banner banner banner
Прозрачные крылья стрекозы
Прозрачные крылья стрекозы
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Прозрачные крылья стрекозы

скачать книгу бесплатно


Иван Павлович пристально смотрел на Лизу.

– Не знаю, смею ли я давать вам советы, но остановитесь и подумайте. Остановитесь и вспомните мою историю, – и тут же заторопился, отыскал, суетясь какую-то папку, и уже в дверях произнес, – простите, Елизавета Дмитриевна, если я позволил себе сказать что-то лишнее…

…Ее звали Анна, но имя это со временем потерялось, потому, как она была настоящая городская сумасшедшая. Чем городские сумасшедшие отличаются, например, от деревенских дурачков с клинической точки зрения неясно. Наверно только географией проживания. Но вот она как раз жила в городе, в Москве. Здесь таких много, и все они похожи друг на друга. Она, как и многие сумасшедшие, надевала на себя сразу всю одежду (может быть, чтоб не таскать), перекидывала через плечо два связанных между собою баула, набитых Бог знает чем, вплетала в волосы какие-то тряпичные лоскутья, красила линючими фантиками губы и сосредоточенно копошилась в помойных баках, только в отличие от своих собратьев она бережно, двумя руками носила повсюду с собой спеленатый сверток и что-то нежно ему напевала. Однажды патрульный милиционер, проявив бдительность, заинтересовался ситуацией, но, брезгливо откинув двумя пальцами с лица младенца уголок несвежей пеленки, он отпрянул, встретившись с немигающими глазами целлулоидного пупса. А она продолжала бесконечно нянчить свой сверток, напевая ласковым детским голоском совершенно бессвязные слова…

…Его звали Иван Павлович. Он был доцент на кафедре психиатрии. Рано защитил кандидатскую и мог бы пойти еще выше, но жизнь распорядилась иначе. Он не мог часами просиживать в библиотеках, быть завсегдатаем научных обществ и конференций. Его академический талант, умноженный на рвение, был в своем роде шедевром, но кроме лекционных часов и курации больных Иван Павлович не находил времени на занятия наукой. Ежедневно он объезжал вокзалы, приюты «Армии спасения» и подобных тому организаций, в отчаянии лазил по чердакам и подвалам, но нигде не мог найти своей жены, вечно субтильной девочки с куклой, завернутой подобно настоящему ребенку в одеяло… А ведь раньше они были счастливы.

Когда-то очень давно, еще в студенческую пору дед передал ему свою комнату. Комната была огромной и нелепой. Видно было что некто, кромсавший в свое время «барскую» квартиру, не очень-то задумывался об эстетике, и комната получилась с окнами на обе стороны и пятью непрямыми углами. Тем не менее, на Ивана она всегда действовала завораживающе и нынче ему не хотелось ничего менять, даже обои, что давно зажелтели и местами отставали от стен. Казалось, что любое внешнее вмешательство спугнет дедов дух, и чудесная комната сразу превратится просто в «помещение».

Иван толком не знал, кто застыл на многочисленных коричневатых фотографиях. Ясен был только университетский выпуск, да профессор Ганнушкин, почитаемый дедом более других светил. Мебель в комнате стояла самая разнообразная, от плетеной качалки, до кокетливого канапе начала наполеоновской эпохи, а в большей степени пространство было занято книгами, заселявшими многочисленные стеллажи. Видимо, не уживаясь в тесноте, книги выползали и на стол, и под кровать, и на рояльную деку, и на широченные мраморные подоконники. А Иван сидел среди этого великолепия и чувствовал себя почти царем Соломоном.

Однокурсники быстро пронюхали ситуацию и стали, чуть ли не ежедневно, наведываться в чудесную комнату, приглашая своих подруг, их друзей и вообще неизвестно кого, кто даже и не знал хозяина по имени, а Иван сидел в уголке и сонно близоруко улыбаясь, читал. Девиц он чурался, выпить не любил, но его двери всегда были распахнуты для гостей. Так, снискав репутацию милого чудака, Иван был любим практически каждым…

По окончании студенческой поры он пошел по стопам деда – в психиатрию. Протекции составить было некому и, он отправился куда распределили, в маленькую больницу, где занимались «большой» психиатрией, то есть лечили не «пограничные» с болезнью состояния, а пытались помочь тем, кто уже опутан болезнью, как ядовитым плющом.

Иван умел слушать, не делал равнодушного выражения лица и вообще, он был хороший доктор, и пациенты к нему тянулись. В начале ноября в отделении появилась Анна. Она поступала уже не первый раз и всегда в это время года. Ее привозил раздосадованный отчим и забирал, как вещь, через пару месяцев. Анна не хотела общаться с врачами, игнорировала больных, а была способна сутками лежать в одной позе, остановив свой взор на потолке. Возможно, она видела то, что не могли рассмотреть другие, но никогда об этом не рассказывала. В ноябре Анна теряла связь с миром, ее душа словно инкапсулировалась, и раздраженный отчим привозил ее сюда, но девочке это было абсолютно безразлично. На титульном листе истории болезни стоял страшный диагноз, сродни раку души, но Иван не верил. Скорее всего, ему хотелось считать, что его предшественник ошибся, ведь психиатрия – это не математика и все здесь достаточно субъективно. А еще ему очень нравилась Анна.

Когда выпал первый снег и голые ноябрьские ветки вырисовывались на фоне серого неба, Анна подходила к окну и улыбалась тонким сугробам и еще не затоптанным тропинкам больничного сада. У нее была очень хорошая улыбка, и Иван испытывал нежность и желание защитить от всех эту худенькую девочку с мальчишеской стрижкой и серыми, переливчатыми, как внутренняя сторона раковины глазами. Он не верил ее отчиму, не верил в «шизофрению» и мрачные прогнозы. Да, она не такая, как те, что толкаются в автобусах и хамят в очередях, а в ноябре любому человеку хуже, чем в мае. Просто она никому не нужна, и только Ивану есть дело до ее депрессии и замкнутости. Он отберет свою Анну из лап бездушных и пустых людей и сделает ее счастливой.

Как всякий молодой человек, или как большинство влюбленных, он рассуждал, подобно максималисту. И зря расходовал слова старенький профессор Иван Карлович, повидавший за всю свою докторскую жизнь ой как не мало разного, напрасно на правах друга горячился ординатор Митя… Все было напрасно. Иван уже решил, а он был очень упрям, впрочем, и это качество он тоже унаследовал от деда…

Они часами говорили о разном, Анна меньше всего хотела рассказывать о своей прошлой жизни, а Иван не настаивал. Если воспоминания ранят, то нужно поставить на них крест. Он не относился к той категории врачей, что ради сбора анамнеза готовы расковырять больному всю, и без того искалеченную душу. Когда дело дошло до выписки, он в самых высокопарных выражениях посватался к Анне и из клиники привез ее уже в свой дом, что до неприличия обрадовало ее мать и огорчило Ивановых коллег.

К Новому году они нарядили елку. Игрушек не было, и Анна, как маленькая девочка, старательно вырезала из фольги и папиросной бумаги снежинки и звездочки. Работать она не могла, потому как элементарные понятия трудовой дисциплины, были ей недоступны. По дому она тоже ничего не делала, просто не догадывалась, зато к приходу мужа наряжалась, накидывая на тощие плечи боа, купленное в театральном магазине на последние деньги.

Иван, будто не врач, не мог налюбоваться на свою девочку, не замечая ни странностей, ни проявлений чуть задремавшей болезни. А приготовить ужин он мог и сам, делал же он это, покуда был холост, да и разве в кастрюльке с ужином притаилось счастье.

Летом они ездили к чистой и широкой реке, купались, ели прохладные персики и жарили на пляже шашлык, который почему-то скрипел песком на зубах, но это не портило настроения, а возможно только прибавляло радости. Вечерами Иван заканчивал диссертацию, а Анна могла часами сидеть рядом, покачивая ногой и размышляя о чем-то своем. Порою она напевала, но разобрать мотив и смысл песни было невозможно, да никто и не пытался.

Лето закончилось, и Иван с некоторым опасением ждал осени, хотя в сентябре у Анны должен был появиться ребенок, а такие серьезные стрессы иногда придавливают психическую болезнь, как клопа и вызывают, научным языком говоря, «стойкую ремиссию».

Мальчик появился так, как и положено всем детям; хорошенько поистрепав мать и оглашая истошным криком родильное отделение. Он был гладкий, толстенький и тяжелый. Как такая хрупенькая Анна умудрилась выносить столь могучего богатыря, было загадкой. У младенца полностью доминировали отцовские гены и Иван, допущенный по праву коллеги навестить жену и новорожденного, вздохнул с облегчением. Во всяком случае, на сегодняшний день, ребенок выглядел здоровым.

Для того, чтобы на первых порах помочь жене он оформил отпуск и, как заправская нянька хлопотал вокруг пеленок, купаний и своевременных кормлений маленького Ванечки. Он вставал по ночам, а утром, ни свет, ни заря вывозил ребенка на прогулку, чтобы горластый младенец не будил мать. Но отпуск закончился, и Анна осталась на целый день с маленьким Ванечкой одна.

Муж страшно беспокоился, как она справится сама, ежечасно звонил по телефону и разрывался между домом и работой. Периодически на помощь приходила соседка по коммуналке – мосластая, крупная старуха, но помощь ее заключалась преимущественно в магических ритуалах, как- то умывание ребенка через дверную ручку, обкатывание сырым яйцом и все в таком духе. Никому не приходило в голову, что ребенка нужно просто покормить, о чем Анна периодически забывала. В октябре Ванечку окрестили, а потом уже стали носить на все службы. Иван пытался намекнуть, что большое скопление народу, тем более людей пожилых младенцу нежелательно, но мать и слушать не хотела, ссылаясь на благодать и что-то еще приторное, понять которое Иван не мог и не хотел.

Ребенок, конечно же, заболел. Дедов старый приятель-педиатр поставил диагноз: коклюш. Болезнь, конечно, не самая страшная, но требует ухода. Можно, безусловно, госпитализировать, но большинство справляются сами… Анна от госпитализации категорически отказалась, божилась, что справится сама. Доктор не стал настаивать, хотя молодая мать произвела на него довольно странное впечатление.

Она делала все, как ей велели, но вместо прогулок упорно таскала ребенка в церковь, после чего он заходился в приступах кашля, багровел, и казалось, никогда уже не раздышится.

– Бесы, бесы из него выходят, – бормотала соседка, а мать терялась, впадала в отчаяние и ждала только одного, возвращения из клиники Ивана. А через несколько дней с деревьев обрушились последние бурые листья, посыпал снег с дождем, небо заволокло жестью и, Анна легла на диван, глядя остановившимся взглядом в потолок. Словом, наступил ноябрь…

В данный момент она не хотела, или даже не могла слышать его крик. Ледяной питон проник в ее грудь и старался размозжить душу, а ребенок сперва плакал, потом кашлял долго, до рвоты, а потом вдруг затих. Анна была ему даже благодарна. К тому времени как встревоженный молчащим телефоном Иван вернулся с работы, Ванечка уже начал остывать, а она так и лежала, глядя в потолок… Хоронил он ребенка один. Не хотелось лишних вопросов и вообще, любые слова были бы здесь неуместны. Слишком тяжелой и саднящей была рана. А когда отступил ноябрь он, промолчавший с нею ровно месяц, обнаружил в комнате записку: «Гуляю с сыном, вернусь не скоро», а дворовые мальчишки рассказывали, что утром какая-то странная женщина, мелкая, будто пацанка, тащила без коляски спеленатого ребенка, а сама улыбалась и бормотала нечто невнятное, скорее всего, пела…

2

Все то, что говорил Богдан, резало ухо. От всех этих «бабок», «баксов», «тачек» и «телок» Лиза испытывала внутренний зуд, будто с обратной стороны кожи пересыпается колючий песок, то слипаясь в царапающие комья, по развеиваясь мелкой, саднящей пылью. И если такие же вульгарные словечки в Ликиных устах звучали забавно, то от лексики собственного мужа Лизу просто трясло.

– Слышь, котик, ты че опять такая смурная? Мы сегодня в ресторане ужинаем, или опять забыла, – рот Богдана был набит, артикуляция давалась ему с трудом, – ну не кисни, не кисни, сходи завтра посмотри себе какую-нибудь тряпочку.

Богдан щелкал кнопкою пульта, перелистывая каналы:

– Ну что за хрень такую показывают…

– Выключи, пожалуйста, телевизор, нам нужно поговорить, – Лиза пыталась пробиться сквозь шум.

– Ну, чего опять говорить, все уже говорено – переговорено. Давай, собирайся по-быстрому, по дороге и перетрем.

Лизе пришлось встать между мужем и телевизором. Голос ее вдруг сделался сиплым, на щеках выступили пунцовые пятна.

– Послушай меня, Богдан. Мы должны поговорить сейчас, а в ресторан я не поеду. Я вообще больше с тобой никуда не поеду, потому что мы расстаемся. Ты не виноват ни в чем, просто мы очень разные люди, и должны существовать отдельно друг от друга. Я ухожу от тебя прямо сегодня, сейчас. Прости меня, пожалуйста, я очень благодарна тебе за все, что ты сделал для меня. Я наверно сейчас говорю банальные вещи, как в какой-нибудь дешевой постановке, но других слов у меня почему-то нет. Так что не обессудь.

– Ну, ни хрена себе, – искренне изумился Богдан, хотя в глубине души он был готов к тому, что проект под названием «женитьба» вот-вот провалится.

Вечером того же дня Лиза переехала на свою прежнюю квартиру. Собиралась она в впопыхах, и все оглядывалась на дверь – боялась, что ворвется муж, устроит сцену. Взяла Лиза тот минимум, который может понадобиться на самое первое время, да и потом, вещи, купленные ей Богданом забирать было как-то некрасиво. Пусть остаются. Из дома она выскочила в легоньком пальто и вдруг почувствовала такую прекрасную, веселую свободу, что казалось сиреневый весенний ветер сейчас поднимет ее над толпою и унесет туда, где всегда хрупкою невестою цветет вишня и стелется соловьиная дымка любви…

А в старом ее доме все было по-прежнему – те же книги, истертый плед и плюшевый медведь, привалившийся на диванный валик, и нужно было только завести стенные часы, тиканье которых расставит все на свои места.

Спать она укладывалась с удовольствием, только вот в комнате было что-то слишком прохладно. Она натянула на себя старую байковую пижаму, изукрашенную полинявшими зайцами, а на ноги натянула пуховые носки. «Осталось надеть перчатки и старую отцовскую ушанку» – подумала Лиза и засмеялась – настроение у нее было отличное. Несмотря на обилие впечатлений, заснула она моментально, но только среди ночи проснулась от холода, и когда попыталась подняться поняла, что не имеет на это сил. Поясницу не просто ломило, казалось, будто бы между позвонками вогнали раскаленный кол, озноб рассыпал по коже своих муравьев, а в легких свистел орган. Сперва Лизе хотелось стащить с вешалки пуховик и укутаться, но на смену ознобу на нее навалился обжигающий жар. Одеяло стало казаться раскаленной плитой, подушка – каменной горячей глыбой. Воздуха не хватало, будто кто-то выкачал его из комнаты, а шум машин за окном был подобен движущейся лавине, которая сейчас сметет ее и перемелет в муку. Привычная картинка качалась перед глазами, но потом в комнате невесть откуда появились гладкие белые шары величиной со шкаф, которые множились, множились, множились…

– …Нет, ну правильно люди говорят, что все психиатры сами сумасшедшие, – вытянув вперед одну ногу, на Лизиной кровати сидела Лика и озабоченно разглядывала драный на голени чулок. – Вот, блин, скажи, что бы ты делала, не окажись у меня ключей.

– Лика, ты здесь откуда, – прошелестела Лиза, – расскажи мне все, я что-то совсем ничего не помню.

– Откуда, откуда… От верблюда. Я значит, такая прихожу с Рустиком…

– Прости, а «рустик» – это что такое?

– Рустик это не «что такое», а Руслан – сотрудник крупного банка, пока еще простой охранник, но все впереди. Так вот, значит, привожу его сюда, а то у Кристинки сложный возраст и все такое, он – в комнату, я – на кухню стол соорудить. И тут вдруг крик: «Тут мертвая женщина…» Ну я влетаю и вижу тебя. Вызвали скорую, они говорят – крупозная пневмония, в больницу надо, но я тебя отстояла. Нечего в больнице клопов кормить.

– Да откуда же в больнице клопам взяться, – Лиза еле открывала рот, болтовня подруги ее страшно утомила.

– Ну не клопов, значит тараканов. Врачей-то ты кормить уже не можешь, бывшая жена «нового русского». Кстати, Богдан приезжал. Вещи твои привез и все такое. Поговорили мы с ним по душам. В общем, устал он от тебя. Я что-то не воткнулась на какую тему ты взбрыкнула, поняла только одно – он уже и сам созрел… Нет, ну вот ты мне объясни, какой надо быть идиоткой, чтобы такого мужика не удержать. Трудовой энтузиазм у нее, понимаешь ли, умничать ей надо, о науке и искусстве разговаривать… Ой, досталось бы мне такое счастье… Смотри, опомнишься, заплачешь – я тебе сопли вытирать не буду!

– Если бы ты меня послушала, то я бы постаралась все объяснить, – начала Лиза слабым голосом.

– Ладно, потом все расскажешь, доходяга ты моя, а сейчас ну-ка давай бульончика, – и Лика принесла из кухни чашку невероятно терпкого пахучего бульона…

Восстанавливалась Лиза очень медленно. Упрямый столбик термометра будто бы застыл на отметке тридцать семь и четыре, а надсадный кашель не давал уснуть по ночам. Лика навещала ее каждые два часа, делала уколы и кормила все тем же бульоном.

– Хочу сказать, что из-за твоей дурацкой болезни у меня накрылась поездка в Америку, – ворчала она, разбирая груженые продуктами авоськи, – не каждый, блин, день случается такая возможность.

– Ой, Ликуша, расскажи, – Лиза давилась от смеха, пытаясь спрятаться поглубже в одеяло.

– Ну чего тут смешного – знакомство по переписке. Есть специальное агентство. Не думай все солидно – ковры, диваны, часы с золотом. Приносишь пятьдесят грина и фотку, тебя сразу же вводят в компьютер, ну и …

– Ну то, что приносишь – это понятно, только дальше что?

– Слушай, Усольцева, чего ты такая дотошная. Дальше тебе пишут разные Американские фирмачи, и ты катишь в Штаты. У них там на наших баб мода, въехала наконец? – Лика начинала злиться.

– Так а почему ты- то не поехала?

– Потому что свои пятьдесят кровных долларов на твои паршивые таблетки истратила!

– Ой, Лика, какая же я дура. Как только поднимусь, в тот же день тебе отдам.

– Куда ты денешься с подводной лодки, а теперь давай сооружать причесон, а то ты у нас снова девушка на выданье…

Когда утихло цоканье ножниц, и Лиза взглянула на себя в зеркало, ей захотелось плакать, потому что стричь Лика так и не научилась. Тяжелые, струящиеся водопадом Лизины локоны уступили место обгрызенным вихрам. Коротенькая, будто бы после тифозной острижки челочка полностью открывала лоб, а остатки волос на затылке топорщились, как у младенца.

– Эй, потом налюбуешься, к телефону подойди, – вопила Лика через всю квартиру, – не успела от мужа свалить, как уже мужики звонят.

– Добрый день, Елизавета Дмитриевна, – напряженный голос Ивана был тороплив и отрывист, – я не знаю, уместен ли мой звонок, если нет, то прошу меня простить. Я хотел сказать вам, что Вербицкий покидает больницу. На время вашего отсутствия его лечением занялась сама Раиса Петровна, но от приема лекарств он категорически отказался. Потому заведующая сочла, что его присутствие в стационаре нерационально и вообще в отделении был страшный конфликт. Так что сегодня, после обеда он уходит. Не знаю, зачем я вам все это рассказал, но…

Лиза недослушала, нажала на рычаг и, из трубки теперь доносились лишь визгливые короткие гудки. Если он уйдет сегодня, то она больше никогда не увидит этого седого мальчишку, бесценного, единственного мужчину всей ее одинокой и несчастной, в общем-то жизни. Если он уйдет по раскисшей весенней дороге, исчезнет, затеряется в клубке Московских улиц и, какой-нибудь продрогший троллейбус увезет его навсегда, то завтра для Лизы уже не наступит, потому что ранние сумерки растворят ее сочащуюся тоскою душу, оставив на земле только пустую, как тряпичная кукла оболочку. Потому Лизе нужно спешить, гнать, лететь, ловить самую быструю на свете машину, которая будет мчаться и катить на красный свет без правил и без оглядки…

… И странную картину видели в тот хмурый день редкие прохожие. По аллее Подмосковного парка шел в сторону станции седой человек в старомодном пальто, а на перерез ему, увязая в мартовских сугробах, летела молодая женщина. Волосы ее были коротко острижены, цвет лица говорил о недавней болезни, а под пальто виднелась пижама детской расцветки.

– Леонид Алексеевич, Леня, Ленечка, – кричала она, и с каждым последующим словом голос ее звучал все более мощно, а интонации были таковы, словно женщина своим криком пытается предотвратить страшную какую-то беду, – я приехала за тобой, я люблю тебя!

Седой человек сошел с дороги в глубокий снег и шагнул навстречу Лизе…

«Господи, сколько же сумасшедших, и вроде бы больница рядом, а все равно по улице гуляют» – проворчал старик в ратиновом пальто и еще долго выворачивал свою толстую красную шею, глядя на то, как те двое целуются, стоя по колено в снегу…

3

…Мать Лени Вербицкого была портнихой, или как он сам любил говорить модисткой, словом, шила на людей, которые приходили прямо в их маленькую квартирку, где и располагалось ателье. В самой светлой из комнат размещалась швейная машинка, безголовый, безрукий манекен и ширма, за которой происходили таинства примерок. Мадам Вербицкая за работу брала недорого, имела вкус и разбиралась в модах. Эти обстоятельства делали ее весьма популярной, как в среде мающихся от безделья начальничьих дочек и жен, так и между дам полусвета (Ленина мать любила выражаться исключительно «как в прежние времена»), которые не без удовольствия приезжали на примерку, где можно было славно поболтать, изливая душу. Вербицкая была идеальной собеседницей, из тех, что внимательно слушают и никогда не говорят о себе. Ее очаровательный сынок был в меру избалован и всегда затискан клиентками, приходящими примерить наряд. Однако в ту весну ему сравнялось шестнадцать, и он уж был почти студент, потому посетительницы ателье оставили свои ласки и лишь вздыхали о стройном и белокуром юнце, подходящим, по их мнению, на роль Аполлона (в домашнем спектакле). А молодой Леня Вербицкий в самом деле был хорош – кареглазый блондин и длинные нервные пальцы – наследие музыканта-отца, исчезнувшего при загадочных обстоятельствах.

Сам Леня разглядывал дам и «барышень» украдкой, и приходил к выводу, что чуть повзрослевшие школьницы, только вчера надевшие свои первые «взрослые» платья, не волнуют его ничуть. Совсем другое дело женщины, со сложившейся судьбою, чарующей бледностью, томительным запахом духов и чего-то еще пока неведомого… В грезах мерещилась ему темная вуаль, тени вокруг мохнатых дымчатых глаз, надменные, но плутовские губы и долгая-долгая шея, утопающая в бесценных мехах. Конечно же, Леня понимал, что это всего лишь мираж, иллюзия, фантазия начинающего живописца, и в реальной жизни чаще встречаются наглые взгляды из-под челок, крашенные блондинки и широкие спины. Да и потом разговоры материных клиенток, которые ничуть не стеснялись присутствия молодого человека, вечно сводились к маринованию огурцов, непостоянству любовников и к лишним килограммам, что так уродуют талию и отягощают бедра… Но все равно лиловыми весенними вечерами он бродил по бульварам и набережным в надежде встретить ее. И встреча, конечно же, произошла. Только не в каком-нибудь романтическом уголке, который он и сам с трудом себе представлял, а прямо в ателье мадам Вербицкой, куда «дыша духами и туманами» его мечта явилась, чтобы пошить себе новое платье. С того дня он буквально обезумел и уж конечно не разглядел того, что «меха» – это безыскусно крашенный кролик, аромат духов резок и тяжел, а под вуалью прячется пожухлое лицо утомленной проститутки.

Ленина страсть ей польстила, потому как Ада (она называла себя так) уже перестала ощущать себя женщиной, а тем более женщиной любимой. Мальчуган был мил и, забавными казались ей поначалу его порывы, ревность и неумелые ласки. Ада даже решила устроить себе маленький отпуск. Недельку, не более того, но вместо отдыха получилось, черт знает что такое. Она навязчиво считала дни своего бутафорского счастья, а они утекали стремительно и незаметно, словно вода в песок. И казалось ей, что недостаточно насыщен каждый миг, и все ближе час, когда опять придется отправиться на панель, потому ночами не могла она спать, а все плакала и плакала о том, о чем когда-то научилась не вспоминать. Так к концу своих «каникул» Ада решила умереть, но, наглотавшись таблеток и порошков, она только проспала дольше обыкновенного, а, пробудившись, поняла, что пора возвращаться к обычной жизни, и не так уж она и ужасна. А щенка этого нужно просто выбросить вон…

Поначалу Ада лгала по телефону о какой-то своей вдруг наступившей занятости, вечером, выходя на работу, выбирала новые маршруты и попросту не отпирала входную дверь, когда не ожидала клиента или подругу. Она надеялась, что мальчишке скоро надоест, и он отыщет новый предмет для воздыханий. Леня же не мог даже допустить такой мысли, что она, сказочная жар-птица, самая чистая из женщин, ожившая мечта может его обмануть. Для чего же тогда говорились ею все те слова, ради которых он теперь живет.

Когда же наконец Ада устала от натиска Вербицкого, она решила сказать ему все как есть. Заслышав звонок, она открыла дверь и, не стесняясь в выражениях, принялась объяснять Лене что и как устроено в ее жизни. Голос ее был хриплым от водки и то и дело срывался на крик.

– Если хочешь приходить сюда – плати. Я не сплю с мужчинами бесплатно, понял, сопляк?

– Не говори так, Ада! – мальчик был готов разрыдаться. Его еще по-детски пухлые губы вздрагивали, а слова, будто почерпнутые из оперетты, звучали пронзительно. – Я спасу тебя, ты просто запуталась, милая моя. Скажи сколько нужно денег, чтобы ты оставила этот промысел. Или лучше вот что – мы с тобой уедем, куда-нибудь далеко, например, в Москву, там тебя никто не знает. Мы будем счастливы, я стану работать, брошу живопись к черту. Я обеспечу тебя всем, мы не будем нуждаться… Ты родишь мне девочку, и ее тоже будут звать Ада… Только скажи да!

Но Ада хохотала хрипло, словно Леня говорил что-то очень забавное.

– Ты меня хорошо посмешил, мальчик. Пойдем вместе выпьем, а потом ты отправишься к маме. Она хорошая баба, не стоит ее огорчать… А завтра я и впрямь уезжаю, только одна, без попутчиков…

Ночью Леня не сомкнул глаз. Он больше не плакал, потому что принял решение, и когда часы ударили три раза сел сочинять письмо для матери. Леня любил мать, только вот почему-то нужные слова найти для нее так и не сумел. Получилось нечто газетное, по канцелярски-сухое: «Ставлю тебя в известность… В новых условиях…Вынужден…»

«Напишу ей после, напишу из Москвы, а когда все наладится, то приеду и повинюсь» – думал он… Ленька знал, что все материны сбережения хранятся в большой жестяной коробке из-под печенья. Сберкнижкам Вербицкая не доверяла.

Стараясь не скрипеть половицами, Леня проник в комнату матери, выдвинул ящик и, в поисках коробки, стал ворошить чулки и панталоны. Деньги лежали на месте, и он аккуратно вытащил из-под крышки туго затянутую резинкой стопку. Стараясь не шуметь и не скрипеть дверями Вербицкий выбрался из комнаты вон. В тот момент ему казалось, что любой звук, даже такой, как шорканье дворницкой метлы или карканье разбуженных на рассвете ворон может остановить его сердце. Прихватив рюкзак с пожитками, он покинул дом, в то время, как его мать, просыпавшаяся, как многие пожилые люди в предрассветный час, никак не могла взять в толк, зачем же могли понадобиться драгоценному Ленечке такие большие деньги. За всеми его пассажами она наблюдала сквозь прикрытые глаза, боясь напугать сына неожиданным вопросом. Мать была изрядно встревожена – не попал ли мальчик в беду. Предположить, что деньги он попросту украл, она не могла. Для этого Вербицкая слишком любила своего сына…

…Возле двери в квартиру Ады толпился народ. Заспанный милиционер о чем-то расспрашивал соседа, стоявшего перед ним в синих сатиновых трусах и пиджаке на голое тело. Сосед говорил охотно и широко размахивал руками, страдавший от такой многословности милиционер только морщился. Дверь в квартиру была не заперта, через нее деловито сновали какие- то чужие люди.

– Слышь, Катя, тут у вас чего, – оживленно шептала краснолицая дворничиха какой-то старухе, что вылезла на шум из соседней квартиры, – Сысоевы с утра проснулись, а у них потоп – тапки плавают. Чего такое, шасть наверх, а эта ваша проститутка в ванную легла, воду включила, и все вены себе перерезала.

– Ой, Петровна, грех-то какой! – закрестилась старуха, мелко тряся головой.

– Грех-то, грех, а вот кто за ремонт платить теперь будет…

Вербицкий не стал слушать дальше, а бегом бросился на улицу.

Леньке казалось, что жизнь его закончилась, что внутренне он застыл и окоченел. В тот же день Вербицкий взял билет до Москвы и, не простившись с матерью, уехал.

…Большой и прекрасный город постепенно залечивал его душевную рану. Больше всего ему нравился аромат Москвы – бензиновый чад, смешанный с запахом тлеющих костров, мокрой листвы и тумана над гранитными набережными, который порою обогащался благоуханным шлейфом духов, ванильным дыханием пекарни или чем-то неопределенно манящим. И тогда он набирал полные легкие, будто стараясь напитаться этим духом, понять природу которого не мог, но был уверен, что именно так пахнет надежда. Престижный художественный институт гостеприимно распахнул для Вербицкого свои двери, его работы отмечали даже самые маститые мэтры, у него появились друзья, почитатели, завистники. Но даже по прошествии времени он так и не научился доверять женщинам, которые не переставали докучать ему своим вниманием. Вербицкий же охотно вытирал о них ноги, снискав репутацию человека холодного и циничного. Он так и не сумел забыть того, как посмеялись над его любовью, но иногда, особенно весенними вечерами он бродил по бульварам в надежде увидеть темную вуаль. Увидеть, чтобы все простить…

Богемная обстановка Вербицкому как нельзя более импонировала. Воспитанный матерью-аккуратисткой среди накрахмаленных салфеточек, чистеньких половичков и фарфоровых соников, он просто наслаждался вечеринками, где шампанское пилось прямо из горлышка, а нехитрая закуска была расставлена на крышке рояля. На подобных сборищах заросшие, одетые в растянутые свитера художники спорили до хрипоты о смысле жизни, а поэты в шейных платках декламировали свои нескончаемые нерифмованные опусы. Девушки, дополняющие компанию, тоже отличались своеобразием и самобытностью – хиппи побрякивали множеством деревянных браслетов, балерины отказывались от пищи, а поэтессы (как правило, стиль «женщина-вамп») кутались в шаль и исповедовали свободную любовь. Словом – интересно. Единственной загадкой для Лени было то, что же все-таки создали эти люди – где можно увидеть их шедевры, о которых говорилось с таким апломбом. Однако, пытать было как-то неловко, а то ведь подумают еще, что он плебей и нетворческая натура.

В отличие от своих новых друзей Вербицкий много работал. Эскизы, этюды, наброски… Каждый день, каждый час. Трудолюбие это сроднило его с Федей Ельцовым – таким же талантливым провинциалом, как и он сам. Ельцова хвалили, предрекая ему большое будущее, а он только прятал в карманы огромные руки молотобойца и мычал в ответ что-то бессвязное.

– Знаешь, Ленька, твои работы, куда лучше моих, – басил он, – у меня со светом беда какая-то. Стараюсь, стараюсь, но он все не живой, словно в воде вымоченный. Приду в Третьяковку и смотрю часами, кажется вот-вот пойму, как это у них сделано. Но видимо чего-то главного не улавливаю. А ты пиши, пиши больше. Я точно знаю, что в тебе есть искра Божья.

После выпуска Вербицкий нашел себе место художника в одном из московских театров, однако, после бурной ссоры с главным режиссером ему пришлось уйти на вольные хлеба. Денег недоставало, жить было толком негде. Вербицкий снимал углы, однако хозяева отказывали квартиранту, комнату которого вечно наполнял целый сонм пьяных «интересных людей». Те или иные дамы, конечно, с охотой предоставляли Вербицкому кров, но по долгу ни с кем он ужиться не мог. Призрак Ады преследовал его повсюду, а возможно виной тому был алкоголь, к которому Леонид здорово пристрастился.

– Ты, Федька, ничего не понимаешь… Меня вообще никто не понимает, – лил он пьяные слезы в каморке Ельцова, – я не ремесленник, я без вдохновения работать не могу.

– Ну ты же совсем перестал писать, Леня опомнись. Тебя погубят эти люди, вам не по пути, ты же гений, – пытался образумить товарища Ельцов.

– Ну, раз я такой гений, то и не воспитывай меня, как школьника. Ты – деревенский выскочка, – и, хлопая дверью, он уходил в никуда.

Пытаясь помочь с жильем, знакомый поэт Фима Барбус свел Вербицкого с неким Сайкиным, устроившим у себя на квартире нечто вроде притона для творческих людей, но и эта возможность со временем исчерпала себя.

Про Сайкина же хочется рассказать отдельно.

Преодолев сорокалетний рубеж, Зигфрид Сайкин наконец осознал, что и ему настала пора сделать выбор, хотя ранее, любые дамские матримониальные притязания вызывали в нем рефлекторную панику, которая охотно подпитывалась его матерью. Осиротев, он стал все чаще задумываться о милом щебете молодой жены и прелестных малютках (непременно облаченных в кружевные переднички). Деток, что будут так наивно радоваться незатейливым папиным карточным фокусам, а в воскресные дни умиляться проделкам обезьянок в зоологическом саду. Зимой на санках, летом – к морю, осенью светлая грусть и все прочее (под рояльный аккомпанемент). Прекрасно, если в традицию семьи войдут домашние спектакли и мелодекламации. И никаких лишних громких звуков или не дай Бог окриков, за исключения одобренного родителями гомона на зелененькой лужайке. Все, естественно, воспитаны идеально.

Словом, чем-то ванильно-зефирным веяло от его представлений, от чего на душе устанавливалось приятное спокойствие и, Зигфрид не без удовольствия подолгу изучал в зеркале свое розовое лицо, с гладкими и округлыми, будто молодые ягодицы щеками. Причем он не просто так любовался собою (что несомненно бы могло показаться глупым), он тщательно работал над мимикой, которая могла быть востребована в любой момент обольщения будущей супруги. После длительных поисков Зигфрид остановился на некоторой грустной усмешке, которая, по его мнению, придавала ему ореол определенной загадочности и сексуальности, а также подтверждала тот факт, что он, Зигфрид Сайкин, в любой момент готов приступить к масштабной и драматической страсти, но не в роли какого-нибудь прохвоста или, что еще хуже, легкомысленного и вульгарного донжуана, а с самыми что ни на есть серьезными и чистыми намерениями. Так, чтобы вскоре под известный, до зубной боли, маршобменяться кольцами и совершить все прочие ритуальные действа.

Следующим этапом, в его понимании, должен был стать поиск подходящей кандидатуры. Искомая девушка должна отвечать хоть и немногим, но весьма изысканным запросам. В первую очередь, важно то, что называется «духовность». Во-вторых, очень приветствуется нежный, возможно даже сентиментальным нрав и тонкий вкус. А в профессиональном отношении это невесомое (желательно) создание должно было, по идее, семенить на пуантах, рисовать акварелью, играть на арфе или слагать стихи. Но где найти такую девушку Зигфрид, честно говоря, не имел не малейшего понятия.

Его мытарства могли бы длиться вечно, потому как желанные фемины в общественном транспорте или, например, в очереди в кассу гастронома не попадались, а в трудовом коллективе его окружали либо хабалистые девицы из обслуживающего персонала, либо измученные проблемами толстого кишечника отдыхающие, ведь по окончании института культуры он бессменно трудился на посту массовика в подмосковном санатории проктологического профиля.

Неудивительно, что на выручку ему пришел случай, в виде неожиданно встреченного бывшего однокашника, который шамкал нечто неопределенное о собственных киносценариях и неограниченных связях в богемных кругах. После чего, как водится, последовало предложение выпить; глаза его неустанно бегали, борода торчала клочьями, а нос был красен. Зигфрид, как человек воспитанный, конечно же пригласил приятеля в дом и сдуру посвятил его в собственные планы относительно женитьбы, а Ефим (так звали однокашника), как- то вдруг неожиданно проникся. Это уже настораживало, принимая во внимание, то что интересовался Фима исключительно собою, говорил всегда о своем и слушать совсем не умел. Однако, окрыленный Зигфрид подрастерял всю бдительность и не чуя подвоха договорился с приятелем о том, что отныне в его холостяцкой квартире будут собираться люди искусства, среди которых он без особого труда найдет свою половину, за что Ефиму преогромное спасибо и лобзание троекратное.

Стоит ли говорить о том, что гости, под предводительством неутомимого в увеселениях Ефима не заставили ждать себя долго. Зигфрид только и успел, что придать своему жилищу облик, более соответствующий его новой загадочно-мужественной мине, а именно сменил скатерку, расшитую покойной мамой по технологии «ришелье» на грубую холстинку и спрятал целую роту фарфоровых лыжниц и балерин, заполнив пробелы некими предметами труднопостижимой природы. Он чуть было не соблазнился на некую абстрактную инсталляцию, подающуюся в художественном салоне, но остановила вызывающая цена и размеры, на хрущевские габариты явно не рассчитанные.

…Так вот, мало того, что обещанные люди искусства и просто интересные личности пришли один-другой раз, они создали в квартире Сайкина нечто вроде клуба или коммуны, где принято было являться в любое время, кушать, выпивать (преимущественно на Зигфридовы деньги), шуметь и оставаться спать на чистом белье не раздеваясь. Наличие, либо отсутствие Сайкина в расчет не принималось, более того, львиной доле «гостей» и в голову не приходило, что этот вот розовый с просторными бедрами человек и есть хозяин данного уютного в общем то вертепа. Общее руководство осуществлялось все тем же Фимой, а Зигфриду, порядком поистратившемуся на беспрерывные застолья и тайно тоскующему об утраченном покое и тишине оставалось только смириться и ждать. Ждать, когда нежным сиянием озарится его алтуфьевская распашонка и появится, наконец, долгожданная Она.

Однако, ожидание затягивалось все дольше, и вместо Нее в дом валом валили порядком надоевшие другие. Поэты, актеры и художники нарочито оборванные, однако как бы вменяющие это себе в достоинство, что глядели на всякого обывателя сухо и с презрением. Сам Сайкин, стараясь казаться натурой многослойной и сложной, в путанных и вычурных выражениях ругал службу, общественный уклад да и весь миропорядок. В такие моменты самому Зигфриду казалось, что он тонок, чуточку мистик и фаталист, но к счастью его никто не слушал, и потому, вся эта ахинея просто растворялась в прокуренном воздухе. А поэты спорили до рассвета о всечеловеческом обновлении, вечных идеалах, эстетике и красоте, пили дармовое пиво и были рассеяно-неопрятны в сортире. Поэтессы же были далеко не юны, все, как одна, матерились, курили через мундштук и носили туристические ботинки. Они призывно улыбались хозяину, но что тут говорить, если совсем иной образ был взлелеян в Зигфридовых мечтах, и к тому же общение со столь глубоко мыслящими женщинами требовало невероятного напряжения. Между тем, молоденькие инженюшки, кордебалетные девушки ну и всякие другие, вполне подходящие создания засматривались исключительно на юного русокудрого поэта-славянофила Трифона Кафтанова, что ломая в руках народный головной убор (спер небось в реквизиторской) не просто читал, а надрывно выл собственные произведения, под соответствующий фортепьянный аккомпанемент все того же подлого Фимки.