banner banner banner
Прозрачные крылья стрекозы
Прозрачные крылья стрекозы
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Прозрачные крылья стрекозы

скачать книгу бесплатно


– Что же, Васенька ты не женишься? – спросила она, больше для порядка.

– Да на ком же мне жениться. Где мне встретить порядочную аккуратную женщину – честную и трудолюбивую. Все же норовят урвать кусок пожирнее, мужа с зарплатой… Да еще и ребенка своего на мою площадь приволочь. А еще, Лизавета Дмитриевна, кругом же сплошные неряхи, а меня мама к идеальному порядку приучила. Мне нужно, чтобы в доме – не пылинки, кругом блеск и чистота… Где я, спрашивается такую женщину найду? Вот вы, например, согласились бы за меня пойти?

– Нет, Васенька, я другого человека люблю… И потом я вещи принципиально на место не кладу, а пылесос – мой худший враг. Но ты не отчаивайся, дай, например, объявление в газету, – отвечала Лиза. – Ну, давай подниматься. Приехали…

Вербицкий ожидал ее лежа на диване, страдая от обилия свободного времени и неспособности придумать себе хоть мало-мальски интересное занятие. День- деньской он проводил, листая монографии по психиатрии и раскладывая пасьянсы. Собственное безделье вызывало в нем отвращение. К тому моменту, когда Лиза возвращалась домой, он уже успевал порядком раздражиться и любое слово воспринимал в штыки.

– Знаешь Лиза, я больше не могу существовать за твой счет, – говорил он в который раз. – Поеду завтра в контору, которую я бдительнейшим образом сторожил до больницы. Может, они возьмут меня обратно.

– Нет, Ленечка! Об этом и думать забудь. Это что – работа? Ты не должен думать о деньгах, они у нас есть. Во-первых, те – еще папины сбережения, о которых я тебе рассказывала, а потом нам обещали зарплату поднять. Плюс к тому Иван Павлович прислал мне пациента для работы в частном порядке. Дядя этого мальчика готов хорошо платить. – Лиза говорила быстро, словно опасалась, что Вербицкий сию же минуту возьмет в руки колотушку и приступит к сторожевой работе, столь вредной для его неокрепшей психики. – Ты должен начать писать. Нет, не сейчас, не сию минуту, а когда-нибудь позже. Когда окончательно поправишься. Однако, при упоминании о живописи у Вербицкого сводило скулы…

…В тот вечер буквально все выводило его из себя – каждому знакомо такое состояние. Весь день на улице моросило, потому выйти за сигаретами он поленился, теперь же, когда ближайшая палатка уже закрылась – пачка все-таки опустела и, нужно было идти по сырому ветру до самого метро. Лиза где-то задерживалась, ужина не было, в соседней квартире какая-то бездарь вот уже битый час разучивала на фортепиано нудный этюд, а из кухонного крана капала вода. Монотонный этот «тюк-тюк» казался Вербицкому китайской пыткой, будто какой-то садист стучал маленьким острым молоточком по его обнаженному мозгу. Когда он уже принялся метаться по комнате, возненавидев и цвет стен, и рисунок ковра, в дверь позвонили.

– Добрый вечер, – энергично произнес розовощекий и упитанный человек простодушного вида, – я знаю, вы – Леонид.

Вербицкий скривился. «Если он снова по общественным делам, то я его ударю» – подумалось художнику.

– А я вот хочу угостить вас наливочкой собственного приготовления. Елизавета Дмитриевна дома? – жизнерадостно произнес Анатолий Иванович, доставая из-за спины бутылку с густой жидкостью рубинового цвета.

– Нет, Лиза пока не пришла, но мы можем попробовать этот чудесный продукт и без нее, – интонации Вербицкого изменились до неузнаваемости. Движения его ускорились, глаза заблестели, на лице образовалась гостеприимное выражение. – Проходите, проходите… Где у нас тут рюмочки? А, вот они…

– Вы уж меня, извините. Я только на секундочку, исключительно угостить. У нас в красном уголке ЖЭКа собрание. Так что выпьем в другой раз, а супруге поклон, поклон нижайший… – и гость заспешил прочь.

«Слава богу, что этот идиот ушел, не то слушать мне сейчас про озеленение двора и установку домофонов», – подумалось Вербицкому, но уже без прежнего раздражения. Он налил в рюмку настойки, но потом на минуту замер, перелил жидкость в чашку и добавил из бутылки… После первой порции он почувствовал, что на душе его потеплело, более того где-то внутри проснулась нежность к о всему окружающему и благостная созерцательность. Что бы стабилизировать эффект он добавлял еще и еще, пока настойка не закончилась.

«А, ну и черт с ним со всем» – весело подумал Вербицкий и, наспех одевшись, отправился в ближайший магазин…

Он пил до тех пор, пока водка не растворила его тоску, зависть к Ельцову, тень Ады и еще одно страшное воспоминание, преследовавшее его многие годы…

…В тот день Лиза действительно задержалась. Она попусту старалась дозвониться Вербицкому – трубку никто не брал, потому разволновавшись Лиза добиралась до дома буквально бегом. Слабенький дождичек разошелся вовсю, зонт был забыт на работе, троллейбус где-то застрял. «Он наверно уснул, или отключил телефон», – успокаивала себя Лиза, но с каждой следующей минутою ей становилось все тревожнее. Добравшись, наконец, до дома, она не стала звонить в дверь – вдруг любимый отдыхает, а нашарила ключ, который все никак не хотел войти в скважину замка.

В квартире было накурено, везде где можно горел свет, но Вербицкий почему-то не вышел к ней на встречу.

– Ленечка, это я пришла. Прости, что задержалась и не предупредила. Я тебе сейчас все расскажу, – торопливо заговорила Лиза. Я сегодня совершенно случайно повстречала в метро старинного школьного друга, представляешь?

Однако никто не спешил ей ответить – в квартире стояла давящая тишина. Лиза скинула насквозь отсыревшие туфли и кинулась в комнату, где застала Вербицкого сидящим за столом. Перед художником лежала стопка обыкновенной бумаги и простой карандаш, а вокруг него – на столе, на полу и даже на подоконнике были разбросаны обрывки и комканые листы. Вербицкий повернул лицо в сторону Лизы, и она поразилась тому, насколько враждебным был его взгляд. Когда он заговорил, Лиза почувствовала острый запах водки, язык Вербицкого заплетался.

– Ну, давай, воспитывай – психиатр чертов, или заголоси, как у вас – баб положено. Стыди, укоряй, попрекай…

Заговорив, Вербицкий медленно поднялся и стал, покачиваясь надвигаться в сторону Лизы. Неуклюже зацепившись за угол стола, он пришел в ярость и отшвырнул в сторону стоящий рядом стул, который рухнул на ковер, взметнув в воздух легкие клочья бумаги.

– Ленечка, успокойся, не надо, – тихо заговорила Лиза. Она старалась не плакать, однако непослушные слезы все текли и текли. – Я все понимаю, милый, и ничего такого тебе не скажу. Ты очень устал, постарайся лечь и уснуть, а назавтра все будет хорошо…

– Ничего хорошего никогда уже не будет, – кричал Вербицкий Лизе прямо в лицо, – и об этом я тебя предупреждал, так что возвращайся к мужу, а меня оставь в покое. Твои жертвы здесь никому не нужны. Я буду жить, как привык – шляться, пить, а теперь еще и лежать по психушкам. Тебе – жене богатенького мужа, не понять моих проблем, потому сегодня же, сейчас я уйду из этого дома. Ни одной минуты больше не останусь в этой клетке.

– Умоляю тебя, не надо, – Лиза пыталась вставить хоть одно слово в эту пьяную тираду. Она уже рыдала навзрыд.

– Думала, что заполучила ручную зверушку, которая будет развлекать тебя по вечерам и плясать под твою дудку? Не выйдет!

Вербицкий цепко схватил Лизу за запястья.

– Что ты вообще обо мне знаешь? – он уже не кричал, а шипел, неотрывно глядя в Лизины заплаканные глаза.

– Я не хочу ничего знать, я просто люблю тебя, Леня…

– Я – гений, поняла ты, овца? И если хочешь жить с гением, терпи его таким, как есть и не пытайся перевоспитывать!

И он отшвырнут Лицу, которая, не удержав равновесия, опрокинулась назад, больно ударившись головою о дверной косяк. Тотчас из раны, образовавшейся на разбитом виске, заструилась кровь, а перед Лизиными глазами закачался пол…

Из дневника

Я никогда не был косноязычным, но почему-то что изложение мыслей на бумаге дается мне с большим трудом. Однако раз уж я взялся, как говорится, за перо, то нужно писать. Я привык доводить начатое дело до конца. Мама сумела привить мне и это качество.

Пусть же те памятные вещицы, что хранятся в фанерном чемоданчике, станут моими помощниками…

Когда эта история только началась, я не знал, как буду жить дальше: через день, через неделю, или через год. Не знал и даже не хотел задумываться. Это было для меня не важно и не нужно, впрочем, как и все остальное, не связанное с Нею. А, если честно, то больше всего на свете я вообще не хотел больше жить. Самым лучим выходом, виделось исчезновение, но не так, чтобы с милицейскими поисками, судебным моргом и заплаканной мамой, а так будто бы меня не было и в помине. Как прекрасно было бы, например, раствориться в воздухе, чтобы никто не заметил, а у мамы имелся бы другой, более полноценный сын, спортсмен и будущий студент МГУ. Многим знакомо такое состояние, тем, кто доведен уже до отчаяния, но пока не до самоубийства. Но так, почему-то, не случается, и в сумерках я отправлялся в свой мучительный ежевечерний караул, где между «Аптекой» и рестораном мог на перекрестке видеть Ее. Ту, кроме которой в жизни моей более ничего в тот период не существовало. Мама никогда не спрашивала, куда я ухожу, но на лице ее было написано столь беспросветное разочарование, что казалось, будто она знает обо всем, но уже не надеется, что прежняя наша жизнь вернется на круги своя…

Сколько я помнил себя, мы всегда были вдвоем, и было так уютно и спокойно, что мысль о ком-то третьем, постороннем, пришлом казалась дикой и чуть ли не кощунственной. Даже повзрослев, я любил, когда мама читала вслух и, можно было вместе грустить или смеяться. А еще у нас были маленькие секреты. В холодную ночь я мог забраться к маме под одеяло, чтобы тепло ее тела согрело меня, а она дышала прерывисто, почему-то смеялась и просила не говорить об этих наших совместных ночах никому-никому. Наполняя мне ванну, она умела взбивать целые сугробы пены, чтобы потом играть ею, будто в снежки и украшать пышными хлопьями мою спину и голую грудь. А еще только она говорила всегда о моей красоте, тогда как никакой красоты не было и в помине.

У мамы были очень сильные очки, сколько-то там невероятно много диоптрий, и потому глаза ее всегда терялись за многослойными пузырями линз, и смех получался совсем необычный. Такой бывает у младенцев, которые по незрелости своей видят мир вверх ногами, но уже испытывают эмоции и учатся их выражать, но смеются пока не глазами, а ямочками, выпуклостями и складками лица.

Вот и мама всегда морщила коротенький, отягощенный уродливой дужкой оправы нос, складывала ямки на щеках и тоненько хихикала, прикрывая ладонью чересчур широкий рот. Она работала медсестрой и никак не могла набрать денег на протезиста. Я же обычно пытался ее поддержать и говорил, что прорех во рту совсем не видно, но все знали, что видно, и что надо купить более приличную одежду, и сделать много чего еще, да все как-то не выходило. А дома у мамы всегда был один и тот же бумазейный халат с замызганным пояском и штопаными локтями. И я не мог спокойно видеть эти локти, и детскую ее прическу с чахлым хвостом на макушке; потому что от всего этого зрелища к носу подкатывал теплый и сырой ком, готовый излиться потоком неиссякаемых слез…

Но случилось так, что мы перестали улыбаться друг другу. Она, будто в детстве поправляла мою шапку и молча подтыкала шарф, и я старался отводить глаза, а, покидая квартиру, давал себе зарок, что это в последний раз, что сегодня окончательно во всем разберусь и не пойду на тот проклятый перекресток уже больше никогда…

Однако, наступал вечер и я снова брел, чтобы заглянуть в глаза женщине, что казалась прекрасной и единственной. Кривое зеркало моей новой любви перекроило все ее черты, и я, будто слепой или слабоумный, не замечал, что на этом лице была написана способность, совершить любую мерзость, но не просто так, а за деньги, конечно. Не замечал алчных и жестоких глаз, цвета алюминиевой ложки, гнусненькой ухмылки и всего того циничного выражения, что придает женщине печать улицы. Вместо всего этого я видел русалку, сотканную из солоноватой воды, голубых вьющихся водорослей, осколков кораллов и бесценных камней, растерянных трусливыми купцами, которых напугал Веселый Роджер. Видел хрустально-хрупкую, полувлажную и неуловимо нежную наяду, несбыточную мечту…

По паспорту ее звали Галя, но имя Виолетта ей казалось более модным и отчасти заграничным. Так она и представлялась клиентам, которых становилось все меньше и меньше, потому что быть проституткой не так легко, как кажется, и в тираж они выходят еще раньше балерин.

Гале- Виолетте было всего двадцать пять, но можно было подумать, что перед вами то ли тридцати, то ли сорока летняя женщина. Лицо ее было обветренным и спитым, и скрыть этого уже не могла никакая краска. Но ей самой казалось по-другому, и косметику она использовала в таких дозах, будто собиралась выступить на сцене, а русые от природы волосы выжигала чем-то дешевым, доводя до аспидно-черного цвета, и паклеподобного состояния. Вот уже восемь лет, как стояла она на этом чертовом перекрестке, говоря притормаживающим, в основном для потехи, водителям одни и те же слова, и с каждым отъезжающим от обочины автомобилем, с каждым вечером, месяцем, годом она все более страстно ненавидела себя и тех, кто находился по ту сторону стекла и всей ее корявой и нечистой жизни.

А тут еще прицепился этот малолеток. Ходит и ходит, словно прилип. Бормочет какую-то чушь, от которой ее просто трясет. Раньше, она была куда веселее и могла побалагурить с мальчонкой просто так, от нечего делать, а сейчас уже нет ни куража, ни желания. «Денег нет? Отойди, не мешай работать тете, щенок…»

Вот он и отошел, но стоять будет неподалеку, пока не укатит она в заплеванных азербайджанских «Жигулях», или не потащится домой, не солоно хлебавши. А он проводит ее до входной двери, а сам поднимется этажом выше и будет еще долго возиться с трясущимся в пальцах ключом. Так и охота заорать на весь подъезд: «И ничего то тебе не обломится, недоносок!» Да, очень злая стала Галя. Устала, тут уже ничего не поделаешь.

Так я и ходил по кругу, не имея сил его разорвать. А на город наваливалась весна, и все дольше становились светлые вечера. Она не любила этот свет, он подчеркивал все ее убожество и распугивал последних клиентов, а вместе с теплым солнышком, на подсохшую панель высыпали целые стаи молодняка. Откуда они появлялись, ей было непонятно, может быть, приезжали, как сезонные рабочие, а зимой проживали летние деньги. Галя стояла напрасно уже, который вечер, и вся ее злоба сфокусировалась почему-то на этом несчастном поганце, у которого видимо не лады с головой, раз все еще околачивается рядом, хотя ему уже сто раз все объясняли.

В тот вечер я даже не помнил, как добрался до дома. В голове выли осипшие сирены, которые, казалось, рвутся наружу и норовят разорвать череп на части. По коже бегали ледяные муравьи озноба, а перед глазами стояла зыбкая рябь, готовая сложиться в затейливый орнамент, но чем сильнее трясло, тем больше блекли мои видения, замещаясь полной чернотой…

Очнулся я через несколько дней. Рядом, как когда-то в детстве сидела мама. «Ну вот, наконец… А то напугал меня, родной. Никогда ведь не слушаешься, ходишь с открытой головой. Погода еще очень обманчива. Вечерами старайся чаще бывать дома, или ходи куда-нибудь с товарищами, а туда тебе больше не надо», – и мама вдруг захихикала всеми своими морщинками и ямочками.

– Она была дрянная женщина. Вдобавок грубиянка. Я задушила ее вот, как раз, этим пояском. Представляешь, халат почти твой ровесник, а какая прочная ткань. Бульончика поешь? – и она продолжала младенчески улыбаться.

…Меня очень долго тошнило, но потом, придя в себя, я вдруг понял, как жить дальше: через день, через неделю, или через год…

5

Незлобивые тетки-поварихи из чебуречной прямо в глаза называли ее Жутью: «Жуть, столики протри», или «Катя, позови Жуть. Пусть, наконец, в зале приберется». И эта кличка настолько цепко прилипла к ней, вытеснив настоящее имя, что при составлении документов бухгалтер, или кто-нибудь еще ловил себя на том, что машинально выводит в нужной графе вместо фамилии слово «жуть». А она недобросовестно протирала прокисшей тряпкой серый пластик растрескавшихся столов и даже, когда была крепко выпивши, очень обижалась, заслышав свое прозвище. Словом, гордая была женщина, несмотря на то, что алкоголичка со щербатым оскалом, полулысою головой и жилистыми сиреневыми ножками, сплошь усыпанными яблоками синяков.

Будучи в определенной фазе опьянения, когда утренняя злобливость и нетерпение уже позади, а до стадии остекленевших глаз еще не дошло, Жуть, на потеху всей чебуречной, любила рассказать о себе. И ведь правду говорила, а если и привирала, так совсем чуть-чуть, но бабы хохотали до того, что мука маленькими смерчами поднималась над столами и оседала на их лоснящихся щеках. Уязвленная Жуть вскидывала голову и, скроив на лице амбициозную гримасу, заявляла, что, дескать, она одна здесь не ворует фарш, что лишний раз подчеркивает изысканность ее происхождения и аристократизм натуры. Под общий гогот она удалялась в подсобку, где между цинковых ведер и швабр дошлифовывала свое состояние красным вином. Подобный спектакль повторялся ежедневно, превратившись со временем в своеобразный ритуал, без которого жизнь в чебуречной была бы наверно совсем пресна…

Одна только Дуська относилась к Жути с уважением и даже пересказывала ее болтовню своей квартирной соседке, но и то лишь потому, что сама была из деревни и считалась почти дурочкой, для которой любой мало-мальски грамотный человек практически приравнивался к небожителю. А Жуть, пусть давным-давно, но все-таки была из «культурной» семьи. Да вдобавок хоть и кукловод, но «считай как актриса». Кстати, именно это непонятное полудетское, полуярморочное кукловодство, которым так упоенно хвастала Жуть, более всего и веселило народ в чебуречной; особенно тех, кто видел обвахраченную по углам фотографию, запечатлевшую субтильную блондинку, стоящую на авансцене с марионеткой в руках. Снимок был сделан давно. Еще в те времена, когда ее звали по имени: торжественно Александра, по-мальчишечьи Сашка, но обыкновеннее всего ласково-шепчуще – Шурочка.

Ее воспоминания о прошлом большей частью выцвели, однако отдельные картинки то и дело оживали перед внутренним взором. Они бередили нутро, и укрепляли беспредметную вроде бы тоску – бледную сволочь, которая ежеутренне выходит в караул, подстерегая сожженную водкой душу.

…Шурочка Неделина была одарена всесторонне. Она и рисовала, и энергично била по клавишам, и танцевала ловчее всех самодеятельных актрис. В классе – первая отличница, в компании – безусловная прима, дома – центр внимания, почти что вундеркинд. Такая вот яркая барышня зрела в семье безвестного провинциального актера, все нереализованные амбиции которого сошлись на воспитании единственной дочери.

По мере взросления девочка все отчетливее укреплялась в сознании собственной неординарности, и привычная сонная жизнь городка становилась для нее более и более тягостной. Шурочку угнетало все. Утренний туман, цветение садов или шквал листопада казались явлениями сугубо деревенскими, ухаживания местных кавалеров – топорными, а отцовские уговоры исполненными провинциального пафоса.

Умываясь злыми слезами, она вспоминала свой чуть ли не единственный московский вечер. Тогда, следуя с севера на юг с транзитной остановкой в столице, Шурочка под ручку с живой еще матерью бродила по центральным, восхитительно освещенным улицам. И мишура витрин, и запах остывающего асфальта, и модницы с их самоуверенными повадками навсегда покорили ее сердце. Чем взрослее становилась она, тем рельефнее оформлялось желание примкнуть к заветному клану москвичей, которые конечно оценят неординарность и даже исключительность ее натуры. Отец же от этих разговоров тяжко вздыхал, потому как терпеть не мог столичную суету и чванливость жителей. Видимо он не мог простить москвичам того оскорбительного невнимания, с которым они в свое время приняли его талант. Отец пытался изображать строгость и даже бранился слегка, однако Шурочка уже приняла решение. Выбранный ею путь был незатейлив, ведь Институт Культуры считался доступным практически для всех, не говоря уже о медалистах…

…Первая московская осень казалась ей прекрасной. Возбужденная первокурсница, избавленная от родительской опеки, никак не могла насытиться городом. Однако к ноябрю деревья растеряли последние листья, стены домов стали темными от влаги, а люди, укрывшись драповым панцирем, помрачнели. Саше стало казаться, что и сам город подтянулся, стал серьезнее и строже, и не так уже весело стало бродить по отсыревшим улицам. Но огорчала ее не так непогода, как внезапное осознание того, что стала она лишь одной из многих, кто более или менее удачно штурмует московские бастионы. Моросящие дожди будто растворили ее иллюзии и глупый восторг, на смену которому пришло уныние и ядовитая обида. Шурочка злилась на сокурсниц-москвичек, которым от рождения дано все то, ради чего ей придется переломать не один десяток копий, да еще не известно – будет ли прок; злилась на таких же, как и она сама подружек – понаехали, не пробьешься; злилась на отца, за его правоту. Ведь верно, что не тот это город, где по наивному девчачьему убеждению каждый день праздник, и льется из окон веселая музыка. Москвичи оказались людьми холодными, для которых существуют только их личные заботы, а до провинциальной Шурочки никому дела нет. В общежитии было неуютно до тошнотворности, учеба запущена, деньги расходовались до того быстро и бездарно, что казалось будто бы их воруют, а единственная пара обуви износилась и, сквозь прорехи в подметках поступала ледяная вода.

И такая навалилась на нее тоска, что в пору было бросить все и вернуться домой, однако злорадство и насмешливые взгляды земляков были бы еще нестерпимее…

К зиме стало ясно, что учебу ей не вытянуть и Шурочка поспешила перевестись на вечернее отделение; к работающим студентам все-таки относились с долей снисхождения, а она еще и оформилась лаборантом на кафедру, считавшуюся одной из самых зловредных. Однако и этот шаг мало что изменил, и Шурочка будто бы впала в анабиоз, просыпаясь лишь затем, чтобы оплакать неудавшуюся свою жизнь, а ноябрь так и остался для нее самым мрачным месяцем…

В те дни она бродила по вечернему городу, а в голову снова лезли подлые мысли о том, что развязать этот узел можно было одним только способом. И в который раз, волглым вечером она стояла на мосту и чутко всматривалась в дремотную воду канала. Казалось, что и мокрогубый ветер, и сумерки, и хмарь порождены не временем года, а душевной болью, которая уже не умещается внутри, а выплескивается вовне, обволакивая весь город скверной сыростью и мглою. Она тормошила воображение и пыталась представить себе предстоящий короткий полет с замершим сердцем и встречу с ледяною водой, маслянистая поверхность которой упруго сомкнется над ее головой, а неведомые силы повлекут тело вниз, ближе ко дну, удушливо затопляя легкие…

Там, в канале под мостом жила Сашина смерть, как, во всяком случае, ей казалось, и она готовилась к страшной встрече, стараясь настроиться патетически, ведь переживая последние земные минуты, знакомые ей книжные персонажи рассуждали о высоком и вечном, пропуская перед мысленным взором все, что дано было пережить прежде. Однако думы ее никак не хотели следовать в заданном направлении, а расползались, словно ветхая ткань, и Шурочка ловила себя на том, что невольно размышляет о земном, то есть: о начинающемся дожде, прохудившихся ботинках или, что еще позорнее об ужине. Вероятно, это происходило оттого, что она была слишком молода и, смерть ее еще не ждала. А может быть всякому самоубийце напоследок думается о мелочах, просто знать об этом наверняка никому не дано.

Она не заметила, как подалась вперед и вниз, уцепившись руками за перила, как расплакалась, вызывая недоуменно настороженные взгляды прохожих и как один из них, отделившись от толпы, сперва замер за ее спиной, а после уже повлек прочь от воды в глубину темных дворов.

Оказавшись в незнакомой квартире, Шурочка несколько очнулась и стала безучастно разглядывать толстенького человека, суетившегося возле грязной плиты. Он был веснушчат, мал ростом, движением и повадкой напоминал известного сказочного медведя. Именно это свойство, делало его в глазах людей не тучным, не полным и даже не толстым, а именно «толстеньким». Доверчивое же выражение ситцево-синих глаз располагало, ведь человек с таким взглядом не способен обидеть, как не способен на подлость вообще, но и любовных томлений он вызывать по природе своей не в силах, от чего и страдает вечно, вздыхая по очередной зазнобе…

Не прошло и часа, как отогревшаяся Шурочка вовсю хохотала на захламленной кухне, а «толстенький», только и успевал, что открывать двери все новым и новым гостям. Такого количества необычных людей она не встречала нигде. Они пели под гитару, курили дешевые сигареты и много острили. Из разговоров было понятно, что в квартире гостеприимного хозяина (забавного человека со смешной фамилией Фокус) собиралась большей частью артистическая молодежь. Однако актеры были настолько одинаково заросшими, будто все играли исключительно одного Робинзона Крузо. Некоторое время этот вопрос терзал Шурочку, но потом стало все равно; ей впервые за весь период московских мытарств было тепло, легко и спокойно. Веселые бородачи все подливали и подливали ей вина, пока от выпитого не стало клонить в сон. Уже сквозь дрему она согласилась играть пока эпизодические роли в кукольном театре, возглавляемом толстеньким Фокусом, а также стать его женой…

…Фокус был неисчерпаемо счастлив. Каждое проявление молодой супруги, будь то даже неожиданное пристрастие к вину, или пренебрежение к порядку, вызывало в нем тягучее умиление. Блеклую красоту Александры Фокус расценивал, как изысканность ландыша, в простоватости видел детскую непосредственность, а гневливые вспышки оправдывал, ссылаясь на некие защитные реакции, природу которых никто кроме него самого, понять не мог. В стремлении лелеять и баловать свою девочку он порою доходил до абсурда и проклинал собственную неполноценность, когда сталкивался со сложностями материального характера. До появления в его жизни Александры Фокус, как и многие равнодушные к деньгам люди, считал себя человеком вполне обеспеченным. Теперь же, когда бывший холостяцкий быт словно завыл о собственном убожестве, а любая вещь, предназначенная жене, была недостаточно хороша, он впадал в отчаяние.

Посторонние жалели Фокуса, глядя как он из кожи вон лезет ради этой зряшной, в общем- то, бабенки, а она будто мстит мужу за то, что долгожданный выигрышный билет на поверку оказался фальшивкой. Ведь и театр был не настоящий, и квартира – коммунальный сарай, и сам Фокус (одна фамилия чего стоит) не режиссер, а папа Карло какой-то. Совсем иначе видела Александра своего будущего избранника, однако, выбора не было и, она снизошла до смешного и жалкого этого человека, который теперь пытается утопить ее в бездне навязчивых и неуклюжих своих забот. И если бы только кто-нибудь знал, какого накала злобу вызывает в ней цветастенький фартучек мужа, суетящегося возле плиты. Она и сама не подозревала, что способна на такие страсти…

По прошествии какого-то времени Александра стала ежевечерне пропадать в театре, но не потому, что была занята в каждом спектакле; просто сидение наедине с Фокусом было ей отвратительно, а бесконечные гости уже давненько приходить перестали. Муж мягко дал понять друзьям, что временно его дом закрыт для всех. Нет, он никогда не ревновал, хотя Александра уже после третей рюмки насмерть прилипла к кому-нибудь из гостей, висла на шее и неотвязно заглядывала в глаза. Актеры, как знатоки вольных нравов, нетрезвыми объятиями, конечно, не шокировались, но было во всем ее поведении нечто на грани гнусного скандала. Вот как раз этого скандала Фокус и боялся больше всего, потому как был убежден, что сцена получится оскорбительной, прежде всего для Александры. А посиделки за кулисами он мог и не посещать, лучше потратить это время на приготовление ужина. Ведь она вернется обязательно голодная и утомленная шумом, чадом, водкой.… Потом жадно поест и станет оплакивать свою несостоявшуюся жизнь, а Фокус будет бормотать: «Бедная, бедная…»– но подойти не решится.

Новый театральный сезон мало чем отличался от всех предыдущих. Замусоленные старик со старухой, зайцы и клоуны с прежней резвостью выскакивали из-за ширм, ну а внутри труппы охотно сплетничали о новых, недавно влившихся в театр людях, среди которых Александра как раз и встретила Его. С этого дня ей больше не хотелось ни пищать мышью, ни болтаться за кулисами, ни тем более сидеть дома. Ею овладело одно желание – быть рядом с Ним. Как угодно, в любом качестве, хоть собакой, хоть бестелесной тенью или вещью, но только рядом. Но Любимому она была не нужна и, услышав в очередной раз его ленивое «Сашка, отстань», ей ничего не оставалось, как снова брести прочь.

Он снизошел до нее лишь раз, и даже позволил остаться в его прокуренной комнате до утра, но после холодно дал понять, что миниатюрные блондинки – не его типаж, и вообще ей лучше всего уделять побольше времени собственному мужу. Неведомыми ветрами занесло его в театр Фокуса, что и стало для Александры событием, по ее собственному мнению роковым. Что ни день, она давала себе слово не унижаться больше перед высокомерным этим мальчишкой, но, только завидев его, проклинала свои же обещания. На театральных посиделках пила она теперь больше обыкновенного, а дома была готова уничтожить мужа за то, что в свое время он помешал ей утонуть в темной воде.

Будь Александра чуть повнимательнее, она бы непременно заметила тревожную новизну, проступившую во всем облике Фокуса. Но она исступленно купалась в несчастной своей любви, не отвлекаясь на скучные подробности мужниной жизни.

Фокус, между тем становился все более странным. Его лучистая душа, словно погасла, уступив место угрюмой настороженности, взгляд погрузился куда-то вовнутрь, а любое, пусть даже самое безыскусное общение начало тяготить. В порыве неожиданной уже теперь откровенности, Фокус во многом признался одному из бывших своих приятелей. Оглядываясь, он твердил о том, что все вокруг приобрело новый, пугающий смысл, будто окутавшись слабым, но всепроницающим свечением, и вообще жить, стало вдруг очень страшно, а в воздухе парит тягостное предчувствие, глухая тревога, недоверие ко всему. Да он, Фокус, знает, что совершил какую-то ошибку, и теперь ему подпишут приговор. Отсюда и особенные взгляды прохожих, и предостережения, и глумливые улыбки недоброжелателей… Приятель был в ужасе и даже попробовал побеседовать с Александрой, намекая на то, что Фокусу скорейшим образом нужен врач, но она отмахнулась. Какой там еще врач, когда она сама так несчастна…

И только, когда карета «Скорой помощи» подобрала на улице толстенького человека, который норовил пристроиться на трамвайные рельсы, Александра осознала, что теперь то уж она осталась по-настоящему одна. И все то, что происходило, по ее мнению, само собою, то есть и оплата счетов, и стряпня, и отремонтированные краны, да и многое другое – монотонное, неинтересное и только зря пожирающее время, рухнуло на ее голову буквально в один день. Александру жалели все, даже Он уделил ей внимание (как коллега и друг, не более того), только ей уже было почему-то не до страсти. А тут еще и новому режиссеру страшно не понравилось, что Петрушка, говорящий голосом Александры, пьяно хихикает и вообще еле ворочает языком. Словом, из театра надо было уходить, ведь и здесь, оказывается, все держалось только на Фокусе, который, несмотря на внешнюю мягкость, являл собою стальную арматуру ее благополучия…

Закрутившись в водовороте бед и неприятностей, Александра с ужасом обнаружила, что регулярные женские недомогания не посещают ее уже который месяц. В рыданиях она позвонила своему Любимому и умолила назначить ей встречу.

В маленьком скверике осенние деревья сбрасывали последнюю листву. Старухи молча сидели на изрезанных ножичками скамейках, наблюдая за тем, как их внуки копошатся в тяжелом и мокром песке.

– Мне странно слышать подобные жалобы от замужней женщины, – сухо говорил Он. – Посоветуйся с подругами, поезжай, в конце концов, к отцу. И потом твой муж не умер, а всего-навсего заболел, – продолжал Любимый блеклым голосом. Взор его был скучен, он то и дело посматривал на часы.

– Фокус не умер, но он сошел с ума. Врачи сказали, что это какая-то злокачественная форма. Он уже никогда не вернется к нормальной жизни. Он – инвалид, и потом, ведь это твой ребенок, – залепетала Александра, размазывая жиденькие слезы. – Неужели я тебе совсем безразлична. У меня теперь ни мужа, ни работы. Я осталась буквально без средств.

Александра зябко куталась в коротенькое пальтецо, а ее спутник досадливо вздыхал.

– Ну, ты должна понимать, что тут уже я тебе не помощник. Сам еле концы с концами свожу, – произнес он тусклым голосом.

– Но что же мне делать, на что жить, я же ведь делать ничего толком не умею! – в отчаянии закричала Александра.

Заметив, что на них уже начали оглядываться, Любимый поднялся со скамейки и бодро произнес:

– Главное, не падай духом. Ничего, найдешь другую работу. В нашем государстве всяк имеет право на труд, тем более женщина – будущая мать. А не хочешь работать – сдай одну из комнат, у вас же, насколько мне известно, их две?

Александра плакала, закрыв лицо руками. Ее узенькая спина мелко подрагивала, но это жалкое зрелище не тронуло сердце Любимого.

– Ну, ладно, мне пора, – торопливо произнес он, – а ты не нервничай, в твоем положении это вредно.

И Любимый заспешил прочь, а Александра так и осталась сидеть в сумеречном сквере, пока мелкий осенний дождь не превратился в самое настоящее ненастье…

Бедный Фокус никак не мог оправиться от своего страшного недуга. Острый период с его страхами и галлюцинациями сменился апатией. Фокус полностью замкнулся, будто бы утонул в своей болезни и ни театр, ни Александра, ни события внешнего мира, происходящие за больничными окнами, его более не интересовали. Фокус даже не ел, пока нянечка не вкладывала в его дрожащую руку алюминиевую ложку. Только по ночам, он иногда выходил из оцепенения, да и то лишь для того, чтобы всплакнуть неизвестно о чем. Врачи, пожалев беременную Александру, посоветовали перевести мужа в так называемый санаторий, а, попросту говоря, в интернат, где проживают свою жизнь психохроники. – Вам не обеспечить мужу должный уход, а появление младенца может только дестабилизировать его состояние. Вновь вспыхнет бред, не исключены повторные суицидальные попытки, да и оставлять такого больного наедине с ребенком даже на одну минуту я бы не рискнул, – сказал полный и гладкий доктор, оформляя документы.

Александра отвезла Фокуса в подмосковную богадельню и забыла о муже навсегда. Комнату она сдала еще осенью, жилец попался удачный – платил он аккуратно и хлопот не доставлял, потому о работе можно было пока не волноваться. А весной на свет появился Мишка.

Лежа в больничной палате, Александра пристально вглядывалась в красное и сморщенное личико младенца, пытаясь разглядеть в нем любимые черты, однако видела она лишь то, что ее сын, похож, подобно большинству новорожденных, на маленького старичка.

– Ну чего, мамаша, глядишь, – ворчала нянька, – тебе ребенка не смотреть, а кормить принесли… А тебе, Зайцева, снова муж передачу принес, вот – держи давай. – Налетайте девочки, мне одной не осилить, – радушно предлагала Зайцева, но «налетать» никто не торопился, потому, что у каждой из женщин в больничном холодильнике стоял свой плотный пузатый пакет с «гостинцами». Одна только Неделина с аппетитом грызла чужие яблоки, развлекая товарок рассказами о муже – известном театральном режиссере, отбывшем на длительные гастроли в далекую Европейскую страну.

– Ой, а вы тоже актриса, – спрашивала пухленькая Колесняк – сама еще ребенок, с глупыми наивными глазами. – Ой, девочки, не могу. Первый раз живую актрису вижу. – А раньше-то что, мертвых актрис только видела что ли, – издевалась над ней сорокалетняя Зайцева.

– Ну почему мертвых, что ты такое говоришь. Просто видела только по телевизору, – обижалась молоденькая мать…

Возвратившись домой, Александра, затосковала – пеленки, ночные кормления и прогулки с коляскою ее не прельщали ничуть. До появления Мишки, который сформировался в тугого, как мяч и истошно орущего младенца, будущее материнство виделось ей по-другому. В грезах она представляла себе нежные, будто писаные акварелью сцены, в которых не было места испачканным подгузникам и младенческой сыпи. Вот, она – Шурочка сидит в изящном пеньюаре возле колыбели и умиленно любуется на спящее дитя, а кругом розовые бантики, пуфики, и другие мяконькие бесполезные штучки, в вазах не увядают ирисы, а воздух наполнен ароматами молока и меда… Вдруг, распахивается дверь и Любимый с бледным и взволнованным лицом врывается в комнату… В общем что-то такое.

На самом же деле никаких ирисов в вазах не стояло, а пуфики и штучки купить было некому и не на что. Слава Богу, что отец прислал денег на самое необходимое. Квартирант съехал, и Александре пришлось устроиться на почту – в те утренние часы, когда ребенок спал, она теперь разносила газеты. Ветхий дом на Яузе был определен под снос и наполовину выселен, холодную и горячую воду почему-то стали регулярно отключать, и Александра только и успевала наполнять кастрюльки и ведра для бесконечной стирки. В квартире было сыро, как в тропическом лесу, белье не сохло, на грязной кухне пищали мыши. Если бы Фокус был рядом, то он бы обязательно что-нибудь придумал, но чем дальше, тем глубже уходил несчастный кукольник в дебри своей болезни… Рассчитывать было не на кого.

Однажды, вымотанная всей этой собачей жизнью, Александра решила написать Любимому письмо. Она закрылась от детских криков на кухне и битый час изливала душу на замусоленный бумажный листок. К посланию она приложила единственную их совместную фотографию, изготовленную в театре. Но вот только отправить письмо так и не удалось, адреса она, оказывается, не знала…

«Пойду сейчас на Яузу, к тому самому мосту и утоплюсь. С чего началась для меня проклятая эта Москва, пусть тем и закончится» – говорила она себе в порыве отчаяния, но идти к реке времени не было – нужно было кипятить пеленки, варить кашу, или бежать на почту…

– Мишенька, ангелочек мой, дай я тебя угощу, – шелестела Ядвига Брониславовна, доставая из затертой сумочки печенье или вафельку, сохраненную от полдника. – Ну, что у вас с мамой новенького, дружочек?

На ангелочка Мишка походил менее всего. Скорее он напоминал гриб-боровик, но только очень хулиганистый гриб – с рыжими вихрами, наперченным конопушками лицом и блестящими веселыми глазами. Однако, изящно воспитанной пожилой даме, доживающей свой долгий век в доме для престарелых, ангельский образ был ближе и милее всяких других.

– Да так, ничего нового, – отвечал он с туго набитым ртом, – я, вот, вчера Пашке Котову шею намылил, так меня и наказали. А остальное все старое у нас.

– Что намылил? – удивлялась Ядвига Брониславна, грациозным движением сухонькой ручки поправляя шляпку.

– Ну, шею, шею намылил – значит, побил немножко, – удивлялся Мишка старухиной бестолковости.

– Ах ты, шалун, – нежно улыбалась Ядвига Брониславна, – я сегодня отправлюсь гулять и приглашаю тебя стать моим спутником, только спроси разрешения у мамы…