banner banner banner
Сцены из жизни провинциала: Отрочество. Молодость. Летнее время
Сцены из жизни провинциала: Отрочество. Молодость. Летнее время
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Сцены из жизни провинциала: Отрочество. Молодость. Летнее время

скачать книгу бесплатно

Он стоит с отцом за тренировочной сеткой, наблюдая, как Джонни Уордл подает мячи бэтсмену первой сборной. Уордл, невзрачный коротышка с песочного цвета волосами, – боулер, предположительно медленный, однако, когда он разбегается и бросает мяч, тот летит на удивление быстро. Бэтсмен принимает его без большого труда и мягко отправляет в сетку. Следом подает кто-то другой, затем снова Уордл. И снова бэтсмен легко принимает его подачу. В итоге не побеждает ни бэтсмен, ни боулер.

Вечером он возвращается домой разочарованным. Он ожидал большего контраста между английским боулером и вустерским бэтсменом. Рассчитывал увидеть мастерство более загадочное, увидеть, как мяч вытворяет в воздухе странные фокусы, как летит над площадкой, ныряя, всплывая и вращаясь, – именно так должна выглядеть, если верить прочитанным им книгам по крикету, медленная подача. Чего он не ожидал увидеть, так это болтливого человечка, который только тем и отличается от других, что подает крученые мячи намного быстрее, чем сам он подает обычные.

В крикете он ищет большего, чем предлагает ему Джонни Уордл. Крикет должен походить на битву Горациев с этрусками или Гектора с Ахиллом. Если бы Гектор и Ахилл были просто двумя мужичками, рубившимися один с другим на мечах, о них и рассказать оказалось бы нечего. Но они не были просто двумя мужичками, они были могучими героями, имена их вошли в легенду. И он радуется, узнав в конце сезона, что Уордла вывели из сборной Англии.

Конечно, Уордл подает мяч кожаный. Он с таким не знаком: он и его друзья используют то, что у них называется «пробковым» мячом, сделанным из какого-то прочного серого материала, которому нипочем камни, мигом изодравшие бы кожаный мяч в лоскуты. Стоя у сетки и наблюдая за Уордлом, он впервые слышит странное посвистывание, издаваемое летящим к бэтсмену кожаным мячом.

А затем впервые получает возможность поиграть на настоящем крикетном поле. На среду, на вторую половину дня, назначен матч двух команд, состоящих из учеников начальных классов. Настоящий крикет означает, что и калитки будут настоящими, и драться за право защищать их ни с кем не придется.

Подходит его черед встать на стражу калитки. Со щитком на левой ноге и отцовской, слишком тяжелой для него битой в руках, он выходит на площадку. Удивительно, какая она, оказывается, огромная. Серое, пустое пространство – зрители сидят так далеко, что их можно считать несуществующими.

Он стоит на полоске уплотненной катками, покрытой зеленым кокосовым матом земли и ждет мяча. Это крикет. Говорят, что это игра, но для него она более реальна, чем его дом, чем школа. В ней нет притворства, нет милосердия, нет вторых шансов. Есть только другие мальчики, чьих имен он не знает, и все они против него. И мысль у них только одна: лишить его радости. Ни малейшей жалости к нему они не испытывают. Он один на этой огромной арене, один против одиннадцати, и защитить его некому.

Игроки встают по местам. Ему необходимо сосредоточиться, однако в голове его вертится мысль, которую он никак не может прогнать: мысль о парадоксе Зенона. Прежде чем стрела долетит до мишени, она должна пролететь половину разделяющего их расстояния; прежде чем пролетит половину, должна пролететь четверть; прежде чем пролетит четверть, должна… Он отчаянно пытается перестать думать о ней; но сами эти попытки взвинчивают его еще сильнее.

Боулер разбегается. Последние два удара его ступней о землю он слышит особенно ясно. А затем возникает пространство, в котором тишину нарушает только один звук – страшноватый шелест резко снижающегося к нему мяча. Именно это и выбрал он, когда решил играть в крикет: чтобы его снова и снова, пока он не потерпит неудачу, испытывал налетающий мяч, равнодушный, безразличный, безжалостный, ищущий брешь в его обороне, более быстрый, чем он ожидает, слишком быстрый для того, чтобы успеть очистить голову от царящей в ней неразберихи, собраться с мыслями, решить, что следует делать. И в самой середке этих размышлений, в середине этой середки, появляется мяч.

Он набирает две пробежки, отбивая мячи в состоянии сначала замешательства, а затем и подавленности. И выходит из игры, еще даже меньше понимая прозаичную манеру, в которой вел свою Джонни Уордл, непрестанно болтавший что-то, отпускавший шуточки. Неужели таковы все легендарные английские игроки: Лен Хаттон, Алек Беддсер, Денис Комптон, Сирил Уошбрук? Он не может в это поверить. Он считает, что по-настоящему играть в крикет можно только в молчании, в молчании и в страхе, с колотящимся в груди сердцем и пересохшим ртом.

Крикет – не игра. Крикет – это правда жизни. Если книги не врут и крикет действительно является испытанием характера, он не видит ни единой возможности пройти это испытание, но и не понимает, как от него уклониться. Тайна, которую ему удается скрывать в каких угодно обстоятельствах, у калитки безжалостно выставляется напоказ. «Ну-ка, посмотрим, из чего ты сделан», – говорит мяч, со свистом летящий к нему, вращаясь, по воздуху. И он вслепую, не понимая, что делает, выкидывает перед собой биту – слишком рано или слишком поздно. Мяч находит себе лазейку, минуя биту, минуя щиток. А он обращается в боулера, он проваливает испытание, его разоблачили, и скрывать ему больше нечего, кроме слез, и он заслоняет лицо ладонью и, спотыкаясь, покидает площадку под соболезнующие, вежливые аплодисменты других игроков.

Глава седьмая

На его велосипеде стоит эмблема британского производителя стрелкового оружия – две перекрещенные винтовки и надпись «Смитс – Би-Эс-Эй». Велосипед он купил с рук за пять фунтов – на деньги, которые получил в подарок, когда ему исполнилось восемь лет. Это самая большая вещь, какая была у него в жизни. Когда другие ребята начинают хвастаться своими «рэли», он говорит, что ездит на «смитсе». «„Смитс“? Мы о нем и не слыхали ни разу», – отвечают они.

Такого наслаждения, какое он получает, катаясь на велосипеде – клонясь набок, стремительно поворачивая, – не дает ему больше ничто. Каждое утро он едет на «смитсе» в школу – полмили от Реюнион-Парка до железнодорожного переезда, потом еще милю по тихой, идущей вдоль рельсов дороге. В придорожных канавах мурлычет вода, в кронах эвкалиптов воркуют голуби, и время от времени дуновение теплого воздуха предупреждает его о ветре, который поднимется днем и погонит перед собой клубы красной глиняной пыли.

Зимой он отправляется в школу затемно. Велосипедный фонарик создает впереди пятно света, он едет, разрезая грудью мягкую бархатистость тумана, вдыхая его, выдыхая, слыша лишь шелест своих покрышек. Иногда по утрам руль остывает настолько, что голые ладони прилипают к металлу.

В школе он старается появляться пораньше. Ему нравится получать весь класс в свое распоряжение, бродить, огибая пустые столы, подниматься, опасливо оглянувшись, на учительское возвышение. Однако попадать в школу самым первым ему не удается: его опережают братья Де-Дурнс – их отец работает на железной дороге, и в школу они приезжают шестичасовым поездом. Они бедны, бедны до того, что у них нет ни фуфаек, ни блейзеров, ни обуви. Таких бедняков в школе немало, особенно в тех классах, где преподавание ведется на африкаансе. Даже ледяными зимними утрами они приходят в школу одетыми в тонкие хлопковые рубашки и шорты, из которых давно уже выросли – настолько давно, что их тощие бедра едва-едва движутся, скованные этой одежкой. Холод оставляет на их загорелых ногах меловые пятна, они дуют себе на ладони и притоптывают, а из носов у них вечно течет.

Однажды случилась вспышка стригущего лишая, и братьев Де-Дурнс обрили под ноль. И он увидел на их голых черепах завитки лишая; мать сказала ему, чтобы он и близко к ним не подходил.

Он предпочитает узкие, тугие шорты свободным. Одежда, которую покупает для него мать, всегда слишком свободна. Ему нравится смотреть на тонкие, гладкие коричневые ноги, обтянутые узкими шортами. В особенности на покрытые медовым загаром ноги светловолосых мальчиков. Самые красивые мальчики, с удивлением обнаруживает он, учатся в африкаансских классах, как и самые уродливые – с волосатыми ногами, кадыками и прыщами на лицах. Дети африкандеров очень похожи на детей цветных, считает он, неиспорченные, бездумные, безудержные, они достигают определенного возраста, и их поражает порча, и красота умирает в них.

Красота и желание: его тревожит чувство, которое рождают в нем ноги этих мальчиков, бессодержательные, совершенные и невыразительные. Что еще можно сделать с такими ногами, как не пожирать их взглядом? А желание – желание чего?

Так же воздействуют на него изображенные в «Детской энциклопедии» голые скульптуры: Дафна, преследуемая Аполлоном, Персефона, похищаемая Дитом. Но тут все дело в форме, в совершенстве формы. У него имеется идея совершенного человеческого тела, и когда он видит это совершенство воплощенным в белом мраморе, что-то подрагивает в нем, открывается некая пучина, он оказывается на грани падения.

Из всех тайн, отделяющих его от других мальчиков, эта, возможно, самая, по большому счету, худшая. Только в нем одном и текут эти темные эротические токи; посреди окружающей его невинности и нормальности только он один испытывает желания.

Это притом что язык африкандеров грязен до невероятия. Они владеют словарем непристойностей, далеко простирающимся за границы его словаря, им нипочем всякие fok, и piel, и poes, от односложной увесистости которых он в испуге отшатывается. Как они пишутся? Пока он не научится писать эти слова, ему не удастся мысленно их укротить. Пишется ли fok с v, что сделало бы его более почтенным, или с f, обращающей его в слово и вправду дикое, первобытное, лишенное предков? Словарь молчит, в нем таких слов нет, ни одного.

А существуют еще gat[8 - Дыра, отверстие (афр.).], и poep-hol[9 - Первая половина – испражнение, кал, попа (нидерл.), последняя половина – дыра, нора, анус (афр.).], и иные слова вроде этих – ими осыпают друг друга поругавшиеся африкандеры, и силы их он не понимает. Что общего между задом и передом? Какое отношение имеют gat и прочие, такие грузные, горловые, черные, к сексу, с его манящей начальной с и таинственным иксом на конце? Он с отвращением выкидывает из головы заднепроходные слова, однако не оставляет попыток проникнуть в тайну effies и FLs – того, что обозначается ими, наблюдать ему не довелось, однако он знает, это как-то связано с тем, что происходит между юношами и девушками в старших классах.

И ведь не такой уж он и невежда. Он знает, как рождаются дети. Дети выходят – опрятными, чистыми и белыми – из материнского зада. Так сказала ему давно, когда он был еще маленьким, мать. Он верит ей безоговорочно: и гордится тем, что она открыла ему всю правду о младенцах так рано, в возрасте, в котором других детей все еще кормят небылицами. Это знак ее просвещенности, просвещенности ее семьи. Его двоюродный брат, Хуан, который на год моложе, чем он, тоже знает правду. А вот отец, когда заходит речь о младенцах и месте, из которого они появляются на свет, смущается и недовольно ворчит, что лишний раз и доказывает невежество отцовской семьи.

Правда, его друзья говорят иначе: младенцы, дескать, вылезают совсем из другой дырки.

Теоретические сведения о другой дырке, в которую вставляют пенис и из которой вытекает моча, у него имеются. Но чтобы из нее еще и дети на свет выходили – это бессмыслица. В конце концов, младенец же созревает в животе. Значит, и выходить должен сзади.

Поэтому он выступает за попу, хотя друзья его отдают предпочтение другой дырке, той, которая poes. Но он спокойно верит в свою правоту. Она – часть доверия, которое питают друг к дружке он и его мать.

Глава восьмая

Он и его мать переходят площадь у железнодорожной станции. Он идет с матерью, но и сам по себе, за руку ее не держит. Одет он, как и всегда, в серое: серая фуфайка, серые шорты, серые чулки. На голове – темно-синяя шапочка с эмблемой Вустерской мужской начальной школы: окруженный звездами горный пик и девиз PER ASPERA AD ASTRA[10 - Через тернии к звездам (лат.).].

Он всего лишь мальчик, идущий рядом с матерью, и со стороны выглядит, надо полагать, совершенно нормальным. Но сам он мысленно видит себя снующим вокруг нее, точно таракан, описывающим нервные круги, опустив нос к земле и суча ногами и руками. Собственно, ничто в нем, думает он, не остается спокойным. В особенности ум, который рвется то туда, то сюда, выполняя приказы собственной нетерпеливой воли.

Именно на этом месте цирк раз в году расставляет шатры и клетки, в которых дремлют на вонючей соломе львы. Но сегодня оно выглядит всего лишь участком красной глины, утоптанной до состояния камня, так что на ней и трава не растет.

Людей здесь в это яркое и жаркое субботнее утро хватает. Один из них – мальчик его лет – быстро пересекает площадь, двигаясь под углом к нему и матери. И, едва увидев этого мальчика, он понимает, что тот станет важным для него, важным без меры, и дело даже не в самом мальчике (они могут больше никогда и не встретиться), но в мыслях, которые рождаются в его голове, грозя вырваться наружу, точно пчелиный рой.

Ничего необычного в мальчике нет. Он цветной, однако цветных, куда ни взгляни, полным полно. Штанишки на нем такие короткие, что плотно облекают его аккуратные ягодицы, оставляя стройные, забрызганные глиной бедра почти голыми. Он бос, подошвы его, наверное, тверды настолько, что, даже наступив на колючку, на duwweltjie, мальчик всего-навсего остановится, склонится и смахнет ее со ступни.

Мальчиков, подобных ему, сотни, тысячи – и девочек в коротеньких платьицах, не скрывающих стройные ноги, тоже тысячи. Вот бы и у него были такие же прекрасные ноги. Тогда бы и он плыл над землей, как этот мальчик, едва касаясь ее.

Мальчик проходит в дюжине шагов от них. Он погружен в себя, в их сторону не смотрит. Тело его совершенно, не испорчено, как если бы он только вчера народился на божий свет из раковины. Почему дети, подобные ему, мальчики и девочки, которые в школу ходить не обязаны, которым дана воля бродить вдали от недреманных родительских глаз, которые могут делать со своими телами все, что придет им в голову, – почему они не сходятся вместе ради празднества плотских услад? Не состоит ли ответ в том, что они слишком невинны и не знают, какие доступны им наслаждения, – что тайны эти открыты только темным, преступным душам?

Вот так и ведет себя каждый его вопрос. Поначалу убредает куда глаза глядят, но под конец непременно возвращается, собирается с силами и тычет в него пальцем. И всегда именно он приводит в движение вереницу мыслей; и всегда они перестают его слушаться и возвращаются, чтобы предъявить ему обвинения. Красота есть невинность; невинность есть неведение; неведение есть неведение о наслаждении; наслаждение есть преступление; он преступник. На самом-то деле, пройдя этим длинным путем, он уже начинает различать впереди слово «извращение», слышать его темную, сложную вибрацию, начинающуюся с загадочного и, которое ничего, вообще говоря, не значит, но быстро перескакивающую через безжалостное в к мстительному р. И не одно обвинение предъявляется ему, а два. Обвинения эти пересекаются, и он оказывается в их перекрестье, в прицеле снайпера. Ибо тот, кто явился сегодня, чтобы обвинить его, не просто легок, точно олень, и невинен, между тем как он темен, грузен и преступен: этот обвинитель еще и цветной, а это значит, что у него нет денег, что живет он в жалкой лачуге и ходит голодным; это значит, что, если мать крикнет сейчас: «Мальчик!» – и помашет рукой, а она вполне на это способна, мальчику придется притормозить, подойти к ним и сделать то, что она ему велит (поднести, к примеру, ее корзинку с покупками), а под конец принять в сложенные чашкой ладони три пенса и поблагодарить ее. Если же он осудит ее за это, мать лишь улыбнется и скажет: «Ну, они к этому привыкли!»

И получается, что этот мальчик, бездумно следовавший всю жизнь по пути естества и невинности, бедный и потому достойный, как всякий бедняк из сказки, тонкий и ловкий, как угорь, проворный, как заяц, способный взять над ним верх в любом состязании, требующем быстроты ног или искусности рук, – этот поставленный перед ним живой укор тем не менее обязан подчиняться ему, да еще и так, что его передергивает от стыда и он горбится и не желает даже вслед мальчишке смотреть, при всей его красоте.

Но ведь и не отмахнешься же от него. Еще от туземцев отмахнуться, может быть, и получится, но от цветных, от мулатов – никак. Туземцев можно не принимать в расчет, потому что они появились в этих краях последними, пришли с севера и никакого особого права жить здесь не имеют. Туземцы, которых он встречает в Вустере, – это по большей части мужчины в старых армейских шинелях, курящие крючковатые трубки и живущие в крошечных, похожих на шалаши конурках из рифленого железа, которые стоят вдоль железной дороги, – мужчины легендарной выносливости и силы. Их привозят сюда, поскольку они, в отличие от мулатов, не пьют, поскольку способны выполнять под палящим солнцем тяжелую работу, от которой более светлокожие и слабосильные мулаты быстро попадали бы с ног. Это мужчины без женщин, без детей, они появляются ниоткуда, и, значит, их можно отправить назад, в никуда.

А с мулатами такое не пройдет. Мулатов готтентотки нарожали от белых, от Яна Ван Рибека[11 - Ян Антонис Ван Рибек (1610–1677) – голландский колониальный деятель.]: это с определенностью следует даже из школьного учебника истории с его туманными иносказаниями. На деле же все обстоит еще и похуже. Ибо в Боланде люди, которых называют мулатами и цветными, – это вовсе никакие не праправнуки Яна Ван Рибека или еще какого-нибудь голландца. В физиогномике он разбирается – и, сколько помнит себя, всегда разбирался – достаточно хорошо, чтобы понимать: в них нет ни капли крови белого человека. Они – готтентоты, чистые и нетронутые. И они не просто составляют единое целое с этой землей – эта земля составляет единое целое с ними, она принадлежит им и принадлежала всегда.

Глава девятая

Одно из удобств Вустера – и, согласно отцу, одна из причин, по которой они перебрались сюда из Кейптауна, – состоит в том, что покупки здесь делать гораздо проще. Молоко им привозят каждое утро еще до рассвета, а чтобы получить мясо и иные продукты, достаточно лишь снять с телефона трубку – и через час-другой на вашем пороге появится человек из магазина «Шохатс».

Человек из «Шохатса», мальчик-рассыльный, – это туземец, знающий всего несколько слов из африкаанса и ни одного английского. Он носит чистую белую рубашку, галстук-бабочку и бейсболку, на которой написано «Бобби Локк». Зовут его Джозиас. Родители Джозиаса не одобряют, по их мнению, он – представитель нового обленившегося поколения туземцев, один из тех, кто тратит все свои заработки на модные тряпки, а о будущем совсем и не думает.

Когда родителей нет дома, заказ от Джозиаса принимает он с братом. Они раскладывают продукты по кухонным полкам, прячут мясо в холодильник. Если среди продуктов попадается сгущенное молоко, они присваивают его в качестве законной добычи. Пробивают в банке дырочки и высасывают ее досуха. А когда мать приходит домой, делают вид, что никакой сгущенки не было – или что ее украл Джозиас.

Верит она их вранью или нет, он не знает. Впрочем, это не тот обман, который внушает ему особое чувство вины.

Соседи с восточной стороны носят фамилию Уинстра. У них три сына, старший, Джисберт, у которого колени вывернуты вовнутрь, и близнецы Эбен и Эзер, еще не доросшие до учебы в школе. Он и его брат насмехаются над Джисбертом Уинстрой за его глупое имя и беспомощное ковыляние, которое заменяет ему бег. Они приходят к выводу, что Джисберт идиот, умственно отсталый, и объявляют ему войну. Как-то под вечер они берут полдюжины доставленных мальчиком из «Шохатса» яиц, забрасывают ими крышу дома Уинстры и прячутся. Никто из Уинстр наружу не выходит, и солнце высушивает разбитые яйца, обращая их в уродливые желтые подтеки.

Радость, которую ощущаешь, бросая яйцо, такое маленькое и легкое в сравнении с крикетным мячом, глядя, как оно летит, кувыркаясь, по воздуху, слыша мягкий шлепок при его встрече с крышей, остается с ним еще долгое время. Однако и она смешана с ощущением вины. Он же не может забыть, что играли они не с чем иным, как с едой. Какое право имели они обращать яйца в игрушку? Что сказал бы мальчик из «Шохатса», узнав, что они повыкидывали яйца, которые он вез им на велосипеде из самого города? Ему представляется, что мальчик из «Шохатса», который, вообще-то, и не мальчик, а взрослый мужчина, не настолько поглощен самим собой, своей бейсболкой «Бобби Локк» и галстуком-бабочкой, чтобы остаться безразличным к их поступку. Представляется, что он осудил бы их самым решительным образом и, не поколебавшись, сказал бы об этом. «Как вы можете так поступать, когда вокруг голодают дети?» – спросил бы он на своем дурном африкаансе, и ответить им было бы нечего. Возможно, где-то в мире каждый может бросаться яйцами (в Англии, например, принято, как он знает, забрасывать яйцами тех, что сидит на скамье подсудимых); однако в его стране судьи судят людей по справедливости. В его стране относиться к еде бездумно не принято.

Джозиас – четвертый туземец, с которым он познакомился за свою жизнь. Первого он помнит лишь смутно, как человека, весь день ходившего в длинной синей пижаме, – это был мальчик, мывший лестницы их йоханнесбургского многоквартирного дома. Второй была Фиэла из Плеттенберхбая, стиравшая их белье и одежду. Очень черная, очень старая и беззубая, Фиэла произносила на прекрасном, переливистом английском длинные речи о прошлом. Родилась она, по ее словам, на Святой Елене и была рабыней. Третьего своего туземца он встретил тоже в Плеттенберхбае. В тот раз случился сильный шторм, потонуло судно, но наконец ветер, дувший несколько дней и ночей, начал стихать. Он, мать и брат пошли на берег, чтобы посмотреть на выброшенные волнами обломки судового груза, на груды водорослей, и там к ним подошел и заговорил с ними старик с седой бородой, в священническом воротнике и с зонтиком. «Человек строит из железа большие суда, – сказал старик, – но море сильнее. Море сильнее всего, что способен построить человек».

Когда они снова остались одни, мать сказала: «Запомните его слова. Это очень мудрый старик». То был единственный раз, когда он услышал от нее слово «мудрый»; собственно, он вообще не помнит, когда кто-нибудь прибегал к этому слову вне книжных страниц. Однако впечатление произвело на него не только старомодное слово. Туземцев можно уважать – вот что сказала мать. И он испытал сильное облегчение, услышав, как она подтверждает его собственные мысли.

В рассказах и сказках, которые оставляют в его душе наиболее глубокий след, всегда присутствует третий брат, самый смирный, сносящий больше всего издевок юноша, помогающий старушке, мимо которой презрительно проходят первый и второй братья, донести ее тяжелый груз до дома или выдергивающий острый шип из лапы льва. Третий брат добр, честен и храбр, а первый и второй – хвастливы, чванливы и немилосердны. Под конец сказки третий брат становится коронованным принцем, а первому и второму, успевшим покрыть себя позором, предлагают сложить вещички и уматывать.

Так вот, существуют белые, цветные и туземцы, и последние считаются низшими и сносят больше всего издевок. Параллель неизбежна: туземцы – это и есть третий брат.

В школе он и все прочие снова и снова, год за годом заучивают истории о Яне Ван Рибеке, Симоне Ван дер Стеле[12 - Симон Ван дер Стел (1639–1712) – первый голландский губернатор Капской колонии, основатель города Стелленбос, который он назвал своим именем.], лорде Чарльзе Сомерсете[13 - Генерал лорд Чарльз Сомерсет (1767–1831) – губернатор Капской колонии в 1814–1826 гг.] и Пите Ретифе[14 - Пит Ретиф (1780–1838) – вождь южноафриканских буров.]. За Питом Ретифом непосредственно следуют Кафрские войны – это когда полчища кафров вторгались в Колонию, переходя ее границы, и их приходилось изгонять; однако Кафрских войн так много и все в них так запутанно, что отличить одну от другой почти невозможно, и на экзаменах про них не спрашивают.

На экзаменах по истории он на все вопросы отвечает правильно и все-таки объяснить с чистым сердцем, чем так уж хороши Ян Ван Рибек и Симон Ван дер Стел и так плох лорд Чарльз Сомерсет, не может. Да и к вождям «Великого трека»[15 - Начавшееся в 1835 г. переселение потомков голландских колонистов (буров) в центральные районы Южной Африки, приведшее в конечном счете к возникновению Южно-Африканской Республики и Оранжевого Свободного Государства.] он относится совсем не с таким одобрением, какого от него ожидают, – кроме разве что Пита Ретифа, убитого после того, как зулусы обманом заманили его, безоружного, в крааль. Андрис Преториус[16 - Андрис Вильгельмус Якобус Преториус (1798–1853) – лидер буров, создавших Республику Наталь, а позже Республику Трансвааль.], Геррит Мариц[17 - Герт (Геррит) Мариц (1798–1838) – один из вождей «Великого трека».] и прочее – все это звучит для него, как имена учителей старших классов или выступающих по радио африкандеров: яростных, непреклонных, падких до угроз и разговоров о Боге.

Про Бурскую войну в школе ничего не рассказывают, по крайней мере в английских классах. Поговаривают, будто африкандерам Бурскую войну преподают, называя ее при этом «Tweede Vryheidsoorlog» – «Вторая освободительная война», однако и у них на экзаменах о ней не спрашивают. Тема это деликатная, Бурская война, и потому школьная программа обходит ее стороной. Даже его родители о Бурской войне, о том, кто там был прав, кто виноват, предпочитают помалкивать. Впрочем, мать часто повторяет о ней одну историю, которую слышала от своей матери. Когда буры пришли на ферму, рассказывала ее мать, то потребовали еды, денег и вообще ожидали, что мы будем им прислуживать. Британские же солдаты, придя, расположились на ночлег в конюшне, ничего не украли, а когда уходили, воспитанно поблагодарили хозяев за приют.

Британцы с их кичливыми, высокомерными генералами были в Бурской войне злодеями. Да еще и дураками, потому что носили красные мундиры, которые делали их прекрасными мишенями для метких бурских стрелков. Рассказы об этой войне предполагают, что слушатель примет сторону буров, сражавшихся за свободу с мощной Британской империей. Однако ему буры не нравятся, и не только их длинными бородами и уродливой одеждой, но и тем, что они укрывались в скалах и стреляли из засады, а вот британцы, маршировавшие под пенье волынок навстречу смерти, как раз и нравятся.

В Вустере англичане составляют меньшинство, а в Реюнион-Парке – меньшинство крошечное. Помимо его и брата, англичан лишь отчасти, английских мальчиков в поселке всего два: Роб Харт и маленький, жилистый Боб Смит – отец его работает на железной дороге, а сам он страдает какой-то болезнью, из-за которой его кожа отслаивается хлопьями (мать запрещает ему прикасаться к детям Смита).

Когда он пробалтывается дома, что мисс Остхёйзен сечет Роба Харта, его родители сразу, похоже, понимают, в чем тут причина. Мисс Остхёйзен принадлежит к клану Остхёйзенов, а они националисты; отец же Роба Харта, владеющий скобяной лавкой, был до выборов 1948-го членом городского совета от «Объединенной партии».

Обсуждая мисс Остхёйзен, родители покачивают головами. Они считают ее вздорной, неуравновешенной и с неодобрением относятся к тому, что она красит волосы хной. При Смэтсе, говорит отец, учителю, который приносит в школу свои политические взгляды, не поздоровилось бы. Отец тоже состоит в «Объединенной партии». Собственно, он и работу в Кейптауне, работу, название которой – «арендный контролер» – мать произносила с такой гордостью, потерял, когда Малан победил Смэтса на выборах 1948 года. Именно из-за Малана им пришлось покинуть дом в Роузбэнке, по которому он так скучает, – стоявший посреди запущенного парка дом с собственной обсерваторией под купольной крышей и двумя погребами; а ему – бросить роузбэнкскую среднюю школу, друзей и перебраться сюда, в Вустер. В Кейптауне отец уходил по утрам на работу в щегольском двубортном костюме и с кейсом в руке. Когда другие дети спрашивали, кто его отец, он отвечал: «Арендный контролер», и они уважительно замолкали. А в Вустере работа отца и названия-то не имеет. «Отец служит в „Стэндэрд кэннерс“», – приходится говорить ему. «А что он там делает?» – «Работает в офисе, ведет учетные книги», – признается он, запинаясь. Он и малейшего понятия не имеет о том, что это значит – «вести учетные книги».

Компания «Стэндэрд кэннерс» производит больше консервированных персиков из Альберты, консервированных бартлеттовских груш и консервированных абрикосов, чем любой другой консервный завод страны: этим ее претензии на славу и исчерпываются.

Несмотря на поражение 1948-го и смерть генерала Смэтса, отец сохранил верность «Объединенной партии» – сумрачную верность. Адвокат Штраус, новый лидер «Объединенной», – это всего лишь бледная тень Смэтса; на победу под руководством Штрауса во время следующих выборов ОП и надеяться нечего. Более того, националисты уже обеспечили себе эту победу, изменив границы избирательных округов к выгоде их сторонников из platteland, сельской местности.

– Но почему им никто не помешал? – спрашивает он у отца.

– Кто? – отвечает отец. – Кто может им помешать? Они же теперь у власти, вот и творят что хотят.

Он не видит смысла в выборах, если победившая партия может менять их правила. Это все равно что бэтсмен, решающий, кто будет боулером, а кто не будет.

Когда передают новости, отец включает радио – но лишь для того, чтобы узнать результаты последних матчей: летом крикетных, зимой регбийных.

В прежнее время, до того, как к власти пришли националисты, выпуски новостей передавались из Англии. Сначала звучал гимн «Боже, храни короля», затем шесть коротких сигналов Гринвича, а затем диктор произносил: «Говорит Лондон, передаем программу новостей» – и начинал зачитывать новости, поступавшие со всех концов света. Теперь ничего подобного нет. «Говорит Радиовещательная корпорация Южной Африки», – сообщает диктор и приступает к длинному пересказу того, что наговорил в парламенте доктор Малан.

Что ему не нравится в Вустере больше всего, что вызывает у него самое сильное желание бежать отсюда, так это ярость и негодование, которыми словно пропитаны юные африкандеры. Он и боится, и ненавидит этих массивных мальчиков в тесных коротких шортах, особенно тех, что постарше, способных, дай им хоть половину шанса, утащить тебя куда-нибудь в вельд и сотворить с тобой нечто, обещаемое их зловещими ухмылками, – к примеру, borsel[18 - Начистить (афр.).] тебя, то есть, насколько ему удалось выяснить, стянуть с тебя штаны и вымазать твои яйца нанесенной на щетку сапожной ваксой (почему именно яйца? и почему сапожной ваксой?), а после отправить домой, чтобы ты бежал по улицам полуголый и ревущий.

Похоже, кроме того, существует некое потаенное знание, доступное лишь мальчикам-африкандерам, его распространяют, посещая школу, студенты-педагоги, и относится оно к церемонии посвящения, к тому, что с тобой во время нее происходит. Африкандеры перешептываются об этом так же взволнованно, как о тростях и порках. То, что ему удается подслушать, вызывает у него отвращение: необходимость разгуливать в одном детском подгузнике, например, или пить мочу. Если для того, чтобы стать учителем, необходимо пройти через такое, в учителя он лучше не пойдет.

Поговаривают, что правительство намеревается издать указ о переводе всех школьников с африкандерскими фамилиями в африкаансские классы. Родители обсуждают эту новость вполголоса, они явно встревожены. Что касается его, то при одной только мысли об учебе в одном классе с африкандерами им овладевает паника. Он заявляет родителям, что не подчинится этому указу. Просто перестанет ходить в школу, и все. Они стараются успокоить его. «Ничего не будет, – говорят они. – Это одни разговоры. Пока они там что-нибудь сделают, многие годы пройдут». Он в этом совсем не уверен.

Удалять лжеанглийских мальчиков из английских классов предстоит, узнает он, школьным инспекторам. И теперь он живет в страхе перед днем, когда школьный инспектор войдет в класс, проведет пальцем по журналу, произнесет его имя и велит ему собрать учебники. Впрочем, на такой случай у него имеется тщательно разработанный план. Он соберет, конечно, учебники и, нисколько не протестуя, покинет класс. Но к африкандерам не пойдет. Вместо этого он спокойно, не привлекая к себе внимания, дойдет до сарая, в котором стоят велосипеды, выведет оттуда свой и понесется к дому – так быстро, что перехватить его никто не успеет. А дома закроет и запрет входную дверь и скажет матери, что в школу больше не пойдет и, если она выдаст его, покончит с собой.

Портрет доктора Малана накрепко запечатлелся в его памяти. В круглом лице лысого Малана нет ни сострадания, ни милосердия. И горло у него пульсирует, как у лягушки. А губы поджаты.

Он не забыл о первом, что проделал доктор Малан в 1948-м: запретил все комиксы о Капитане Марвеле и Супермене, разрешив таможне пропускать только те, что про зверушек, – комиксы, назначение которых состоит в том, чтобы подольше удерживать ребенка в пределах детства.

Он думает о песнях африкандеров, которые приходится петь всем школьникам. Он уже успел возненавидеть эти песни до того, что, когда их запевают, его так и подмывает визжать, вопить и пердеть губами, – в особенности это относится к «Kom ons gaan blomme pluk» с ее детишками, резвящимися в полях среди щебечущих птичек и радостных насекомых.

В одно субботнее утро он и двое его друзей уезжают из Вустера на велосипедах по дороге на Де-Дурнс. И уже через полчаса оказываются в местах необитаемых. Они бросают велосипеды у дороги и поднимаются в горы. Находят пещеру, разводят костер и сидят у него, уплетая взятые с собой сэндвичи. Вдруг откуда ни возьмись появляется здоровенный, воинственно настроенный подросток-африкандер в шортах цвета хаки. «Wie het lie toestemming gegee?» – Кто вам позволил?

Они немеют. Пещера же: разве для того, чтобы войти в пещеру, нужно просить чьего-то дозволения? Они пытаются соврать что-нибудь, но без толку. «Jull sal hier moet bly totdat my pa kom», – объявляет мальчик: Сидите здесь, пока не придет мой отец. А следом говорит что-то насчет lat, strop: палки, ремня – отец покажет им, где раки зимуют.

Голова его пустеет от страха. Здесь, посреди вельда, позвать на помощь им некого, и, значит, их изобьют. И оправдаться им нечем. Потому что на самом-то деле они виноваты, а больше всех – он. Это же он уверял двух других, когда они перелезали через изгородь, что никакой фермы тут быть не может – вельд, и только. Он – зачинщик, идея с самого начала принадлежала ему, и свалить вину не на кого.

Появляется фермер с собакой – коварного вида немецкой овчаркой. Им снова задают вопросы, на этот раз по-английски, – вопросы, на которые нет ответов. По какому праву они сюда вторглись? Почему не испросили разрешения? И им снова приходится повторять жалкие, глупые оправдания: они не знали, они думали – тут просто вельд. Он дает себе клятву никогда больше не повторять такой ошибки. Никогда больше не быть дураком, который лезет через забор и думает, что ему ничего за это не будет. «Идиот, – говорит он себе. – Идиот, идиот, идиот!»

У фермера нет с собой ни lat, ни ремня, ни плетки. «Вам нынче везет, – говорит он; мальчики стоят, точно вросшие в землю, ничего не понимая. – Ступайте».

Мальчики глупо ковыляют по крутому склону туда, где у дороги их ждут велосипеды, – бежать они боятся, а вдруг собака погонится за ними, гавкая и роняя слюну. Оправдаться перед собой им нечем. Африкандеры даже и вели-то себя по-доброму. Это только их поражение.

Глава десятая

Ранними утрами дети цветных семенят вдоль Государственной автострады с пеналами и учебниками в руках – у некоторых даже ранцы имеются – по направлению к школе. Но это дети маленькие, совсем маленькие, к его годам, к десяти-одиннадцати, они уже покинут школу, выйдут в широкий мир и начнут зарабатывать на хлеб.

Родители решают не праздновать его день рождения дома, а выдают ему десять шиллингов, чтобы он угостил друзей. И он приглашает троих из них, самых близких, в кафе «Глобус»; там все усаживаются за мраморный столик и заказывают лакомства – кто банановый сплит, кто шоколадный пломбир со сливочной помадкой. Он величественно платит за удовольствие, которое доставляет друзьям; замечательный получился бы праздник, не порти его одно – оборванные дети-цветные, стоящие, глядя на них, за витриной кафе.

На лицах этих детей нет ненависти – заслуженной, готов признать он, им и его друзьями: вон сколько у них денег, а у цветных нет ни гроша. Напротив, они, точно дети в цирке, упиваются зрелищем, полностью им поглощены и ничего в нем не пропускают.

Будь он другим человеком, он попросил бы владеющего «Глобусом» португальца с набриллиантиненными волосами прогнать их. Нищих детей принято гонять, это нормально. Нужно всего лишь скорчить сердитую рожу, замахать руками и закричать: «Voetsek, hotnot! wop! wop!» – а затем повернуться к тому, кто за тобой наблюдает, знакомому или человеку чужому, и пояснить: «Hulle soek net iets om te steel. Hulle is almal skelms» – Только и высматривают, что бы украсть. Все они воры. Но, подойдя к португальцу, что он сможет сказать? «Они портят мне день рождения, это нечестно, у меня сердце щемит, когда я гляжу на них»? Что бы ни произошло следом, прогнали бы их или нет, все было бы поздно – сердце-то уже защемило.

Африкандеры представляются ему людьми, у которых сердце щемит постоянно, и потому они всегда пребывают в гневе. Англичане – людьми, которые в гнев не впадают, потому что живут за высокими стенами и сердца свои умело оберегают.

Такова лишь одна из его теорий относительно англичан и африкандеров. К сожалению, в ее благовонной масти имеется муха – Тревельян.

Тревельян был одним из жильцов дома на Лисбик-роуд в Роузбэнке, дома, перед входом в который рос посреди палисадника огромный дуб, дома, в котором он был счастлив. Тревельян занимал самую лучшую комнату – с выходящими на веранду французскими окнами. Он был молод, высок, дружелюбен, из африкаанса не знал ни слова, в общем – англичанин до мозга костей. По утрам Тревельян, перед тем как отправиться на службу, завтракал на кухне; по вечерам возвращался и ужинал вместе с ними. Свою комнату, в которую и так-то входить запрещалось, он запирал на замок; впрочем, ничего интересного в ней, если не считать американской электробритвы, не было.

Его отец, хоть он и был старше Тревельяна, подружился с англичанином. По субботам они вместе слушали радио – оплачиваемые юридической фирмой «Си-Кей Фрислендер» трансляции матчей по регби со стадиона «Ньюлендс».

А потом появился Эдди, семилетний цветной из Айдэс-Вэлли, что под Стелленбосом. Появился, чтобы работать у них: жившая в Стелленбосе тетя Уинни договорилась об этом с его матерью. Эдди предстояло мыть посуду, мести полы и вытирать пыль, жить он должен был с ними, в Роузбэнке, они бы его и кормили, а первого числа каждого месяца посылали бы матери Эдди по почте два фунта десять шиллингов.

Эдди прожил и проработал в Роузбэнке два месяца, а после сбежал. Исчез он ночью, хватились его только утром. Позвонили в полицию, и вскоре Эдди нашли – он прятался в зарослях на берегу реки Лисбик, неподалеку от их дома. Нашел Эдди Тревельян, а не полиция, он же и притащил его домой, ревевшего и неприлично лягавшегося, притащил и запер в старой обсерватории, которая стояла в парке за домом.

Ясно было, что Эдди придется отправить обратно в Айдэс-Вэлли. Теперь, перестав притворяться, что он всем доволен, Эдди будет удирать при любой возможности. Идея его ученичества оказалась бесплодной.

Однако, прежде чем звонить тете Уинни в Стелленбос, следовало наказать Эдди за все причиненные им неприятности – за то, что им пришлось звонить в полицию, за испорченное субботнее утро. И наказывать его вызвался Тревельян.

Он заглянул в обсерваторию, когда Эдди наказывали. Тревельян одной рукой сжимал запястья мальчика, а другой хлыстал кожаным ремнем по голым ногам. Был там и отец – стоял в сторонке, наблюдая. Эдди подвывал и приплясывал, лицо у него было все в слезах и соплях. «Asseblief, asseblief, my baas, – вопил он, – ‘ek sal nie weer nie!» – Я больше не буду! Тут мужчины заметили его и замахали руками, чтобы он ушел.

На следующий день из Стелленбоса приехали на своем «ДКВ» его дядя и тетя и увезли Эдди к матери, в Айдэс-Вэлли. Прощаться с ним никто не стал.

Так что именно Тревельян, англичанин, избивал Эдди. И на самом-то деле Тревельян с его красноватым лицом и уже обозначившимся брюшком побагровел, маша ремнем, и при каждом ударе всхрапывал все сильнее, распаляясь совершенно так же, как самый обычный африкандер. Но в таком случае как вписывается Тревельян в его теорию насчет того, что все англичане хорошие?

Он и до сих пор в долгу перед Эдди, о чем никому не рассказывал. После того как он купил, потратив деньги, полученные им на восьмой день рождения, велосипед «смитс» и обнаружил, что ездить на нем не умеет, именно Эдди толкал его вместе с велосипедом по Роузбэнк-Коммон, выкрикивая указания, пока он вдруг, совершенно неожиданно, не научился удерживать равновесие.

В тот первый раз он описал широкую петлю, изо всех сил давя, чтобы одолеть песчанистую почву, на педали, и вернулся туда, где стоял Эдди. Эдди был взволнован, подпрыгивал на месте. «Kan ek ‘n kans kry?» – крикнул мальчик: Можно теперь я? Он отдал велосипед Эдди. Тот в подталкиваньях не нуждался: понесся, стоя на педалях, со скоростью ветра, так что его темно-синий старый блейзер сдуло назад, – ездил Эдди гораздо лучше, чем он.

Он помнит, как они боролись на лужайке. Эдди был всего на семь месяцев старше его и нисколько не крупнее, но обладал неутомимостью, силой и целеустремленностью, которые неизменно делали его победителем. Впрочем, победителем осторожным. Только на миг, прижав беспомощного противника спиной к земле, Эдди позволял себе улыбку торжества, а затем перекатывался и вставал, пригнувшись, готовый к следующей схватке.

Во время схваток он привыкал к запаху тела Эдди, к ощущениям, доставляемым его головой – высоким, похожим формой на пулю черепом, – короткими, жесткими волосами.

Головы у них крепче, чем у белых, говорит отец. Потому из них и получаются хорошие боксеры. И по той же причине, добавляет он, в регби они никогда хорошо играть не будут. В регби думать надо, тупицы там ни к чему.

По ходу схватки его губы и нос раз или два прижимаются к волосам Эдди. Он вдыхает из запах, вкус: запах и вкус дыма.

Каждый уик-энд Эдди должен был принимать душ – стоял в кабинке, которая в уборной для слуг, и тер себя намыленной тряпкой. Он и брат приволокли под крошечное окошко уборной мусорный бачок, залезли на него, чтобы заглянуть внутрь. Эдди был голым, если не считать кожаного ремешка, оставленного им на талии. Увидев в оконце две физиономии, он широко улыбнулся, крикнул: «He!» – и начал приплясывать, плеща водой и не прикрываясь.