очередь, имели собственные разведывательные службы, что делало их не просто экономическими, но и политическими субъектами, способными действовать автономно от государства. В 1970-е годы в США существовал глубокий страх перед «японской угрозой» – опасение, что Япония скоро догонит и перегонит Америку. Этот страх, как ни парадоксально, сыграл на руку японским элитам: американские чиновники с готовностью копировали любые японские практики, видя в них рецепт сохранения конкурентоспособности.
Ключевой фигурой в этом процессе стал Тиаки Нисияма – японский экономист, ученик Фридриха Хайека, учившийся в Чикагском университете и ставший одним из ведущих экономистов Японии. На родине его имя хорошо известно, однако в западной историографии он остаётся в тени своих американских и европейских коллег.
Между тем именно Нисияма сыграл решающую роль в интернационализации Общества Мон Пелерин (MPS) в 1970-е годы. В 1978 году он возглавил делегацию Токио на переговорах в Вашингтоне с представителями министерства финансов США и Федеральной резервной системы, представляя премьер-министра Такэо Фукуду. Контекст был драматическим: японское экономическое чудо происходило в условиях фиксированного курса йены, но после перехода к плавающим курсам в 1973 году йена начала стремительно укрепляться. К 1978 году она достигла исторических максимумов. Фукуда, поставивший на кон свою политическую репутацию, пообещал лидерам «Большой семёрки» обеспечить 7 % роста ВВП. Однако из-за взрывного укрепления йены японские чиновники весной 1978 года поняли, что экономика недополучит 1,5 % роста и цель будет провалена. Фукуде нужно было срочно стабилизировать валютный рынок, чтобы спасти внутренний рост. Поскольку главным торговым партнёром оставались США, и японцы опасались, что из-за дорогой йены американцы перестанут покупать их продукцию, Токио отправил в Вашингтон делегацию во главе с Нисиямой. И ему удалось договориться – результаты этих переговоров стали одним из важнейших эпизодов в истории международной валютной политики, который до сих пор недостаточно изучен.
Но не менее значимой была роль Нисиямы в самом Обществе Мон Пелерин. Будучи его президентом в 1970-е годы, он активно продвигал идею «интернационализации» организации – включения экономистов из развивающихся стран, в особенности из Латинской Америки. На генеральной ассамблее MPS в Гонконге в 1978 году чилийский бизнесмен и политик Педро Ибаньес Охеда предложил провести следующий съезд в Чили. Эта идея нашла поддержку у Нисиямы, но столкнулась с сопротивлением оргкомитета. Причин было несколько: проведение съездов подряд в удалённых от Европы и США точках было дорогостоящим, но главное – Мон Пелерин необходимо было беречь свой имидж. Короткие поездки Фридмана и Хайека в Чили уже дали отличные поводы для критики со всех сторон, а организация полноценного съезда, особенно с участием представителей чилийской власти, создала бы ещё больше проблем.
Именно Нисияма предложил компромисс. Он убедил чилийскую сторону ограничиться региональной встречей, указав на объективные трудности с проведением двух генеральных ассамблей подряд в удалённых точках планеты, и рекомендовал запланировать мероприятие на 1981 год в Винья-дель-Мар. Более того, он помог найти финансирование через японские компании, работавшие в Чили. Общая сумма составила 30 000 долларов из бюджета в 150 000 (все остальное покрыли чилийские частники, использование государственных средств было строжайше запрещено уставом Общества). Также был найден компромисс по участию чилийских официальных лиц: «чикагские мальчики» выступили на банкете открытия, но в самом съезде не участвовали – за исключением тех, кто работал исключительно в академии, например Рольфа Людерса. Это позволило сохранить видимость дистанции от режима Пиночета, одновременно укрепив связи между неолиберальными экономистами и авторитарными элитами Латинской Америки.

Хорхе Убико
Японское влияние на неолиберализм, таким образом, было многогранным. Оно включало не только экспорт конкретных экономических моделей (тойотизм, субподряд, гибкая занятость, корпоративное управление), но и создание институциональных каналов – через Nippon Foundation, через личные связи Нисиямы и других японских экономистов, через посредничество в организации встреч MPS и в продвижении неолиберальных идей в Восточной Азии и Латинской Америке. Более того, японский опыт показывал, что капитализм может быть эффективным без демократии в западном смысле, что государство может быть «корпоратизировано», а любая сфера общества – от медицины до разведки – передана в частные руки. Этот урок, усвоенный американскими неоконсерваторами и неолибералами в 1970-е годы, оказался чрезвычайно востребованным в последующие десятилетия.
Таким образом, восточноевропейский индивидуализм, центрально-американский антикоммунизм и японский корпоратизм сплелись в США в единый узел примерно в 1971–1975 годах. Каждая из этих линий привнесла в неолиберализм свои специфические черты: восточноевропейцы – радикальный дуализм «государство против индивида»; гватемальцы – непримиримость к социальной справедливости и конспирологическое мировоззрение; японцы – модель тотальной эксплуатации и корпоративного государства. Их синтез стал возможен благодаря общему врагу – коммунистическому блоку, – а также благодаря общей вере в то, что любые коллективные действия, ограничивающие свободу капитала, являются формой тирании. Этот синтез, однако, никогда не был завершённым: внутренние противоречия между индивидуалистической и корпоративистской линиями продолжают определять динамику неолиберализма до сих пор.
Книга, которую вы держите в руках, посвящена лишь восточноевропейскому истоку. Читатель не найдёт здесь детального анализа гватемальского лоббизма или японских корпоративных сетей. Но без этого общего контекста невозможно понять, почему неолиберализм, несмотря на его внутреннюю противоречивость, стал столь мощной политической силой в последней четверти XX века. Я надеюсь, что это предисловие, сколь бы схематичным оно ни было, поможет читателю осознать глубину и многослойность того явления, которое мы привыкли называть неолиберализмом, и побудит других исследователей обратиться к двум другим, не менее важным ветвям его родословной.
Введение
Нация может породить собственных варваров-захватчиков.
– Вильгельм Рёпке, 1942Идеология свободного рынка завоевала мир. Таков был общий взгляд на рубеже тысячелетий, когда роль государств, как считалось, уменьшалась под напором сил глобализированной экономики. В 1995 году на Всемирном экономическом форуме в Давосе – знаковом месте той эпохи – президент США Билл Клинтон заметил: «Рынки, работающие круглосуточно, способны реагировать с молниеносной скоростью, а порой и безжалостно». В 2003 году канцлер Герхард Шрёдер говорил о «бурях глобализации», объявляя о масштабной реформе системы социальной защиты в объединённой Германии. Социальная рыночная экономика, по его словам, должна модернизироваться, иначе она будет модернизирована «неконтролируемыми рыночными силами». Пассивный залог, похоже, стал нормой, когда речь заходит о политике, подчинённой мировой экономике. Никто не выражал эту мысль так откровенно, как председатель Федеральной резервной системы США Алан Гринспен в 2007 году: «Не имеет большого значения, кто станет следующим президентом. Миром управляют рыночные силы». Для противников этот мир напоминал новую империю, где «глобализация пришла на смену колониализму». Для его сторонников – это мир, в котором товары и капиталы, хотя и не люди, циркулируют по логике спроса и предложения, создавая процветание – или, по крайней мере, возможности – для всех. Эта философия верховенства рыночных сил была названа её критиками «неолиберализмом». Нам говорят, что неолибералы выступают за всеобщее laissez-faire, саморегулирующиеся рынки и урезанное до минимума государство; для них вся человеческая мотивация сводится к одномерному рациональному интересу Homo economicus. Рыночный капитализм и демократия, по мнению неолиберальных глобалистов, идут рука об руку, а мечтают они о едином мировом рынке без границ.
Предлагаемый в этой книге рассказ противоречит этой истории. В нём показано, что те, кто первыми назвали себя неолибералами, не верили в саморегуляцию рынков как автономных сущностей. Для них демократия и капитализм не были синонимами. Они не считали, что людьми движет исключительно экономическая рациональность. Они не желали ни отмирания государства, ни исчезновения границ. И они не рассматривали мир исключительно через призму индивида. На самом деле, они разделяли с Джоном Мейнардом Кейнсом и Карлом Поланьи фундаментальную идею о том, что рынок не является самодостаточным. «Мета-экономические или внешние по отношению к экономике условия, позволяющие защитить капитализм в мировом масштабе» – вот что, по их собственным словам, составляло ядро теории неолибералов в XX веке. В этой книге показано, что их проект был направлен на создание институтов не для освобождения рынков, а для их обрамления, или, точнее, «вкладывания в ножны», чтобы привить капитализму иммунитет против угрозы демократии, создав рамки, позволяющие обуздать часто иррациональное человеческое поведение, и переустроить послеимперский мир как пространство конкурирующих государств, где границы выполняют жизненно важную функцию.
Что следует понимать под «неолиберализмом»? Уже много лет некоторые утверждают, что это слово почти ничего не значит, поэтому можно усомниться в самой целесообразности его использования. «По сути, не существует неолиберальной теории», – недавно заявил, например, учёный Раджеш Венугопал. Тем не менее, в публикации Международного валютного фонда за 2016 год неолиберализм чётко идентифицируется как последовательная доктрина, которую авторы подвергают сомнению, критикуя программы приватизации, дерегуляции и либерализации, продвигаемые их же собственным учреждением. После выхода этого текста журнал Fortune отметил: «Даже МВФ теперь признаёт, что неолиберализм потерпел неудачу». Эта публикация нашумела в 2016 году, но уже около двадцати лет звучали голоса, критикующие политику, ассоциируемую с неолиберализмом. В 1997 году Джозеф Стиглиц одним из первых ясно выразил свои сомнения после финансового кризиса в Азии. Будучи главным экономистом Всемирного банка в 1997–2000 годах и лауреатом «Нобелевской премии по экономике», он стал яростным критиком неолиберальной глобализации. В конце 1990-х другие называли открытый нерегулируемый мировой рынок «последней утопией» – мнение, которое отчасти разделяли международные финансовые институты, отказываясь от доктринальной оппозиции контролю над движением капитала, что и стало предметом статьи в Fortune в 2016 году. Всемирная торговая организация подверглась «косметическому ремонту» после протестов, сорвавших её встречу в Сиэтле в 1999 году, а её лидеры с тех пор заявляли о намерении придать глобализации человеческое лицо.

