Читать книгу Свет мой. Том 3 (Аркадий Алексеевич Кузьмин) онлайн бесплатно на Bookz (23-ая страница книги)
bannerbanner
Свет мой. Том 3
Свет мой. Том 3Полная версия
Оценить:
Свет мой. Том 3

4

Полная версия:

Свет мой. Том 3


Автобус раскатился, покачиваясь, по широкой – двусторонней, с распределительными кольцами – автостраде; только шелестели по асфальту шины да мелко подрагивали стекла, кресла.

– Вот умеют же немцы строить! Для чего полезли созданное разрушать?.. – повернулся разговор.

– Не свое – чужое то. Душа не болит – не наживавши…

– Их, безропотных, послали, наствозыкнули на нас…

– Да, они подумали, что, наверное, после революции планета в обратную сторону пойдет, планета наша пойдет обратно…

– Не было б у них вооружения – и не полезли б ни за что, –говорил Шаташинский. – А то Европа постаралась – сполна услужила. Сырьем и целехоньким военным снаряжением, попавшим в лапы немцев. На сорок немецких дивизий хватило этого добра только в одной Чехословакии, на сорок дивизий – во Франции; но к тому же Франция всю войну – пять лет – выплачивала Германии огромную контрибуцию и поставляла оружие. Вон их французских мортир обстреливали гитлеровцы Ленинград в блокаду…

Шаташинский сделал паузу, и, сменив его и отчасти подправив – по себе – тему, Васильцов вновь уже рассказывал о том, что он наблюдал в предвоенной Германии, – о немецкой аккуратности в работе, добросовестности и дисциплине. Без перекуров до войны немцы зарабатывались так, что не отдохнуть, как они отдыхали по воскресеньям, им было, пожалуй, и нельзя.

– Мне кажется, – сказала Игнатьева, зардевшись чуточку: – это уж такая нация воинственная, неодержимая, самоограниченно-дисциплинированная; в ней человек, должно быть, как высоко может подниматься (возьмите музыку и философию), так и низко падать. Надо любить это, чтобы дойти до того, до чего они дошли.

– Ну, маньяков, склонных к насилию, везде сыщется немало, смею вас заверить, – возразил ей Шаташинский. – Вон союзники не зря не бомбили заводы неприятеля, а в пух и прах разносили жилые городские кварталы, как Дрезден разнесли.

Шум от движения заглушил его последние слова.

– Нет, все-таки здорово, что мы выжили в этой мясорубке, – сказала Анна Андреевна. – Не верится и еще сейчас…

– Ну, и как же берлинцы отдыхали, товарищ майор? – спросил Коржев.

– Да, позвольте… – зажурчал опять голос Васильцова. – По воскресеньям, раненько утром, немец-мастеровой, семьянин, садился на велосипед – независимый вид транспорта, жену же сажал на свой велосипед, а ребенка в прицепную коляску. И так они всей семьей выезжали на природу, к озерам. Так что по выходным начисто опустевали берлинские улицы. Город очень продуманно снабжался свежей рыбой вот с этого – взгляните – озера; отсюда ее доставляли по железной дороге, в специально оборудованных вагонах. Берлинцы любили свой город, он блестел чистотой – даже горячей водой, как собственный дом, мыли его тротуары…

По обе стороны ровной автострады покойно-зелено отливала стлавшаяся равнина с леском, с видневшимися там-сям домишками. Пустынно было. Зияла где-нибудь воронка или торчал хвост снизверженного самолета, или маячила накренившись, задрав рыло, разбитая пушка; здесь все-таки не было того повального разорения, что столь бросалось в глаза в наших краях, обескровленных напрочь фашистами после упорных жарких боев. Автобус проносился мимо ладных островерхих кирпичных домов с верандами, аккуратно-чистеньких распланированных садов и участков с яблонями, кустами черешни, вишни, смородины, крыжовника, с беседками, с проложенными цементными дорожками, с грядками, что в порядок приводились.

Антон все сопоставлял невольно.

«Да вот, и у него налаживается быт, садовое хозяйство», – прикинул он на глазок: пожилой немец-крестьянин, сосредоточенный, передвигался в своем огороженном приусадебном саду, около которого армейцы, сделав остановку, высадились на несколько минут.

В стыло голубевших глазах хозяина отражался укор, пустотой глядел приличный обжитой дом. Немец кликнул кого-то, из дома выглянула пестроклетчатая старая дама. Вскоре она по-старушечьи суетливо вынесла в ведре воду и кружку. Но сам хозяин, нисколько не суетясь, жестом пригласил всех в сад, точно это было для него естественно и нужно – просто удовлетворить любопытство странствующих русских туристов.

Наши, видно, стосковались по земле: обступив сумрачного старика и закурив с ним, жадно меж затяжек разговаривали по-немецки и по-русски и посредством знаков – на хозяйственную тему: насыщались видением крутящихся водяных брызг и сгибающимися под ними молодыми огородными растениями. Немец все понимал, должно быть: это волнение пришельцев передалось ему; он даже раскраснелся, польщенный беседой, и его старческие, красные от пятен экземы руки, тряслись при объяснении с русскими.

Увиденное не смягчало чувств Антона, напротив, усиливало их горечь, тревожность; ему показалось, что, обособляясь за хозяйством, его владелец не хотел ничего ни видеть, ни знать. В том вся суть. После же того, как Антон вплотную видел тех же старых и молодых мордастых, сытых немцев с оружием у нас и содеянное везде ими, – именно это как-то трудно соединялось с виденным ныне и с услышанными от немца смиренными словами: «Бог труд любит». Смиренность, равнодушие – вот порок.


Еще через полчаса езды у покрутевших склонов автострады, в сочной зелени, запестрели красочные крыши дачно-пригородных построек. За ними потянулись все крупнее по размерам и более искрошенные здания, неприглядные прокопченные заборы, прокопченные заводы: начинался непосредственно Берлин. Все приникли к автобусным окнам. И был поворот уже берлинской улицы, когда слева выплыли огромные, в человеческий рост, белые буквы, нервно написанные краской на стене низкого вытянутого здания – то, что было известно всем по снимкам, опубликованным в газетах и журналах:

– Berlin bleibt deutch! – Берлин остается немецким!

И ехали дальше.

Вдруг Саша Чохели резко затормозил и невесело присвистнул. Оглянувшись на пассажиров, он как бы обращался за помощью к ним. И все – отчасти по инерции от движения – сунулись вперед озадаченно, всматриваясь. Выходило, что дальше не пропускали регулировщики: они заворачивали все машины! С тем и к автобусу подоспел суховатый гарнизонный капитан в летней форме: он потребовал разрешение на въезд. А такового у приехавших в автобусе не было. Капитан сказал, что запрещен даже немаршрутный проезд через Берлин, ибо много желающих попасть в него. И не сдавался, несмотря на дипломатические тонкости майора, который, выйдя к нему, применял их в разговоре. Он их просто не понимал, а не то что не признавал; а для пущей убедительности своей власти укоризненно-строго посмотрел немного вверх – в веселые майоровы глаза. Все, покинув автобус, пока слонялись по улице, – догадывались, что задерживали их оттого, что в Берлине участились случаи автомобильных катастроф. Ярко зеленели расклеенные на стенах объявления советской комендатуры, обращенные к населению.

Вскоре, все-таки уговорив капитана, Васильцов велел ехать хотя бы к комендатуре, где рассчитывал обо всем договориться. Однако, и найдя ее, но неофициально узнав у кого-то там, что экскурсии в Берлин нежелательны, он – во избежание отказа в разрешении – не стал его просить и – уж если мы приехали и проехали сюда – предложил нам все же рискнуть – поездить так.

– Не до нас коменданту, – говорил он, садясь в автобус и указывая шоферу, где ехать. – Все разбито, а население голодает, и без света и воды. И чтобы спасти его от голода, наши подвозят картофель, – повторил он, очевидно, чьи-то слова.

Прямо почти непроездно, а совсем непролазно – в обе стороны. Кирпичные горы вперемежку с искромсанным железом, балками, над которыми светились небом торчавшие стены, запирали улицы, и проехать можно было только по битому кирпичу. Саша, безунывный и не удивлявшийся ничему шофер, лавировал искусно, и старенький, потрепанный автобус, пыхтя и переваливаясь, временами полз точно по дну каменного оврага, где копошились берлинцы.

За неделю до вступления советских войск Берлин ожесточенно бомбили английские «Москито», и, как писалось в газетах, эти разрушения были «дело рук союзной авиации».

От гудков, подаваемых Чохели, жители пугливо сторонились. А цепочки их в некоторых местах разбирали завалы или стояли к колонкам – за водой.

– Я никогда не думала, что могу ненавидеть, – сказала Игнатьева. – И они хлебнули горя. Образумятся, видно…

Васильцов предложил остановиться пока на малолюдной, обезжизненной, хоть и малоразрушенной улице, по которой ехали.


XVI


Весеннее солнце светило точно сквозь неестественно красноватую пелену – кирпичную пыль, смешанную с воздухом, стоячую над городом. И неестественная тишина стояла на улочке, на которой остановился автобус. Немногие магазинчики были закрыты, крест-накрест заколочены досками; стены облепляли, по выражению Волкова, «липушки» – недавние приказы гитлеровских властей. Редкие прохожие тотчас возбуждались любопытством от появления здесь русских. Но Антон уловил то, что странно-пристальный взгляд берлинцев дольше, чем на товарищах, задерживался точно на нем. Не глядя себе под ноги, а только поднимая их повыше, чтобы не зацепить за булыжник, покосилась на него, проходя, и не старая еще немка с покрасневшими глазами, которые словно выела красноватая пыль, – и пугливо приостановилась близ него. Она всматривалась в него прищуренно. К ней по-немецки обратился Васильцов.

Васильцов был в Берлине, как на привычно-знакомом ему и на неузнаваемом в то же время валу истории, на котором теперь вместо домов возвышались кирпичные горы и все покрывала осевшая розово-красная пудра.

От немецких слов, произнесенных ладным русским офицером, немка даже вздрогнула, но сказала, заламывая руки, что у нее был такого же примерно возраста, как и этот камрад, – она показала на Антона, – сын, но что был мобилизован этой весной – и погиб. Она всхлипнула, не удерживаясь.

– А, фаустпатронник, наверное. – И Васильцов стал утешать ее.

В последнее перед падением Берлина время из четырнадцати-шестнадцатилетних юнцов нацисты формировали заслоны с фаустпатронами, надеясь еще сдержать наши танки.

Подошли другие немцы, видя, а главное, слыша, что свободно и благожелательно говорил по-немецки русский офицер; толпа моментально как-то увеличилась, сдвинулась вокруг кольцом.

– Ja, alles was vergebens. – Да, все было напрасно, – сказал и дернул головой какой-то оказавшийся ближе всех тонкошеий старик – как бы извиняюще за то, что было, и, страшась того, что им, немцам, нет теперь подлинной веры.

– Wer erten will, musaen. – Кто хочет жить, тот должен сеять, – сказал майор обнадеживая.

– Das war richtig sein. – Возможно, что это правильно.

Толпа старалась вызнать все, касающееся капитуляции Германии. И легко майор Васильцов взял инициативу беседы с нею на себя – взял, как капитан руль корабля; и легко ему было в этой роли – он знал немецкий язык и правила своего поведения. К тому же он был очень уверен в себе – и серьезен в меру; он будто давал импровизированную пресс-конференцию о своем здоровье, самочувствии. Было-то понятно, что потрясенные неизбежным немцы не то, что многого еще недопонимали. Им сложно самим по себе начинать по-новому жить, притом в разрушенном городе, когда наступала такая возможность. И слишком определенно они хотели узнать про то, что станется теперь с ними, вместо того, чтобы уже делать что-нибудь самим. Но чувствовался в нем искусный дипломат и притом сердечный.

Оттого-то оживлялись чужие бледно-болезненные лица.

Берлинцы главным образом хотели знать то, кто в Берлине останется – русские или американцы и какая власть установится в Германии; они почти что хором заявляли, что пусть в Берлине будут русские, а не американцы (об англичанах и французах они почему-то не упоминали). Но не было ль это преднамеренным заискиванием, чему их научил нацизм?

Васильцов же, не задумываясь, уверял: нет, ничего другого, кроме новой немецкой власти в Германии не может быть никак.

У автобуса все делились меж собой мнением:

– А народ-то ткается. Все глядеть, слушать…

– Правильно. Лучше смотреть в глаза друг другу, чем стрелять.

– Вишь, говорят, что пусть русские будут…

– Можно насказать всего.

Мимо проскользнула, опустив глаза, Люба, печальная, хмурая и одинокая, уставшая уже страдать; с устало-грустным выражением на вытянувшемся лице, она вошла в автобус и скромненько села в свой уголок. Чьи печали она носила с собой?

Все повторилось и при следующей остановке: берлинцы мигом окружали автобус и выспрашивали обо всем у Васильцова, а главное – о послевоенном переустройстве Германии. Это убедительно свидетельствовало о том, что они себя не чувствовали тут посторонними людьми, какими порой хотели казаться, или, может быть, больше не хотели себя чувствовать такими.


Майор знал, что показать в Берлине. Переназвав по пути уже, пожалуй, дюжину берлинских достопримечательностей и улиц, он не мог не забегать каждый раз вперед: «А теперь я покажу… если тут проедем… поезжай-ка прямо», – говорилось понятливому шоферу, и тот вел автобус туда, куда указывалось. Все были довольны таким превосходным проводником, отлично ориентирующимся в лабиринтах развалин. Но Антону хотелось зарисовать что-нибудь с натуры. Об этом он думал прежде всего.

Военные автомашины текли в обоих направлениях, сигналя гудками и обтекая неожиданные препятствия.

Так выехали на широкий проспект Унтер ден Линден с расходящимися узорами брусчатки. Посреди его высились пирамиды из сложенных мешков с землей – заложенные памятники, и П-образные архитектурные арки – вход в метро. Вскоре вдали возвысились черные Бранденбургские ворота без венчавшей их квадриги Виктории (колесницы Победы). И Антону даже почудилось, что их колонны столь тесно перекрывают улицу, что не проехать. Однако автобус, даже не замедлив хода, миновал их легко; они, поиссеченные осколками бомб, снарядов, мин и пулями, остались позади. И сразу же завиделось справа, за грязным, тусклым и разодранным парком громоздко-неповоротливое здание, раскромсанное и обгорелое. А над ним – над его продырявленным ажурным куполом – контрастно переливался, ярко алея на солнце, советский флаг.

– Рейхстаг, – сказал Васильцов.

– Неужели?! – Все в автобусе прилипли к окнам. – Этот?!

– Ну, помпезная громадина!

Ближе подъехав, Саша развернул машину и поставил ее к уголку тротуара. Отсюда начинался старый парк со слабо, словно нехотя, зеленевшими деревьями, обгорелыми, расщепленными и повально срезанными верхушками и ветками, со сплошь перерытой землей, заваленной к тому же отстрелявшимися сине-зелеными фашистскими танками, орудиями – глыбами металла, бочками, снарядными ящиками, боеприпасами, касками и всем, чем угодно. Ветерок, вороша, играл обрывками накиданных бумаг…

По широким выщербленным и закиданным обломками ступенькам входа, среди толпы наших возбужденно-радостных военных разных рангов, валивших сюда и обратно, сослуживцы поднялись в Рейхстаг. И там, в первом же помещении их остановили царившие (и днем) сумрачность и жуть, хотя стоял такой веселый шум среди армейцев.

Искалеченные бронзовые на подставках статуи великих германских полководцев в боевых доспехах и гербы, висящие над ними, меж колонн, обступали с двух сторон входной зал – вдоль закопченных стен; кирпичные кладки забаррикадировали боковые проходы – за ними недавно оборонялись эсэсовцы, и еще несло оттуда гарью и тошнотворно смрадило от еще неубранных разлагавшихся трупов. В пепле на полу, засыпанном также щебнем, штукатуркой и ворохом бумажных листков, утопали ноги; кроме того, валялись, дополняя впечатляющую картину хаоса, обломки разной мебели, армейские ящики и снаряжение, и крупные стреляные гильзы. От пожара и разрывов почернела и облупилась штукатурка – особенно внутренних колонн, изукрашиваемых теперь, как и все стены, будто письменами какими, или посланиями: побывавшие здесь победители, ухитряясь порой забраться на немыслимую высоту, писали, либо выцарапывали то, кто они, откуда, почему сюда пришли.

Вдохновившись этим, Коржев также выписал куском мела на серой стене все, включая свою и Кашина, фамилии.

Многие весело, с шутками, фотографировались. И слышался звон радостных, чистых голосов, орденов и медалей.

В центральном зале – для заседаний – были пробоины от прямых попаданий бомб.

Васильцов повел всех дальше осматривать рейхстаговские помещения, а Антон, внушая себе строго, что нечего столько разглядывать битые черепки, заспешил на улицу: хотел зарисовать Рейхстаг – не упустить представившийся момент. Открыв дверцу автобуса и кое-как примостясь на его ступеньках, он стал наносить на лист бумаги правое крыло Рейхстага; левое же крыло здания, если смотреть отсюда, несколько закрывали крайние парковые липы с черными стволами. Да Антон подосадовал, что неудачно для рисунка выбрал место. Но ему было уже некогда перейти куда-нибудь еще и переделать композицию. Он видел перед собой этот тяжелый, точно осевший, или присевший, Рейхстаг с верховой клетью, видел свалившийся на бок узкий желтенький трамвай из двух вагонов, опрокинутые машины, паутины весенней зелени, – и карандашом набрасывал все это на бумагу.

Проходившие мимо военные, замечавшие, что он рисовал, шаг придерживали, замирали подле. На мгновение хотя бы. Чтобы заглянуть в планшет рисовавшего. Восклицали с уважением:

– Молодец малец! Копию снимаешь!..

Снять «копию» с Рейхстага он, однако, не успел: вскоре возвратились сослуживцы, очень шумные, довольные, не знавшие и не понимавшие его творческого огорчения из-за того, что у него плохо получалось.

XVII


Изящно вытянутая вверх, точно поставленная на оригинальном столике, с парящим ангелом с крылышками, «Колонна Победы» – символ поражения французов; все выпотрошенное – снарядами, бомбами, огнем – квадратное здание почтамта. И Антона, сельского жителя, нисколько не поражали почему-то ни то, ни другое: ни изящество и ни размеры чего-то.

Потом спустились в неглубоко прорытое берлинское метро, которое пробивали даже тяжелые снаряды и которое по приказу Гитлера было затоплено вместе с городским, прятавшимся в нем, населением. В сырой подземельной темноте чиркали спички, чтобы подсветить себе. Все туннели наполовину – вровень с посадочными платформами – были залиты водой: она маслянисто-черно отливала под облупившимися ржавыми сводами; темнели в глубине пустые отсеки бывших магазинов, помещавшихся под землей.

– Ну, несравненно оно бедней, бедней московского, – уверенно определила москвичка Суренкова. – У нас подземные станции – прямо же дворцы.

– И дома у себя потоп натворили. Бр-р!

– Да, зрелище ужасное. Выйдем-ка скорей наверх.

Да, зимой, в критический момент панического бегства немецкого воинства из-под Москвы Гитлер, обращаясь к своим полчищам, взывал в приказе: «Ключи Берлина во Ржеве, помните!» Может быть, уже тогда он и его хваленые вояки усмотрели в этой недоступности для них желанного – сломить жестокостью наш народ – собственную обреченность, которая настигнет их рано или поздно? И поэтому потом – чтобы отдалить от Германии расплату, – так они вгрызались повсюду в каждый метр нашей земли?

Взгляд Антона скользил по перенесшим встряску зданиям, по памятникам, сброшенных с тумб, разметанным баррикадам, завалам, покосившимся перебитым уличным фонарям, по каким-то бесконечным вывескам, названиям, по выбитому, в ямах и кирпичных осколках, асфальтовому полотну, по мятущимся желтоватым лицам берлинцев. По летному полю знаменитого берлинского аэродрома Темпльгоф – участкам, незалепленным домами с бетонными взлетными дорожками, с характерными внушительных размеров ангарами, со смятыми самолетами в куче, зенитками и со светло зеленевшим травяным покровом, там, где ему было дозволено зеленеть.

Вот подковообразный храм Победы, увешанный скульптурными изображениями знамен и оружия, со свирепо оскаленными гривастыми каменными львами. Одного из них, уцепившись рукой за пасть, оседлал какой-то наш удалец-солдат – решил сфотографироваться на память верхом на нем: свешиваясь со льва, он другую руку протягивал вниз – приглашал взобраться и своих приятелей.

Да, вот с этих самых площадей и улиц начали маршировать безумцы к мировой катастрофе. Именно прошлое Берлина и его отделанные чаще в духе милитаризма памятники, фасады и камни так напоминали о том на каждом шагу.


В середине дня сослуживцы приехали на окраинную целостную улицу с ровными серыми пятиэтажными домами с лишь оббитыми-белевшими карнизами. С неверием подошли к открытому пивному бару и заглянули внутрь его:

– Что, и пиво есть? Ну, как замечательно!

В Берлине разрешили уже торговлю, налаживались хлебопекарни и открывались всякие лавочки. А подальше от центра, на окраинах города, значительно меньше пострадало все; верно – потому по совету Васильцова и приехали сюда.

В баре, куда все шумливо зашли, были расставлены столики, но посетителей не было; несколько одутловатая немка, опрятно одетая и при чистом фартучке, по-хозяйски поглощенно возилась с насосом за стойкой с мокрым мраморным верхом, и на нем были составлены высокие фарфоровые кружки. Она вспыхнула, узнав о цели визита к ней русских солдат.

– Bitte schon! – Прошу! – И сожалеючи извинилась перед Васильцовым за вынужденную нынешнюю скудость в ее баре: кроме пива нечего уж предложить гостям. Время трудное.

Спросив, сколько посетители берут, она стала быстро наполнять пивом – накачивать насосом – пивные кружки. Все поочередно подходили к стойке, брали эти кружки, ставили их на столики и усаживались сами. Принесли из автобуса кое-какие продуктовые припасы, предусмотрительно взятые с собой.

Разговор повелся в несколько ручьев – и тут, и там. Говорилось всякое: грустное и забавно-смешное.

– О, как!.. умирать буду… О-о! Пить не буду…

– Золотые слова. И вовремя сказаны.

– А я, ребята, украинского борща страсть как захотел…

– Ну, давай, бузуй!.. Поменьше разговаривай!

Волков же вдруг вспомнил, что солдат Найденов – из службы 1-го отдела, 9 мая, перед тем, как его убили власовцы, весело считал – загибал пальцы, сколько же всех родственников к нему придет теперь на случай его мирной смерти: «…Сашка – сам четверть-двадцать. Надька – сам треть-двадцать три, Еркашка – сам друг, хотя сам треть, но пускай – сам друг – двадцать четыре…» Досчитал так до пятидесяти одного – и со счета сбился. Однако на его непредвиденные похоронки уж никто из родственников и не смог придти, стало быть… Судьба иначе распорядилась… – И как-то осекся, диковато глянув в сторону Шаташинского: тот увлеченно участвовал в разговоре за дальним столиком с тремя майорами.

– Все вроде дуется на меня. Не подступиться к нему. – И сержант пробарабанил пальцами по столу. – С нами, дураками, и нужно обходиться так.

Очевидно, привлеченные нашим дружным гомоном, в полуоткрытую стеклянную дверь бара пугливо просунулись две детские головки. А затем сюда зашли и стали в каком-то немом выжидании светловолосый мальчуган с голубоватыми глазами и поразительно густыми ресницами и поменьше – девочка, очень схожая с ним тонким, тоже белым лицом, – вероятно, его сестренка. Они были воспитанные дети. Одетые опрятно. Солидно брат, как старший, держал сестренку за руку.

По всей вероятности их привлекло сюда не простое ребячье любопытство, а голод, коснувшийся их; что это такое, Антон в достаточной степени познал на себе. И если все заметили вошедших детей с вниманием и участием к ним, то Антон – с особенным: вскочив из-за стола, он с какой-то стыдливой и покровительственной радостью, словно это пришли его лучшие друзья, стал собирать со столов – где тушенку, где хлеб, а где сало или еще что-то – и все это, попавшее ему под руку, с неловкостью совал в робкие, непослушные ребячьи ручонки:

– Bitte! – Возьмите! Пожалуйста!

Сердцем своим чувства мерил он. Их постоянством. Поневоле оказавшись рядом с домом этих ребятишек, пожалел их в общей беде: они не виноваты. Может быть, они являлись детьми того высокомерного офицера, которого его мать образумливала в 41-м году. А может, и Вальтера…

К удивлению всех, Люба уже ласкала, подозвав к себе, малышку; она с женской чуткостью и нежностью погладила ее по голове и поцеловала в волосы, и та притихла, доверчиво ослонясь о колени подозвавшей, с угощением в руках.

Однако с появлением ребят насупилась, даже изворчалась про себя владелица бара. И едва они отнесли, должно быть, домой продукты и поспели сюда вновь, она вознегодовав за это, уже в открытую прикрикнула на них: гнала их прочь – чтоб они не шлялись больше.

– Es sei! – Пусть! – Срываясь, напустилась Люба на нее, защищая их. – И второпях добавила ругательное что-то.

– Es ist mir uber. – Это мне надоело, – в свою очередь оправдывалась оторопевшая немка. – Нa und ob! – Еще бы!

Вмешался майор Васильцов:

– Nicht zu machen. – Ничего не поделаешь. – Und tangt nichts. – И это не годится никуда. – Он говорил увещевающее, резонно. Ведь и для фрау кое-что оставили – поделились тоже. Всем жить надо.

bannerbanner