
Полная версия:
Светочи Чехии
Тяжелое это было время для мужественного реформатора и, конечно, немало страданий причиняло душе его то обстоятельство, что во главе его злейших врагов очутились люди, которых он считал преданными друзьями. Особенною неприязнью отличался Стефан Палеч, – тогда декан богословского факультета. Трудно сказать, что именно побудило этого человека преследовать своего бывшего приятеля, – зависть или фанатизм; но если гонение на учение Виклефа возобновились с новым жаром, то все по его же настоянию. К осужденным уже ранее статьям присоединили еще новые, и даже дошли до того, что просили короля вовсе запретить Гусу проповедь.
В то же время, духовенство и католическая партия в университете отправили к папе страшное обвинение против Гуса, – „этого сына нечестия, презиравшего власть святейшего престола и заражавшего ересью весь народ”, – и просили сверх того, призвать на свой суд разных придворных, в том числе – Вока Вальдштейна, Генриха Лефля Лазана и Яна Садло, из Смихова, как самых рьяных сторонников „еретика” и хулителей церкви. Немец Михаил de Causis вручил папе Иоанну XXIII этот донос.[57]
Всем нападкам и преследованиям Гус противопоставлял спокойную, но непоколебимую твердость; архиепископу и университетским магистрам он неизменно отвечал:
– Не против власти папской протестую я, а против злоупотребления этой властью и, если вы мне докажете священным писанием, что я неправ и заблуждаюсь, я первый в этом сознаюсь и подчинюсь. Но я не могу не проповедовать, так как первый долг священнослужителя – распространять священные словеса.
Враги Гуса употребляли у папы все усилия, чтобы уничтожить его, и партия духовенства и докторов Праги, в лице Михаила de Causisa, нашла, действительно, подобающего себе представителя.
Сын бедных рудокопов, человек сомнительной репутации, он, будучи настоятелем прихода в Новом месте (городе), сумел, благодаря особому знакомству, выпросить у короля для себя поручение ввести улучшение в разработке рудников. После некоторых неудачных опытов, он бежал с вверенными ему деньгами.[58]
Михаил мог предоставить к услугам своих доверителей величайшую наглость, глубокое знание порочного папского двора и полнейшую неразборчивость в средствах; все это, вместе взятое, вполне удовлетворяло духовенство.
Кардинал св. Ангела произнес против Гуса великое отлучение, призывая обывателей схватить его и представить к архиепископу на суд и сожжение; Вифлеемская же часовня должна была быть разрушена.
Весть об этих мерах против человека чистого и доброго, которого большинство населения любило и почитало, вызвала в Праге неудовольствие, а в доме Вальдштейнов, где после вышеописанных грустных происшествий расположение и доверие к уважаемому проповеднику еще возросло, произвела взрыв негодования.
Особенно благотворное влияние оказывал Гус на бедную Анну. В течение болезни он ежедневно навещал ее, и своими долгими беседами пробудил веру и покорность в исстрадавшейся душе несчастной. С этих пор Анна точно примирилась со своей судьбой и в молитве искала поддержки и утешения.
Страшная сцена произошла между ней и ее братом. Жижка, узнав о бесчестии сестры, пришел в такое бешенство, что в первую минуту гнева чуть было не убил Анну. Но та не дрогнула, когда кинжал Яна сверкнул над головой; может быть, это холодное презрение к жизни и спасло ее. Опомнившись, он сжал сестру в объятиях, просил забыть его безумную вспышку и поклялся жестоко отомстить за нее. Но, к его великому удивлению, Анна ответила:
– Предоставь Богу наказать преступника, Янек! Господь знает, что делает, и не нам, слепцам, восставать против Его предначертаний.
Но Жижка был не из тех, которые легко успокаиваются и, попадись ему на глаза Бранкассис, он убил бы его, как собаку.
Когда же, наконец, после долгих розысков, Жижка напал-таки на его след в Страховском монастыре, то кардинал потихоньку убрался уже в Италию.
Пришлось отказаться от немедленной мести; зато в душе Жижка затаил неумолимую злобу против духовенства, которое и не подозревало, конечно, какое ужасное возмездие ждало его со стороны скромного коморника (камергера) королевы.
Два месяца прошло уже, как Туллия жила у Вальдштейнов и совершенно освоилась с новым образом жизни, своим же прекрасным характером и услужливостью снискала всеобщее расположение.
Чувствовала она себя невыразимо счастливой, а отношение к ней семьи графа, Анны и Гуса возвышали ее в собственных глазах, вернули уважение к самой себе и воскресили в душе ее надежду на будущее.
Сердечное расположение это еще возросло, с тех пор как стала известна ее грустная повесть.
Как-то вечером, не совсем оправившаяся Анна рано улеглась в постель, Ружена села у изголовья, а Туллия поместилась на подушке у ног. Вдруг Анна неожиданно спросила ее, за что ненавидит она Бранкассиса и каким образом сделалась его возлюбленной.
Туллия вздрогнула и побледнела при этом напоминании о прошлом, которое ей приходилось теперь вызвать. Тронутые ее волнением Ружена и Анна заявили, что отказываются что-либо знать, но сама Туллие ощутила потребность излить свою душу и рассказать события своей молодой, но бурной жизни.
Она была старшей дочерью золотых дел мастера в Болонье; отец ее был вдовец, и воспитывала Туллию с сестрой их старая тетка.
Жизнь текла спокойно и счастливо. Ей исполнилось пятнадцать лет, когда над их семьей разразилась беда. Раз утром тетка отправила ее с поручением к отцу, работавшему в своей мастерской, где обыкновенно он и принимал знатных заказчиков и посетителей. В этот день у него сидело духовное лицо высокого сана, пришедшее заказать драгоценную чашу для кардинала-легата болонскаго, Бальтазара Коссы. Заказчик, оказавшийся Бранкассисом, глаз не сводил с красивой Туллии, и с этого дня она не могла сделать ни шагу, не встретив на своей дороге епископа.
Какая-то неизвестная женщина подошла к ней однажды на улице и заговорила о страстной любви знатной духовной особы, сдабривая свои сладкие речи разными обещаниями, если только она согласится сделаться его возлюбленной. Туллия с отвращением отвечала отказом, но это не остановило женщину, и она продолжала приставать со своими предложениями даже у них в доме, подкарауливая, когда тетка бывала в отсутствии, пока, наконец, сам отец не наткнулся на такую сцену и, жестоко избив соблазнительницу, не выбросил ее на улицу.
Несколько недель прошло спокойно, как вдруг утром явилась городская стража и увела мастера, под тем предлогом, что открылось, будто он вделал в чашу фальшивые камни, вместо тех настоящих, которые были ему переданы.
Туллия сильно взволновалась, дойдя до этого места своего рассказа, и остановилась, чтобы перевести дух.
– Как описать вам наше отчаяние, когда отца все-таки бросили в тюрьму, несмотря на то, что он уверял и клялся в своей невинности! Затем, наступило расстройство в делах, так как на все наше имущество наложено было запрещение, чтобы возместить похищенные якобы драгоценности.
Выходя раз из тюрьмы, где тщетно пыталась добиться свиданья с отцом, я повстречала ту же негодную женщину и она, нагло усмехаясь, заметила, что я „не в те двери стучусь”, давая этим понять, что лишь влияние Бранкассиса у кардинала-легата могло бы еще помочь спасению отца.
– Я долго не могла собраться с силами идти умолять этого человека, в котором подозревала, не знаю почему, главного виновника нашей беды, но, наконец, все-таки была к этому вынуждена: мы очутились в нищете, а тетка и моя маленькая сестренка даже заболели от горя и лишений.
Бранкассис встретил меня приветливо, но на мою просьбу ответил, улыбаясь:
– Услуга за услугу! Прими мою любовь, и я спасу старого вора.
– Он не вор, он сдал настоящие бриллианты! Бог знает, где их подменили, – возмущенная, ответила я.
– Если ты, дочь моя, можешь это доказать, зачем же пришла ты просить меня? Но торопись, а не то, предупреждаю, твоего отца подвергнут пытке, чтобы вырвать у него сознание, а затем повесят.
Я думала, что сойду с ума в эту минуту, но мне тогда казалось таким пустяком пожертвовать своею жизнью для счастья семьи. Я ответила, что согласна, но потребовала гарантий в том, что он меня не обманет и не казнит все-таки отца. Он засмеялся и похвалил мою предусмотрительность, сказав, что я начну у него службу лишь после того, как виновный будет на свободе. Через несколько дней, я узнала, что отец бежал и действительно поселился в другом городе, под чужим именем; тетка и сестра переехали к нему, а я вступила, в качестве пажа, к Бранкассису, который на первых же порах объявил мне, что не выпустит из виду моей семьи и что, при малейшем неудовольствии мною, несчастный снова будет схвачен и наказан уже вдвойне: за кражу и бегство.
Я терпеливо несла свой крест, а он играл со мною, как кошка с мышью: его забавляло мое старание скрывать отвращение, которое я питала к нему. Затем произошел случай, обративший это отвращение в невыразимую ненависть…
Я готовилась быть матерью, и это выводило его из себя, а рисковать моим здоровьем он не решался, видимо я ему еще очень нравилась. Когда мое положение не позволило уже долее играть мою роль, он отослал меня на виллу в окрестности, где я и жила одна, с приставленной ко мне старухой, и где произвела на свет сына. Я страстно привязалась к малютке и служанка, полюбившая меня, обещала отправить его на воспитание к моему отцу и тетке. От старой Нуцции я немало узнала про Бранкассиса и моих предшественниц, которые всегда таинственно исчезали, и никто никогда не знал, что с ними сталось.
Как-то мы сидели с Нуццией у камина и болтали. Вдруг, совершенно неожиданно, приехал он и, при виде ребенка у меня на коленях пришел в ярость.
– Старая дура, Нуцция! Да ты с ума сошла, оставив жить эту тварь, которая может наделать нам хлопот. Разве я не говорил тебе, что не хочу его?..
И не успела я опомниться, как он схватил у меня ребенка и бросил его в топившийся камин.
Увидав, как розовые ручки и ножки беспомощно барахтались в пламени, я лишилась даже возможности кричать сердце и мозг, казалось, готовы были лопнуть… Я потеряла сознание и в течение нескольких недель была между смертью и сумасшествием…
А затем, ко мне вернулось, хотя и медленно, здоровье и к несчастью, красота… Нет, слов высказать, какую ненависть внушал мне с той поры Бранкассис, но я, сознавая свое бессилие, скрывала свои чувства, сторожа минуту, чтобы отомстить ему… Остальное вы знаете, – закончила Туллие, вытирая катившиеся по лицу слезы.
Ружена и Анна слушали рассказ в полном молчании, изредка нарушавшемся лишь рыданиями Туллии.
– Боже мой! – вскричала Ружена, когда Туллие досказала свою ужасную историю. – И такое-то чудовище еще осмеливается своими преступными руками совершать божественные таинства! Как гром не убьет его пред алтарем!
– Скажи лучше, как смеет священство, подобное Бранкассису, и папы, как Иоанн XXIII, – негодяй и разбойник, – отлучать такого святого, как мистр Ян, – в негодовании заметила Анна.
Глава 7
Известие, что папа повелел произнести над Гусом великое отлучение, если он не подчинится в течение 20 дней, обрадовало его врагов, а так как Вацлав не противился открыто суровым мерам святейшего престола, то дерзость их еще возросла.
Совет Старого места (города) состоял в это время, большею частью, из немцев; под его покровительством произошла сходка горожан, тоже немцев, на которой и было решено, не дожидаясь обнародования интердикта, с оружием в руках напасть на Вифлеемскую часовню, силой разогнать молящихся и схватить самого проповедника.
Наступило 2 октября, день церковного праздника в Праге. Утром собралась значительная толпа вооруженных бюргеров, во главе с изменником, чехом Бернардом Хотеком и Гинцом Лейнхардтом, который собственно и был зачинщиком предполагавшегося нападения. В своей безумной ненависти к чехам, сын мясника жаждал вырвать у них любимого народом человека, бывшего воплощением идеи их национального возрождения.
Вифлеемская часовня была полна молящихся, внимавших проповеди Гуса с тою восторженной верой, которую он умел вызвать в сердцах слушателей. Вдруг несколько человек ворвались внутрь с криками:
– Немцы оцепили часовню и копьями, да алебардами разгоняют наших!
В первый момент немое удивление объяло присутствующих, но затем все всколыхнулось, а снаружи доносились уже крики, ругательства и лязг оружие нападавших, пытавшихся проникнуть вовнутрь.
Но прежде чем произошла общая паника, некоторые рыцари и паны, в том числе и Вок Вальдштейн, повскакали на скамьи и крикнули:
– Детям и женщинам оставаться на месте, а мужчины все вперед, на защиту часовни, и если можно, без пролития крови!..
Все здоровые чехи бросились к выходу. Немцы, успевшие захватить паперть, были отброшены, и перед ними вырос ряд защитников священного места, стоявших молча, но решительных и хладнокровных. Видя, что попытка застать врасплох не удалась, смущенные грозным спокойствием противников, немцы попятились. Тщетно Гинц, с пеной у рта, старался ободрить своих и уговорить их пробиться в церковь. Хотек и большинство бюргеров боялись побоища в церкви и шумно отступили к ратуше.
Собрался городской совет и, после бурных прений, постановил разрушить, по крайней мере, самую часовню, как то было внушено из Рима.
Вечером в тот же день, Гус был у Вальдштейнов.
Даже его кроткая душа была возмущена утренним наглым нападением, и он не мог сдержать своего негодования.
– Вот, – говорил он, – образчик дерзости немецкой! Без королевской воли не посмели бы разрушить печь у соседа, а дерзнули покуситься на храм Божий![59]
– О, мы защитим часовню! Пусть собаки немцы сунутся в другой раз, если им охота отведать наших кулаков, – вскричал, кипя гневом, Вок. – Я боюсь только за вас, мистр Ян, ведь поганые попы станут теперь немилосердно вас преследовать.
– Меня уже требовали к епископу, чтобы узнать, подчинюсь ли я повелениям апостольским.
– И что же вы ответили? – тревожно спросила Ружена. Грустная улыбка мелькнула на лице Гуса.
– Ответил от чистого сердца…
Но, видя всеобщее нетерпение, он продолжал:
– Апостольскими я называю повеление апостолов Христа, и я готов повиноваться папе постольку, поскольку приказы его согласны с учением Спасителя; но если они ему противоречат, я слушаться их не буду, хотя бы они воздвигли костер передо мною![60]
– Милый мистр, вы страшно рискуете, – заметила Ружена, сочувственно пожимая ему руку.
– Все будет по воле Господней, дочь моя, но я полагаю, что не пришел еще час! Господь не закончил дела, возложенного на меня и моих братьев, и не вырвал еще из пасти Бегемота всех, предназначенных Им к спасению. Так Он и подаст силы благовествующим, пока они не раздавят окончательно главу Бегемота! Всем сердцем стремлюсь я к этому и за это смиренно приму смерть…
– Такая жизнь делает вас достойным венца праведника, – сказала Анна, и взгляд ее, потухший и бесстрастный со времени постигшего ее горя, вдруг вспыхнул фанатическим возбуждением.
– Воздержись, дочь моя, от столь смелого слова и особенно не переноси необдуманно благодарности, которой мы обязаны Господу, руководящему и поддерживающему нас, на Его недостойного служителя, – строго заметил Гус.
Несмотря на страстное желание немцев разрушить вифлеемскую часовню, им, однако, пришлось от этого отказаться; народ днем и ночью охранял дорогое для него место молитвы.
Настроение же толпы было так грозно, возбуждение столь явственно, что нападать открыто уже более не смели. Зато поторопились обнародовать отлучение и применить его во всей строгости.
По всем церквам Праги торжественно было возвещено, что отправление богослужений приостанавливается, пока Гус будет находиться в Праге, и что всякому христианину воспрещается, под страхом подобного же отлучение, говорить с Гусом, снабжать его едой и питьем, давать ему убежище, хоронить его и т. д.
Черная, грозовая туча нависла над древней столицей Чехии; настроение получалось зловещее, тоскливое, точно город посетило какое-нибудь ужасное бедствие. Колокола более не звонили, церкви были заперты и службы в них не совершались; умирающим отказывали в напутствии, новорожденным в крещении, брачующимся – в благословении Божием, мертвым – в христианском погребении.
А между тем, большинство население не дрогнуло перед этой страшной карой, и не поколебалась любовь его к Гусу. Всеобщее неудовольствие обрушилось на завистливое и злобное, в сознании народном, духовенство, мстившее обожаемому проповеднику за то, что тот смело обличал его проделки, алчность и продажность.
Во время этого испытания, Гус дал доказательство кроткой и безропотной решимости которая была одной из выдающихся черт его характера. По поводу постигшего его несправедливого наказания, он взывает только к Иисусу Христу, как единому истинному Главе церкви,[61] а в остальном продолжает свою обыденную жизнь: посещая больных и страждущих, проповедуя истины евангельские и выказывая во всех случаях ту горячую веру, то самозабвение, которые покоряли ему сердца всех современников, а для потомства создали один из обаятельнейших исторических образов.
В доме Вальдштейнов он бывал еще чаще, привлекаемый горем, постигшим семью; ужасное состояние графини Яны держало всех в страхе.
В те времена науки лечение психических болезней не существовало, и безумие зачастую приписывалось одержанию дьяволом, хотя в случае с графиней Яной подобное предположение напрашивалось как-то само собой; было ясно, что содеянное преступление вызвало духа зла, который и наложил уже на виновную начало тех мучений, которые ожидали ее впоследствии в аду. Подобное убеждение усугубляло только ужас, внушаемый несчастной женщиной; даже старый граф и Вок суеверно вздрагивали, когда она носилась по комнатам, гонимая видением своей жертвы.
Гус часто навещал больную, и голос его, как будто, успокоительно действовал на нее; поэтому всякий раз, как он приходил к Вальдштейнам, граф просил его побывать у жены.
Придя как-то под вечер, Гус узнал, что графиня без устали металась весь день и ярость ее была такова, что даже пытались, хотя безуспешно, связать ее, но у нее проявилась такая сила, с которой не мог справиться даже Брода.
Уже подходя к покоям больной, Гус слышал то пронзительные вопли, то какое-то рычание. Комната едва была освещена, так как свеч не зажигали, опасаясь пожара; но холод побудил затопить камин, около которого и сидела служанка.
В первую минуту, Гус не мог отыскать графини; наконец, он увидал её у кресла, сидевшую на корточках, с вытянутой вперед шеей, точно она кого-то сторожила.
Она страшно изменилась за это время: худоба ее стала ужасающей, волосы совсем побелели и висели в беспорядке, длинными космами; свирепые, широко раскрытые глаза, неподвижно устремленные в одну точку, производили тяжелое впечатление. Она была в рубашке и разорванной во многих местах юбке: обрывки газового, вышитого когда-то золотом вуаля, лохмотьями свешивались на спине.
Гус подошел ближе и назвал графиню по имени; затем он заговорил с ней, убеждая, что Бог простил ее, и Христос, в бесконечном милосердии своем, близок ко всякому страждущему и приемлет кающегося грешника, как отец блудного сына. Звучный голос Гуса произвел свое обычное действие: крики и ворчанье стихли и потухший, лукавый взор больной обратился на него.
Понимала ли безумная смысл его слов, или просто гармоничные вибрации его речи приятно ласкали ее расстроенные нервы, трудно сказать; но через четверть часа она тихонько встала и медленно направилась к нему.
Вдруг она взвизгнула и отскочила назад, заметив на полу тень, отбрасываемую Гусом.
– Вот он, вот! Он пальцем на меня показывает и насмехается, что я теперь в его власти, после стольких лет спокойствия, – крикнула она диким голосом.
Гус угадал причину испуга и повернулся так, что его тень перестала быть ей видимой.
– Успокойтесь, он исчез! Я приказал ему убраться в могилу. – А вы, пани, садитесь в кресло и не бойтесь.
Луч радости и успокоение мелькнул на лице больной. Подойдя к нему, она вкрадчиво сказала:
– Ты могуществен и прогнал его, будь же добр и помоги мне! Он повинуется тебе, возьми же у Светомира индульгенцию, которую он у меня украл, и отдай ее мне. Я не могу раздобыть себе другой, потому что Томассо умер, а я щедро заплачу за услугу! Я отдам тебе все мои драгоценности, обе шкатулки, мой жемчуг и все скопленные деньги, только достань мне индульгенцию!..
Она все более и более сгибалась перед ним, и он невольно попятился, при виде ее искаженного гримасой лица и блестящего, хитрого взгляда. Заметив вдруг кончик пергамента, который выглядывал из кармана Гуса, она проворно бросилась к нему и ловко выхватила свиток.
– А, хитрый и продажный поп, как и все вы! Ты уж его приготовил, а молчишь! Но все равно, он у меня, у меня! Это она – моя индульгенция, дорога к небу теперь для меня открыта!
Подбежав к столику, она с шумом открыла крышку и, забрав пригоршнями драгоценные камни, несколько золотых вещей, лоскутки газа и материй, бросила их Гусу.
– Вот, получи! – крикнула она.
Затем, с радостными криками, она принялась быстро кружиться и танцевать по комнате, размахивая над головой пергаментом.
В эту минуту открылась дверь, и вошел граф Гинек. Безумная остановилась, увидав его, но видимо не узнала мужа.
– Не подходи, брат Светомир, ступай в могилу! Власть твоя кончилась! Смотри, у меня индульгенция, – и, махая перед собой пергаментом, она стала пятиться к камину.
– Стой, стой! Не приближайся к огню, – крикнул граф, бросаясь, чтобы остановить жену.
Но это-то именно движение и погубило ее. По привычке она сделала быстрый прыжок назад, споткнулась и повалилась в громадное отверстие камина, ударившись при этом о его каменный край.
Лохмотья газа и шерстяная юбка мгновенно вспыхнули, и несчастная, охваченная пламенем, с дикими криками покатилась по полу.
Служанка убежала в ужасе, а граф и Гус сорвали с кровати одеяла, завернули в них графиню и с трудом потушили горевшее платье. На крик служанки явились и другие люди, а за ними и Вок, только что вернувшийся от короля из замка Жебрака. Они остановили начинавшийся пожар, так как огонь перекинулся уже на драпировки.
Покрытая страшными ожогами, графиня в бесчувственном состоянии была отнесена в другую комнату, где ей оказали первую помощь; но истощенный организм не вынес этого нового потрясения. Простуда от холодной воды и страдание, причиняемые ранами, покрывавшими все ее тело, вызвали горячку; после недельной тяжелой агонии, мучимая ужасными видениями, графиня скончалась.
Умирать в это время в Праге для христианина было тяжело и граф с сыном чувствовали вдвойне постигшее их горе, не будучи в состоянии даже освятить церковной службой похороны графини, которая, по их понятиям, более, чем кто-либо, нуждалась в молитве. Такую-то великую грешницу приходилось теперь предавать земле без священника и отпевания, как и умерла она без покаяния и причастия. Или Бог, разгневанный ее злодеянием, отказал ей в своем милосердии? А медлить было нельзя: покойная разлагалась быстро, и графу пришлось последовать обычаю, установившемуся со времени обнародования интердикта, т. е. хоронить жену ночью.
Когда тело было положено в гроб, граф посыпал его горстью священной земли, привезенной из Иерусалима одним из его предков и хранившейся в семье, как святыня, окропил святой водой и в руки вложил распятие.
– Христос, по беспредельной благости своей, поддержит и направит твою душу, будет тебе заступником и воздаст все то, чего лишило тебя нехристианское погребение, – со слезами на глазах сказал он.
Около полуночи печальное шествие, освещаемое лишь несколькими факелами, которые несли слуги, тронулось в путь на кладбище.
Хотя у Вальдштейнов был родовой склеп в одном из монастырей, но там покуда не хоронили, и ни один из членов их семьи, явно стоявшей за Гуса, не был бы допущен под священные своды.
В такой поздний час вся Прага обыкновенно спала, и улицы были совершенно пустынны, но в это тревожное время кое-где заметно было еще движение: других покойников, тоже лишенных отпевания, тайком несли на место их последнего упокоения. Похороны людей самого разнообразного общественного положения постепенно примыкали к процессии графини, и сопровождавшая их толпа громко выражала свое неудовольствие.
Среди покойников были и два немца-католика. Родственники их стали бранить прочих присутствующих, главным образом чехов, приписывая их явной „ереси” и привязанности к „преступному врагу церкви” бесчестье, поражавшее их дорогих усопших. Ссора разгоралась; чехи не остались в долгу, в свою очередь, обвиняя духовенство и его папу – антихриста в том, что они все это устроили в отместку за разоблачение их преступлений и распутства.