Читать книгу Свет мой. Том 3 (Аркадий Алексеевич Кузьмин) онлайн бесплатно на Bookz (24-ая страница книги)
bannerbanner
Свет мой. Том 3
Свет мой. Том 3Полная версия
Оценить:
Свет мой. Том 3

4

Полная версия:

Свет мой. Том 3

– Mein gott! – Боже мой! – немка не унималась. Ей обидно очень. У нее самой же дети, нужно их кормить. А русские, если победили, и должны ей давать молоко и продукты. Она всхлипнула под конец, когда майор расплачивался за пиво новенькими марками.

Мило высвистывал какой-то мотив Саша Чохели, немного отдохнувший, снова севший за руль.

Теперь поехали мимо уютных озелененных особняков, где когда-то Васильцов и другие сотрудники советского посольства снимали частные квартиры, надеялся он заглянуть напоследок в одну из них, а заодно и найти, если не сгинул, тогдашнего шпика. Майор хотел теперь посмотреть в глаза тому.


XVIII


К сожалению, дом с последней квартирой Васильцова попросту перестал существовать – был начисто весь развален. По другую же сторону улицы нестаринный жилой, но слегка ободранный дом, выставлял точно всем напоказ угол с зияющей на стыке третьего и четвертого этажей рваной выбоиной, в которой застрял рояль. Осмотревшись, Васильцов зашагал в ближайший подъезд этого здания, а все заинтригованно, кроме Любы и Антона, потянулись следом. Хрустели под ногами раскрошенный кирпич и черепица, сброшенная с крыш.

– Ишь, табуном полезли – нос совать, – осудительно проговорила Люба. И отправилась побродить около. Антон же, пройдя с закрепленной на картонке бумагой немного вперед, вдоль улицы, хотел пока зарисовать ее.

С этим невзрачным зданием с выбоиной, с переломленным, что соломинка, фонарным столбом, с чахлыми зеленевшими липками. И хотя он примерился к объекту, но как только присел на кирпичи повыше, перспектива ухудшилась: автобус заслонял даль улицы. И все, что надлежало изобразить, имело, он рассмотрел, полным-полно несущественных деталей. К тому же солнце беспощадно освещало городские развалины, а их ему не хотелось зарисовывать, чтоб не выходило так, будто он любовался этим. Однако некогда и нечего было выбирать.

Да едва разрисовался, как уж услыхал за спиной голоса:

– Klein soldat! – Маленький солдат!

Новая помеха! К нему подошли двое любопытствующих дородных немцев в возрасте. И их некоторая степенность и непринужденность, с какой они, став подле Антона и наблюдая за тем, как он набрасывал на бумагу карандашные штрихи, преспокойно судачили между собой, вызывали в нем внутренний протест. Нет, он не испытывал к немцам ни малейшей ненависти, хотя навидался и натерпелся от них всякого; его удивляла экзальтированная неосведомленность берлинцев – не они ли некогда лесом рук в экстазе приветствовали фюрера, одобряя агрессию, а теперь таращатся: «Klein soldat!».

Он еще не привык к тому, чтобы за спиной кто-то стоял и наблюдал за тем, как он рисует. Он хмуро покосился на подошедших, мешавших ему психологически. Он не мог сказать им «weg!» (т.е. прочь!), как говорили на оккупированной советской территории гитлеровцы всем советским людям; он только прижимал ближе к себе рисовальное приспособление, продолжая рисовать, и говорил понятно:

– Nein! Nein! – Нет! Нет! – Дескать, нельзя.

Но они еще пожимали плечами стоя, – не отходили.

Из дома уже Коржев выскочил – к автобусу, и Кашин за работой прокричал ему:

– Что, нашли того, кого искали?

– Точно! – громко отвечал сержант. – Эх, перепугался было! – И умчался уже с бутылкой снова.

Через некоторое время из подъезда вышел майор вместе с грузноватым, в летах, розовощеким приземистым господином – в окружении жужжавших спутников. Господин был тоже, что и стоявшие за Антоном немцы, в одной белой тонкой трикотажной рубашке. Это и был отысканный шпик. И его состояние сейчас отражало еще не прошедший полностью испуг от такой непредвиденной встречи с дипломатом, хоть он и старался улыбаться непринужденно – играл свою изменившуюся роль, к чему обязывало его теперешнее положение: здесь некогда он выслеживал советника, а теперь заискивающе мялся перед ним на фоне руин, растерянно шмыгая глазами.

– Ja, es fugte sich… es fugte sich. – Да, случилось так… случилось так, – оправдательно ладил он. – Das wir uns tragen, – что мы встретились.

И твердил он о том, что никогда, никогда не хотел войны, затеянной Гитлером, он, маленький человек.

– Я в этом не сомневаюсь. – Jch zweifle nicht daran, – говорил иронически Васильцов.

– Да, Гитлер капут – настал мир; нас заставили капитулировать, делать нечего. Так разглагольствовал далее розовощекий бывший шпик, как если бы сожалел, что этого уже никак нельзя исправить, чтобы доказать, наверное, то, как плохо было капитулировать.

Вокруг разговаривающих собирались немцы. Приблизились и те, кого занимало мое рисование. Все стояли кучно, курили и говорили о прошлом. Васильцов переводил.

– Пришел к власти Гитлер – нажал на вооружение, загрузил работой; нам обещал в результате беспроигрышной войны счастливую жизнь и просторные земли.

– Что ж тогда вам пенять, вот и распросторились.

Собственно скоро сказано было все – и понятно.

Только одна тощая посивевшая немка в вязаном обвислом костюме, качавшаяся туда-сюда, как маятник, выжидающе-вопросительно глядела на Антона, словно приклеилась своим умоляющим взглядом к нему.

– Was Frau? Was ist gefllig? – Что угодно? – спросил он, не выдержав.

Женщина словно бы проснулась от его вопроса и качнулась ближе к нему; она сбивчиво, запинаясь от волнения, объяснила, что хочет о сыне своем спросить. Может, он в плену у русских. Младший сын. Служил на Восточном фронте. Под Москвой. Старший сын, Генрих, был капут в сорок втором году. Извещение есть. А на Курта нет. Она не знает, где он? Все это Антон понял и сказал ей о том, что он тоже не знает, где его отец лежит.

– O? ja, ja, ferschtein, – прониклась она сочувствием к нему. Помолчала в знак этого. – Das ist er! Bitte! – Вот он! Пожалуйста!

– Что, его фотография?

На Кашина будто опрокинулся 41-й год: один из Куртов смотрел на него с фотографии именно того памятного периода.

Он вернул немке фото и сказал, что не знает, и она в надежде оживилась; мол, он хороший у нее. Он не ответил уже, а просто поглядел в глаза этой матери, и она опустила свои.

В немалом удивлении Васильцов к ним подоспел:

– Что у вас?.. И ты, Антон, тут знакомых встретил? Так?

– Да вот Mutter, товарищ майор, ищет сына своего – солдата. – И отступил – чтобы Васильцов ей все поспокойнее и получше объяснил.

В салоне автобуса, рассевшись, все пристали к майору – каким он нашел гестаповца: ведь наверняка тот подастся куда-нибудь, вновь будет нам вредить. Майор будто не слышал никого. Он только что иронически выслушивал ошеломленного визитом шпика и наблюдал его интеллектуальную сноровку лебезить – и был поэтому задумчив некоторое время.

– С него не все листочки опали, – сказал он после. – Да черт с ним! Он – пешка.

– Какая же самоуверенная глупость! – воскликнул старший лейтенант Папин, молчальник. – Везде понаписали:

– Berlin bleibt deutsch!

– Венец авантюры – авантюрная расплата, – уточнил Шаташинский.

В этот момент по берлинскому наружному кольцу бесчисленное количество студебеккеров везло и везло в плен обезоруженных, капитулировавших солдат третьего рейха с обессмыслено-потухшими взглядами.

В автобусе один характерный налет усталости осел на всех без исключения лицах: кто наездился, кто насиделся, кто нагляделся и наговорился; но все уже старались вести себя так, чтобы только не обижало друг друга это заметное равнодушие от усталости. А Волков все не мог набраться храбрости, чтобы извиниться перед парторгом; он так разнервничался, что зевал, как ни признавали за ним спокойный характер.

Майор Васильцов уже равнодушнее обычного обещал завезти на обратном пути и на знаменитое озеро, служившее берлинцам местом для воскресного отдыха.

Дождь провожал их отъезд. Запотели с нависшими каплями, точно посеребрились тонко-прозрачно, стекла автобуса и чуть потемнело внутри его.

– Ну, взглянули на Берлин, и можно теперь по домам расходиться, – Папин потер руки.

– Да, почему бы теперь не отменить границы и не распустить многомиллионные армии? – высказался Кашин, и Шаташинский обернулся к нему, сверкнув стеклышками очков:

– В принципе, и немецкий народ хороший, как все народы, но нашлись среди него такие люди, которые нечисты, и Гитлер подобрал их. Действительно, как дико. В познании тайн мирозданья человечество еще движется, а здесь топчется на месте, а если идет, то мелкими шажками. Государства заняты подготовкой пушечного мяса, полноценного солдата. Генералы в исключительном положении, а артисты, художники, рабочие – нет. Люди доверчивы. Они верят, что если это свыше установлено, то значит правильно: там виднее… Наверное, – развивал он, когда среди курортных темно-зеленых сосен засквозило рябившее озеро, и автомашина стала. Он умолк, но по выходе из автобуса повторил еще, точно споткнулся: – Так-то, мальчик мой!

Однако Антон внезапно попросил, кивнув ему на Волкова:

– Вы простили б его за выходку. Он себя не помнил, право.

Помедлив, Шаташинский воодушевился:

– Ну, что ж; ну, что ж. Я никогда не разуверяюсь в человеке. Если неудачен один поступок, – это не значит, что человек дурной. И он сквозь очки поглядел в ширококостную спину удалявшегося Волкова.

И стало можно успокоиться за друга.


XIX


По капельке дождилось, дразня землю, заплывшее небо; пахло прелью, хвоей и смолой и как будто фиалками; было сыро – на мелком, плотно слежавшемся речном песке следы почти не пропечатывались. На протянувшемся озере под напором ветерка топорщилась седая водная поверхность, у краев беспокойно качался камыш.

Кругом стояло запустенье, как вода, набравшаяся в лунку.

Все восторгались озерным видом, всходили на протянутые по-над озером шириною в две доски мокрые мостки. Они жихались, покачиваясь под ногами. Прошелся также и Кашин по ним: хотя сказочности никакой вокруг не находил, он в конце их положил фанерку на шаткие перильца и, телом загораживая бумагу от косо опускавшегося дождика, отсюда все же стал срисовывать озеро. Карандашом набрасывал выступ этого берега с каким-то дощатым сарайчиком, со вторыми мостками, с лодками, с камышом, с водой и далью.

Сослуживцы оставили его в покое. Но, как было сегодня уже не раз, вскоре он почти физически ощутил неудовлетворенность собой: ему не работалось в полную меру и в радость. «Видимо, влияла праздность», – думал он, с досадой сворачивая рисунок.

В летнем заброшенно-нечистом бараке, в углу столпились наши; на их лица набегали тени неизжитого еще сострадания. На несвежей соломе лежал старенький, заросший больной немец со слезящимися глазами и жалостно стонал. Он был испуган. Нагнувшись, Игнатьева, как врач, уже что-то делала над ним, хоть и никаких медицинских инструментов у нее с собой не было; сквозь жалостливые стоны он лишь просил, чтобы его не трогали и сохранили ему жизнь, так как к нему его дочь должна прийти.

– Was fehtt in nen? – На что вы жалуетесь? – Васильцов склонился над ним.

– Jch leide an einer krankheit. – Я страдаю болезнью, – слабо отвечал лежавший.

Искры жизни будто погасли в его глазах. Тем не менее, Игнатьева и Суренкова установили, что у больного простой грипп. Для него у них нашлись какие-то порошки, и для него положили на солому часть оставшейся еды.

– Видишь, он считает, раз кончено все с Германией, то кончена его жизнь, – сказала Анна Андреевна. – Но дети, которым мы дали хлеба, вероятно, совершенно иначе думают.

– Знать, до этого все на нервах держалось, а теперь расслабилось, и к тому же голодно, – определяла по-своему Анна Андреевна.

А на улице Волков указательным пальцем – жест, который Антон не любил у него, – поманил его извинительно.

– Ну, что у тебя? – Кашин подошел к нему.

Волков, плюнув, выругался:

– И точно он свихнулся – так крутил, когда я спросил об его устройстве на гражданке. Ты знаешь, он заочно переписывается с какой-то дивчиной, от которой случайно попало к нему письмо. И она прислала уже третье. Вот прохиндей какой, – кивал Волков за стволы сосняка, где мелькала ухмылявшаяся загадочно про себя, крупная физиономия старшины Юхниченко, который, нагибаясь, срывал цветки и нюхал, точно пробовал их на вкус своими толстыми губами. – Один врач мне объяснил, что какой-то кислоты не хватает в голове у всех свихнутых.

– Да я о Шаташинском спросил. Уладили с ним?

– Ах это?! Замирились. Я извинился, – сказал сержант виновато.

Еще вчера Антон ничего не понимал в истинном значении поступков Любы. Но сейчас в его душе не находилось осуждений никому, напротив, он по человечески жалел людей, с кем соприкасался. Может, под влиянием этого он вдруг горячечно попросил у Юхниченко, который вышел из-за мокрых обнизанных каплями, кустов:

– Подарите три, пожалуйста! Я прошу…

– А надо собирать, – замявшись, наставительно сказал старшина.

– Кому что, – лихорадочно проговорил Антон и, взяв из его толстых рук четыре весенних желтых цветка, подошел с ними к автобусу. – Люба, прими, – преподнес он ей при всех три цветка. – А один – тебе, Ирочка. У Юхниченко много их. Ты попроси еще.

От неожиданности Люба остановилась, вскинувшимися карими глазами поблагодарила, но вздох свой сдержала и, быстрее юркнув, скрылась в автобусе. А Ира приняла цветок, как должное.

Волков отчего-то улыбался Антону извинительно.

Все садились в автобус, и он заметно осаживался.

Как ни мелок и не редок был дождь, земля все мокрела, темнея и сочнея. Из стоявшего автобуса Антон глядел на куст. От сбегавших капель упруго вздрагивали молодые листья. И точно так же, как под каплями вздрагивал лист, другой, третий, что-то вздрогнула в нем от прилива чувства, похожего, наверное, на ожидание счастья. Отчего оно? И отчего же ему припомнился опять тот прозрачный сон, в котором он будто наяву с ликованием шел вверх по дымчато-росистой траве и, оставляя в поле след, давал себе клятву – полушепотом говорил себе прекрасные слова? Но, собственно, уже кончился, кончился вещий сон: и вне его-то он испытывал то же томительное ожидание счастья, еще совестясь в душе за это.

– Она плачет. Слезы крупные так и льются.

– Кто: собака? – разговаривали женщины в салоне.

– Корова. Подошел к ней сам, обнял ее и сам выплакался с ней.

Автобус уже снова обгонял распланированные коттеджи с возвышающимися коньками.

И больно Антону стало от слова «сам». Что-то сильно сдавило в груди. Чуть нагнувшись, чтобы никто не заметил его смятенного состояния, он перебарывал в себе минутную слабость. Да, война закончилась. А убитые и умершие будут представляться нам всегда точь-в-точь такими же, какими они были загублены. Их не воскресить. И уж не посмотрят они на дальнейшие дела рук человеческих. Что прискорбно: Антон не мог представить себе гибели отца и его последних дум. Отец, простой крестьянин, полуграмотный, бывало, смешно разыгрывал на деревенской сцене отдельные эпизоды. Однажды в сарае был спектакль. Поздней ночью со спектакля они вышли прямо на задворки. Небо было с неизмеримым количеством горевших звезд.

И это таинственно-черное звездное небо всегда вызывало в нем восторг перед чем-то прекрасно-будущем.

«Что же, сбудутся ли мои смутные мечты и желания? Или это будет так далеко, как и до неба, неясного в протяженности своем, а все в мире – так же сильно будет волновать меня, волновать мое воображение?»


Совсем повеселевший Волков положил горячую ладонь на плечо Антону и, сбоку поведя взглядом в его лицо, спросил участливо:

– Ну, что замечтался, дружок? – И он некоторое время не снимал с его плеча тяжелую руку – она была недвижна.

– Будто мама, которая нас спасла, послала меня сюда, – сказал Антон. – И об отце подумалось вдруг. Не уберегся он…

– О, нашему поколению с лихвой хватило всего, – с жаром отозвался Волков. – Одна гражданская война чего стоила – Первой мировой продление… Потом восстановление, потом коллективизация, индустриализация, потом новая – Отечественная – война, оккупация, голод, опять восстановление. Вот теперь демобилизуемся – и тоже засучим рукава…

– Это даже не чересполосица, а многополосица.

– Какое! Одна непрерывная полоса, – поправил друг. – И даже не полоса, а глубокая борозда, в которую человек попал и уже идет по ней, а та все петляет и петляет бесконечно… Одного из перечисленных мной событий хватило бы на всякого, а тут… – Он махнул рукой. Но тотчас продолжал свои умозаключения: – Значит, как галактики, которые в реке Вселенной есть завихрения (я когда-то увлекался астрономией), так и человек с его жизнью, с его отношением с другими людьми есть поток во времени, и он часто разворачивается стихийно – под воздействием событий. Такова жизнь и матери твоей. Перед нею нужно только преклоняться.

Васильцов рассуждал:

– Да, Берлин, безусловно, останется немецким, как останутся и немцы немцами. Но станут ли они другими?.. Разные правительства будут решать, что им дальше делать; солдаты будут на границах, мосты, как говорится, не сведены… Только точно можно сказать одно: что после этой весны человечеству – дальше жить. С зарубкой в память о случившемся.

И кто-то поддакнул ему раздумчиво:

– И люди станут мотать себе на ус. Вот хватит ли ума?

– Вон уже возвращаются в Пренцлау сбежавшие немецкие семьи, – сказала Игнатьева.

– Везде хорошо, где нас нет, – резюмировала Анна Андреевна.

– Каждый живет своим особым миром, – заговорила опять Коргина. – Вы посадите меня в лучшее кресло – вольтеровское, – я все равно не усижу. Ни за какие коврижки. Я и говорю…

Но Аистов нелюбезно перебил ее:

– Все, все, все. Ты уже высказалась. Ира, спой! – И кивнул Ире, подбадривая ее.

Раскрасневшись, улыбаясь, Ира запела. Суренкова нежданно (она не было певуньей) подхватила за ней песню военного времени и все смелее и сильнее, верно, вкладывая в нее новый смысл.

И Люба, поднимая глаза на всех, зашевелила беззвучно ртом – в такт словам песни. А Саша, насвистывая на этот же мотив, все выжимал скорость. Вжик! Вжик! – проносились взад, отставая, придорожные деревья, и ветерок наполнял и упружил на их светло-зеленых кронах молодую листву.

По дымчато-зеленой, мокро блестевшей равнине Кашин ехал с думой о скором возвращении на родину, с желанием стать дома художником – затем, чтобы обрисовать все, что он увидел самолично. И уж больше никакие сомнения в этом не разбирали его, несмотря на покамест неудачную попытку с зарисовками в Берлине. Неудача как чувствовал, лишь раззадорила его. По-хорошему.

Оглянулся ли он?

Нет, на Берлин он уже не оглянулся.

Да, Антон, как все теперь, конечно же, домой спешил, спешил с желанием учиться художественному мастерству. А пока в свободные часы рисовал, делал наброски, постоянно общаясь с солдатом Тамоновым и выслушивая его профессиональные советы художника, очень помогавшие ему в рисовании. А также с немецкими мальчишками-погодками, с которыми сдружился и которыми почти верховодил, гонялся по улицам Пренцлау. Они нередко наезжали в городской парк – к могилам с нашими спящими солдатами. К сожалению, здесь прибавилось еще несколько могил с цветами.


XX


3 мая все управленцы, погрузившись на автомашины, переехали за Одер, в немецкий городок Пренцлау; поселились в зданиях, свободных пока от жителей-немцев, частично сбежавших на запад.

Тамонову досталась очень светлая и просторная комната: настоящая мастерская с видом на яблоневый сад, вплотную примыкавший к дому; цветущие ветви почти доставали до самых окон третьего этажа, заполняли все пространство крупным белым восковитым цветом; за садом сочно блестели и островерхие красно-черепичные крыши, изгибы угадывавшейся улицы. Уже освоившись в Управлении настолько, что он не нуждался больше в покровительстве Антона, он в приподнято-радостном настроении, порозовевший, обрастал всем необходимым, как художник: красками, бумагой, кистями, склянками, рисунками. Даже обзавелся каким-то примитивным мольбертом, сколоченным кем-то специально для него – поставил его почти посередине комнаты.

Когда же сослуживцы нашли к нему и сюда дорогу – загостили, позируя ему, тем охотнее, что война кончилась и всем хотелось увезти домой память о службе, – Антон нашел его еще суетливее обыкновенного. К тому же он вроде затушевался от чего-то. Похвастался приобретением здешним – прикрепленным к стене небольшим (меньше метра высотой) живописным холстом, который где-то поднял и развернул; изображенный неизвестным современным пейзажистом, желтел на нем уголок неизвестного сада с мокрой серой скамейкой, с опавшей листвой на дорожке. Пейзаж – как натюрморт. Несмотря на пастозную манеру нанесения красок, их созвучие было совершенным. Этот холст отдавал такой пронзительный свежестью, что, казалось, будто натуру выхватил взгляд именно в открытое окно.

Несомненно, находка принадлежала к советской школе живописи, из России – судя по сюжету и подписи. Ведь нацистские оккупанты вывезли из России сотни тысяч произведений искусства и затем часть вывезенных, не успев переправить на Запад, в спешке кидали где попало. Действовали по принципу: «Раз гибнем мы, нацисты, – пусть погибнет и весь свет. Ничего не жалко». Расстреливали же они мирных немецких жителей, в том числе и детей, осмелившихся вывесить белые флаги, уж не говоря о солдатах; затапливали же водой станции метро вместе с укрывшимся в нем берлинским населением…

Накоротке перемолвившись с Антоном соображением насчет картины, которую он высоко оценил, Илья Федорович уже усадил на стул для позирования прачку Машу, полную стыдливую девушку, и занялся ею целиком; предупредительный и более чем любезный, он почтительно и в волнении срисовывал ее и одновременно беседовал с нею, точно с королевной. Она мило, кротко отвечала ему, взволнованная тоже.

Все чаще и чаще Антон заставал у него Машу, которой он много всего рассказывал – необыкновенного и диковинного, как видно было по ее разгоряченному лицу, распахнутым правдивым глазам. Должно быть, они становились очень хорошими друзьями. Она наводила чистоту и порядок в его помещении, меняла ему воду, мыла его банки, стирала белье. Что-то общее сближало их: возможно, их почти детская доброта и чистота чувств. Вследствие этого сближения – все подметили – он даже изменился в том, что стал уже явно меньше помнить о других своих посетителях. Над чем весело-незлобливо посмеивались меж собой говоруны, находившие всегда причину обратить на что-нибудь свое внимание и поязвить немножко, если можно. Отчего ж не поязвить?

За несколько недель Маша как и появилась незаметно, так и исчезла из поля зрения всех: ее перевели в госпиталь. Илья Федорович сильно заскучал по ней, задумчиво (чего не бывало прежде) печалился о ней – все-таки она была для него лучшим благодарным собеседником: необыкновенно мило, с редким сочувствием и переживаниеь, слушала и слышала его. И он несомненно успел привязаться к такому понятливому существу. Она стала ему дорога.

Тут-то Сторошук и другие ребята решили разыграть его: исхитрились словесно создать фантастическую легенду специально для него; они как бы неохотно, ненароком обронили при нем (чтобы дошло до его ушей), что-де уехала Маша, слышали, вовсе не случайно, так как она будто бы ждет ребенка. От него. Бедный Илья Федорович! Он, кажется, и мало веря версии, и чувствуя в их словах, может быть, подвох, взволновался, главное от того, что Маша, если такое говорят о ней, может вследствие чего-нибудь подумать о нем плохо. Антона поразило истолкование им всего по-своему. В том было какое-то противоречие. Но, присутствуя при сем, он уже не мог ни разубедить, ни убедить Тамонова в ином, несмотря на то, что тот обращался к нему с робкой надеждой во взгляде, испрашивая им, справедливо ли сказанное ему насмешками. Шутники не могли оскорбить его прямой правдой, а действовали с намеками и недомолвками, что придавало их словам вес кажущегося правдоподобия. И для пущей достоверности попросили Антона быть лояльным – не мешать им. Справедливо, однако, считая, что Илья Федорович прекрасно и сам должен все понять, разобраться во всем. Антон лишь пожимал плечами; мол, не в курсе событий. Действительно, не подыгрывал – был покамест далек от проявления интереса к интимной близости взрослых людей.

– Но я ведь не отказываюсь от нее и ребенка, чей бы он ни был, если появится на свет, – казнился Тамонов. Он мучился не от того, что могло произойти подобное, а от того, что окружающие могли истолковать неправильно его поступок, могли подумать о нем худо, неверно.

Поразительно, как он, сложившийся мужчина, интеллигент, хваставшийся знанием женской психологии, так легковерно принял наговор и даже не защищался нисколько, принимая это как должное – просто свалившуюся на него кару небесную. И Антон уже не успел, как хотел, разубедить его в напрасности навета. Ибо Тамонова вскорости срочно откомандировали в госпиталь, руководимый видным военным хирургом: здесь собранная группа художников готовила красочные плакаты о боевом пути госпиталей, а также альбомы с рисунками медицинских операций, инструментов, схемами и фотографиями.

bannerbanner