
Полная версия:
Рекенштейны
Наконец он поднял голову, вздохнул и позвонил.
– Доложите барышне, что я прошу ее прийти ко мне сейчас же, – сказал он вошедшему лакею.
Надо было предупредить Лилию о принятом решении. И когда несколько минут спустя молодая девушка вошла к нему, он в первый раз оглядел ее не как отец, но как мужчина, который оценивает красоту женщины. В эту минуту в простом сером платьице, с зачесанными назад волосами, бледная, слабенькая девочка не могла назваться хорошенькой, но она обещала сделаться красивой, за это ручались изящная грация ее членов, пока еще слишком худощавых, и в особенности ее большие глаза, черные, бархатные, которые составляли пикантный контраст с ее золотисто-русыми волосами.
– Ты звал меня, папа? – спросила она, садясь на табурет возле бюро.
– Да, дитя мое. Я должен открыть тебе тайну, – отвечал Готфрид, привлекая ее к себе с таким сильным душевным порывом, какого она никогда не замечала в нем.
– Что с тобой, папа, не болен ли ты? – спросила Лилия, тревожно устремив на отца свой нежный, ясный взгляд.
– Когда ты узнаешь, какие страдания сделали из меня мрачного, молчаливого мизантропа, каким ты видишь меня с самого детства, ты поймешь мое сегодняшнее волнение. Настал момент открыть тебе это тяжкое прошлое, так как с нынешнего дня ты перестаешь быть ребенком и становишься женщиной и должна знать и понимать, отчего ты носишь чужое имя и какую обязанность налагает на тебя наша общая честь.
Тихим, прерывистым голосом он стал раскрывать перед ней мрачную драму, которая погубила его жизнь, и, все более и более увлекаясь, он забывал порою, что его слушает дочь. Бледная, трепещущая, она внимала этому рассказу, который раскрывал ее детские глаза на бездну житейских страстей. Но когда Готфрид дошел до обвинения его в воровстве и произнесенного над ним приговора, он прервал свой рассказ; у него сделался припадок его болезни, и, тяжело дыша, он опрокинулся в своем кресле, у него не хватало ни голоса, ни дыхания.
В мучительном беспокойстве, с лицом, орошенным слезами, Лилия склонилась над ним. В одно мгновение она поняла, что должен был вынести этот благородный, гордый человек, поняла также, что он мог быть любим безумно, до преступления.
– Бедный, дорогой мой папа, не волнуйся так. Бог видит твою невиновность и, конечно, потребует отчета у этой недостойной женщины за твое незаслуженное страдание.
– Да, Богу известно, какие адские муки я выносил, – прошептал Веренфельс, выпрямляясь минуту спустя. – Я прозябаю с момента моей гражданской смерти и никогда не мог забыть моего незаслуженного позора. Но суд Божий иногда совершается еще здесь, на земле. Случай отомстить представился мне сам собою. Сегодня утром ко мне пришел Танкред, сын Габриелы.
– Танкред! – воскликнула Лилия. – Этот прелестный мальчик, портрет которого я нашла в твоей старой шкатулке, но тетя не позволила мне показать его тебе.
Легкая улыбка скользнула по губам Готфрида.
– Да, он, и я рад, что он тебе нравится. Мальчик сделался взрослым мужчиной, красивым и привлекательным, так что ты можешь исполнить свой долг без отвращения и снова приобрести достойное тебя общественное положение.
В коротких словах Веренфельс сообщил о том, что произошло утром, о бедственном положении Габриелы и ее сына и наконец о том, что обязал молодого человека дать дочери свое честное имя взамен отнятого у ее отца.
При последних словах Лилия, смертельно побледнев, отчаянно воскликнула:
– Это невозможно, отец! Откажись от своего решения. Можешь ли ты желать отдать меня незнакомому человеку, который будет ненавидеть меня за это насилие. Разве эта недостойная сделка, эта месть, падающая на двух невинных, искупит твои страдания?!
Заметив, что отец отвернулся, она опустилась на колени и схватила его руку.
– Папа, проникнись моей мольбой! Не умаляй заслугу благородно вынесенного несчастья; прости как христианин, помоги графине, но не ценою будущности твоей дочери; не связывай меня, некрасивую, не имеющую положения, с этим вельможей – требовательным, пресыщенным, который, равно как и его мать, будет презирать меня. Какое мне дело до мнения людей? Я знаю, что ты невиновен, и буду всегда с гордостью носить имя мученика чести.
На минуту слезы его дочери, ее горячая мольба поколебали Готфрида, но бушевавшие страсти, горечь всей его загубленной жизни, дикая жажда мести подавили это доброе движение.
– Встань, Лилия, и если ты меня любишь, избавь меня от просьб, которых я не могу исполнить, – сказал он глухим голосом. – Моя честь и мой долг предписывают мне возвратить тебе права, цену которым ты еще не понимаешь. И если только я не умру, Лилия Веренфельс, дочь вора, будет через несколько дней графиней Рекенштейн.
Молодая девушка молча встала и шатаясь вышла из комнаты. По звуку голоса отца она поняла, что всякая мольба бесполезна. И лишь в объятиях своего старого друга дала волю своему отчаянию и страху перед неизвестной будущностью, на которую так неожиданно оказалась обреченной.
Добрая Ирина была глубоко потрясена этим известием. Но она слишком хорошо знала железную волю Готфрида; она видела его медленную нравственную агонию, а потому, горько сокрушаясь, что в своем ослеплении он увлекся гордостью, несправедливой местью, она не могла вполне осудить его желание дать дочери имя и общественное положение. Она старалась успокоить молодую девушку, убеждая ее покориться воле Божьей и внушая ей, что, конечно, в этой или в иной жизни она заслужила такое тяжкое испытание.
Готфрид тоже не был вполне спокоен. Порой из глубины его души всплывало сомнение и как бы угрызение совести, но реакция была слишком сильна: злоба, накипевшая в течение многих лет, вырвалась наружу с такой силой, что подавила собой всякое другое чувство. И с лихорадочной деятельностью он занимался всеми необходимыми приготовлениями, чтобы ускорить свадьбу.
На следующий день Веренфельс получил от Танкреда письмо и конверт с его бумагами.
«Я не в силах приехать сам, – писал молодой граф, – так как разбит душой и телом; мне необходимо некоторое время, чтобы прийти в себя. Сделайте все нужные распоряжения и не мучьте меня новыми условиями, Веренфельс. Я увижу Вашу дочь в церкви, ведь этого достаточно, так как не любовь соединяет нас. Но требуется выяснить другой вопрос. Желаете ли Вы, чтобы я увез тотчас мою жену, что было бы не совсем удобно по отношению к моей матери, или Вы согласитесь, чтобы я уехал недели на две-три и затем вернулся за Лилией, приготовив все, чтобы ее принять. Известите меня о Вашем решении насчет этого, а также о дне свадьбы. Я уеду тотчас после венчания, так как пребывание в Монако для меня невыносимо».
Готфрид отвечал, что одобряет его намерение отвезти мать и приехать за женой тогда, когда он все устроит, – недели через три или даже через месяц, смотря по тому, как ему будет удобней, и что эта отсрочка может оказаться полезной тем, что даст молодым супругам время привыкнуть к своему новому положению. В ответ на это письмо Танкред писал Веренфельсу, что приглашает его приехать с дочерью обедать к ним на квартиру, чтобы провести вместе несколько часов до его отъезда с матерью в Берлин.
Письмо Веренфельса удовлетворило графа. Непоследовательный и ветреный, он успокоился мыслью, что в течение нескольких недель, по крайней мере, он будет освобожден от присутствия ненавистной незнакомой ему женщины, которую обязан, как каторжник кандалы, всюду тащить за собой. Как все удивятся безумной фантазии привезти из путешествия жену, никому неизвестную в их обществе! И что скажет его кузина Элеонора де Вольфенгаген, влюбленная в него, которая объявила, что лишит себя жизни, если он изменит ей?
И какова она, эта Лилия? Если она похожа на отца, то должна быть красива, а если нет? Он тем не менее должен отказаться от прелестной Элеоноры для того, чтобы жить с уродом. Содрогаясь от этой мысли, Танкред нервно отбросил со лба свои черные локоны.
Волнение графа усиливало еще то обстоятельство, что он один нес наказание, так как не мог решиться сказать всю правду матери. Зная ее вспыльчивый, непокорный характер, он боялся какого-нибудь отчаянного поступка, какой-нибудь безумной выходки, которая усложнила бы их положение. Графиня со своей стороны, узнав, что дело с банкиром устроилось, спешила уехать из злополучного города, не понимая, что означает мрачное настроение сына и его желание продлить их пребывание в Монако. Встревоженная и мучимая угрызениями совести, она заперлась в своих комнатах. Это добровольное уединение дало Танкреду возможность свободно заняться всеми нужными приготовлениями. Он заказал свадебный обед и отчасти посвятил в тайну камеристку Сицилию, на которую мог положиться; он родился на ее глазах и не сомневался в ее преданности. Затем молодой человек написал письмо на имя матери и поручил Сицилии передать графине, когда он уедет венчаться.
В этом письме он рассказывал в коротких словах свою встречу с Готфридом, говорил о подозрении в сообщничестве, которое было внушено Веренфельсу тем обстоятельством, что он слышал мольбу графини к сыну хранить молчание, и, наконец, сообщал, какое удовлетворение Готфрид потребовал для своей дочери. «Я не имел духа сказать тебе это устно, моя бедная, дорогая мать. Но прошу тебя, склонись перед неумолимой рукой судьбы, которая наказывает за преступное мое молчание, – я плачу теперь за наше преступление, давая дочери честное имя, которое мы отняли у ее отца. Прими же с достоинством и спокойствием неповинного несчастного человека, которого ты погубила, так как встреча с ним и с моей женой неизбежна».
Танкред поехал под венец в сопровождении лишь двух лиц: Неберта и его зятя, которые должны были служить свидетелями. Церковь была пуста, так как с общего согласия было решено, что никто, кроме действующих лиц, не будет присутствовать при церемонии. Бледный и мрачный, как приговоренный к смерти в ожидании палача, молодой человек прислонился к стене. С мучительной ясностью он расслышал звук подъехавшего экипажа, и минуту спустя появился Веренфельс в сопровождении своих свидетелей: Гаспара и старого банкира, его друга. Готфрид вел под руку даму, покрытую вуалью и закутанную в темный плащ.
Граф машинально подошел и низко поклонился, но он не поднял глаз: ему страшно было взглянуть на ту, которая через несколько минут должна была соединиться с ним навсегда. Не все ли равно, впрочем, красива она или нет, он должен был связать ее жизнь со своей. Молча молодой человек подал руку своей невесте, как только Веренфельс снял с нее плащ, и подвел ее к столу, где тотчас были подписаны все бумаги и исполнены все формальности. И лишь пред освященным алтарем Танкред решился взглянуть на стоявшую около него женщину.
Длинная вуаль закрывала ее всю, но из-под складок выглядывала густая русая коса с резким золотистым оттенком. Граф ненавидел рыжих и с истинным страхом глянул в лицо Лилии. Бледная как смерть, опустив глаза, она, казалось, была подавлена страхом или скорбью. Бедная девочка не была привлекательна в эту минуту в своем белом платье, которое подчеркивало ее худобу, болезненный цвет лица и широкий лоб, а ее главная прелесть – большие, бархатные глаза прятались под опухшими веками, покрасневшими от слез.
Голова молодого человека закружилась; им овладело такое отчаяние, такая злоба, что он чуть не вскрикнул. Эта тень, это некрасивое, тщедушное создание без кровинки в лице было его женой, которую он должен представить в свете как графиню Рекенштейн! Какие насмешки возбудит его выбор среди товарищей и всех красивых женщин, искавших его любви! Никто не будет знать настоящей причины этого супружества. О, какой демон этот Веренфельс! Пользуясь случаем, он покупает графа в мужья этому отвратительному уроду, которого бы не пожелал и самый жалкий ремесленник.
Все эти мысли, как ураган, бушевали в голове Танкреда. Стыд и отчаяние делали его глухим к священному обряду. Когда священник спросил, добровольно ли он вступает в брак, «да», как глухой стон, сорвалось с его губ, и он не взглянул даже на прелестную ручку, когда надевал на ее тоненький пальчик символическое кольцо.
Наконец все было кончено. С трудом преодолев злобу, кипевшую в его сердце, Танкред поднес к губам похолодевшую руку жены, но когда Готфрид, поцеловав дочь, повернулся к нему, молодой человек бросил на него взгляд полный ненависти и презрения и, увлекая Лилию к выходу, проговорил отрывисто: «едем».
В ту минуту, когда все общество вышло из церкви, у подъезда остановился фиакр; из него выпрыгнул лакей Танкреда, бледный, взволнованный, кинулся он к своему барину и тихо сказал:
– Граф, у нас несчастье: графиня отравилась и умирает; Сицилия послала меня предупредить вас об этом.
Танкред пошатнулся. Этот последний удар был выше его сил. Он оглянулся, как бы ища опоры, глаза закрылись, и он упал на руки Веренфельса, подхватившего его.
Видя, что Танкред лишился чувств, Готфрид счел своей обязанностью сделать необходимые распоряжения.
– Гаспар, – сказал он, – отвезите мою дочь домой, так как мне нужно доставить графа к нему на квартиру.
– Послали ли за доктором? – спросил он лакея, помогая ему уложить Танкреда в карету.
– Никак нет-с, мы ничего не смели делать без приказания графа.
– Так поезжайте, Неберт, и привезите доктора как можно скорей.
Смертельно грустная, мучимая безотчетной тоской, предчувствием, которого не могла себе объяснить, Габриела провела все утро на кушетке. Она распустила волосы, так как голова ее горела и была тяжела как свинец; рука ее нервно играла лентой, стягивающей в талии ее серый атласный пеньюар. Она не замечала, что Сицилия несколько раз приподнимала портьеру и бросала на нее тревожный взгляд. Камеристка знала содержание письма, которое должна была передать своей госпоже.
Но, заметив, что графиня находится в каком-то тревожном, болезненном состоянии, она долго колебалась. Зная, какую роль играл Веренфельс в жизни графини, хитрая горничная подозревала, что обвинение в краже, которое возвели на этого гордого молодого человека аристократической наружности, могло быть местью. Что же будет, когда графиня узнает о том, что совершилось теперь? Наконец, она решилась, понимая, что необходимо предупредить.
– От кого? – спросила графиня, взяв с видимым утомлением письмо. – От Танкреда? Что это значит?
– Граф, выходя из дому, поручил мне передать вам, графиня, это письмо, – ответила Сицилия, поспешно удаляясь в гардеробную, где ввиду всех возможных случайностей она приготовила стакан воды, успокоительные капли и флакон с уксусом.
На этот раз у Габриелы не сделалось нервного припадка, она не вскрикнула, не проронила ни слезы. Прочитав письмо, с минуту она не верила своим глазам, затем голова ее упала на спинку кушетки, между тем как рука судорожно мяла конверт. Это прошлое, которое она старалась заглушить, забыть в вихре всяких наслаждений, восставало перед ней, как неумолимое memento mori; и Танкред, ее обожаемый сын, платил за совершенное ею преступление. Из этого хаоса мучительных мыслей, как молнии, пробивалось множество воспоминаний прошлого, и образ Готфрида, ее жертвы и тирана, чья власть над ней никогда не угасала, таился в глубине ее души. И теперь она должна снова увидеть его, снова будет тяготеть на ней холодный и презрительный взгляд этих черных глаз, воспоминание о которых заставляло биться ее сердце. Вторично она будет переживать муки того гнусного часа, когда она решилась погубить Веренфельса. Но теперь ее ожидает бесконечная мука, так как его дочь будет женою ее сына.
Вздрогнув, Габриела приподнялась и отерла платком свой влажный лоб. «Нет, я решительно проклята, так как гублю всех, кого люблю и кто любит меня, не исключая даже моего Танкреда. Но самое главное унижение – увидеть тебя, Готфрид, предавшего меня проклятию и забвению, тогда как я не могу вырвать тебя из моего сердца, встретить твой взгляд, исполненный ненависти и презрения! О, этот стыд выше моих сил! Рассыпься же прахом непокорное сердце, которое не слушает ни рассудка, ни гордости, ни совести! Это единственный способ избавиться от моих мук».
С внезапной решимостью она встала, прошла в свою спальню и опустилась на колени перед распятием, лежащим на ее «prie-Dieu». «Боже милосердный! Вручаю Тебе мою грешную душу, – прошептала она с жаром. – Ты, простивший Своим убийцам, Ты сжалишься надо мной. Вилибальд, Арно, великодушно простившие мне все, будьте моими ходатаями, если мы встретимся на небе».
Она перекрестилась. Затем подошла к шкафу, достала оттуда шкатулку, которую открыла ключиком, висевшим на ее браслете. Из кучи бумаг и других вещей она вынула маленький флакон, наполненный бесцветной жидкостью, и с минуту глядела на него с горькой усмешкой. «Думал ли ты, Рамон, показывая мне этот яд твоей страны и уверяя, что в течение часа он убивает без страданий, что с его помощью я последую за тобой? Слава богу, что я сохранила этот флакон. Твоя месть, Готфрид, не удастся вполне: ты найдешь здесь всего лишь труп».
С удивительным спокойствием она налила в рюмку немного воды, прибавила несколько капель яду, остальное вылила в цветочный горшок. Затем, сняв крест, висевший в изголовье ее постели, вернулась в будуар и опять легла на кушетку; она тихо молилась в течение нескольких минут и вдруг, схватив рюмку, опорожнила ее сразу и снова стала молиться. Сначала она ничего не чувствовала, но вдруг странная теплота разошлась мурашками по всему ее телу, голова закружилась, крест выпал из ее рук, и, полузакрыв глаза, она опрокинулась назад.
В эту минуту на пороге будуара показалась прелестная девочка лет одиннадцати. То была Сильвия, дочь дона Рамона. И как будто эгоизм Габриелы, ее обожание своей красоты олицетворялись в ее детях. Сильвия так же, как и Танкред, была живым ее портретом.
Увидав, что мать ее лежала как мертвая, девочка кинулась к ней, дрожа от ужаса:
– Мама, мама, что с тобой?
На этот крик прибежала из гардеробной Сицилия и, увидев пустую рюмку, инстинктивно угадала что случилось. Вне себя она кинулась в комнаты графа и послала к нему камердинера предупредить о несчастии. Затем, возвратясь к госпоже, она старалась, но тщетно, привести ее в чувство. А потому, когда послышался шум экипажа, катившего во весь опор, она, как безумная, выбежала в вестибюль. Маленькая Сильвия, глубоко потрясенная, молча подняла крест, упавший на ковер, и, став позади дивана, усердно молилась.
Сицилии чуть не сделалось дурно, когда она увидела, что лакей с помощью какого-то господина несет Танкреда, все еще не пришедшего в себя. Камеристка сразу узнала Веренфельса и, подойдя к нему, поспешно проговорила:
– Господин Веренфельс, швейцар поможет Осипу отнес ти графа к нему, а вы пройдите, пожалуйста, к графине; она отравилась, а вы, может быть, знаете, что делать в таком случае. Я совсем как потерянная.
– Я послал Неберта за доктором; но проводите меня к графине и принесите лимон и черного кофе, это хорошее противоядие.
Сицилия впустила Готфрида в будуар, потом побежала за указанными средствами. Волнуемый разнородными чувствами, Веренфельс подошел к дивану и устремил взгляд на Габриелу. Бледная, неподвижная, она, видимо, умирала; порой слышалось легкое хрипение, посиневшие руки лихорадочно блуждали по платью, как бы ища чего-то.
– Пить! Горит внутри… – прошептала умирающая.
Готфрид вздрогнул. В открытую дверь он увидел на столе в соседней комнате графин с водой: он налил в чашку воды и вернулся, колеблемый различными чувствами: ненависть, презрение и жалость боролись в его сердце. Но когда Габриела повторила с невыразимым страданием: «Пить! Задыхаюсь!», он победил свое отвращение и, приподняв голову, поднес чашку к ее губам. Прикосновение этой руки, присутствие человека, которого она так несчастно любила, производило еще необъяснимое действие на Габриелу. С нервным содроганием она открыла глаза и, встретив взгляд Веренфельса, поднялась, как гальванизированная.
– Ах, несмотря ни на что, мы должны были увидеться еще раз, но успокойся, Готфрид, я умираю достаточно наказанной. Как окаянную меня преследовали упреки совести, но в этот страшный час прости меня. Тогда ты меня оттолкнул, и я сделалась преступной, теперь не дай мне умереть, не простив меня.
Она протянула руку, как бы ища его руки, но Готфрид с живостью отступил. Все мгновенно ожило в его памяти: все унижения, все муки, которые причинила ему эта женщина. Глаза его сверкали, когда с горечью он ответил ей хриплым голосом:
– Вы думаете, графиня, что прощать так же легко, как делать зло? Вы ошибаетесь, нельзя забыть в одну минуту двенадцать лет мучений и свою нравственную гибель. В сердце моем нет прощения для вас, и я не коснусь в знак примирения преступной руки, которая подложила портфель в мой чемодан. Я бы простил удар кинжалом, вызванный женской ревностью, оскорбленной гордостью, но эту низкую, бесчестную месть я не могу простить. Вы поступили хуже разбойника на большой дороге, и, верная вашему неизменному эгоизму, вы лишаете себя жизни, чтобы не быть вынужденной загладить свою вину перед вашей жертвой. Нет, нет, Габриела, рассчитывайтесь сами за ваши преступления, идите перед лицо Небесного судии, обремененная моими проклятиями.
Готфрид остановился; волнуемый мучительными воспоминаниями, он задыхался и не мог продолжать.
– Да, будь проклята, проклята… – вымолвил он, наконец, с трудом и бледный, трепещущий направился к двери.
Но едва сделал он несколько шагов, чтобы уйти, как кто-то схватил его за руку. Готфрид вздрогнул и, оглянувшись, увидел с удивлением маленькую девочку. Бледная, с широко раскрытыми глазами, она уцепилась за него и прошептала с душевной тревогой:
– Не проклинайте маму.
Поразительное сходство ребенка с Габриелой не оставляло никакого сомнения, что это была ее дочь от дона Рамона.
– Не проклинайте маму, не дайте ей умереть, не простив ей всего, в чем вы ее обвиняете, – продолжала молить девочка, опускаясь на колени, меж тем как крупные слезы катились по ее щекам.
Веренфельс был тронут. Ему казалось, что из этих ясных, невинных глаз исходил луч, приносящий успокоение и смягчающий его истерзанное сердце. И распятие, которое другой рукой девочка судорожно прижимала к своей груди, было как бы указанием Божественного страдальца, который, пригвожденный к кресту, молился за своих врагов.
Подняв Сильвию, он погладил ее черные локоны и ласково сказал:
– Благослови тебя Бог, дитя, за твою дочернюю любовь, наполняющую твое невинное сердце. Божие милосердие говорит твоими устами.
Он взял из ее рук распятие и, подойдя к графине, которая, широко раскрыв глаза, глядела на него неизъяснимым взглядом, вложил ей в руки этот символ мира и вечной жизни.
– Да отойдет с миром душа твоя, несчастная женщина. Мольба твоего ребенка обезоружила меня. Пусть мое проклятие не тяготеет над твоей могилой, и да простит тебя милосердие Божие.
Он наклонился и положил руку на влажный, холодеющий лоб умирающей. Глаза Габриелы мгновенно блеснули, легкий румянец выступил на ее щеках, на минуту к ней возвратилась ее дивная красота.
– Прощай, Готфрид, до скорого свидания, – прошептала она едва слышным голосом.
Затем, как бы истомленная этим усилием, она вытянулась последним судорожным движением, и смертная бледность покрыла ее лицо.
В эту минуту Сицилия ввела в комнату доктора, и, между тем как Готфрид подошел к нему сказать, что все кончено, вошел граф, сильно расстроенный и едва держась на ногах.
– Танкред, мама умерла! – воскликнула Сильвия, кидаясь к брату.
Он молча прижал ее к своей груди, затем опустился на колени возле усопшей и со сдержанным рыданием, спрятав лицо в складках ее платья, оставался глух и к стенаниям Сицилии, и ко всему, что происходило вокруг.
Когда доктор ушел, Веренфельс прислонился к дверям и глядел в раздумье на тело Габриелы и на ее детей, которые, прижавшись друг к другу, были всецело поглощены своею скорбью. Глубокая реакция произошла в душе Готфрида, столь возвышенной и доброй, если бы несчастье не ожесточило ее. Теперь вся горечь, вырвавшаяся наружу, оставила после себя пустоту. Все земные расчеты были покончены. Женщина, которую он любил и ненавидел, умерла. Но порвалась ли всякая связь с нею? Или душа оживает там, за пределом всего земного, в том неведомом мире, который мы жаждем узнать?
С глубоким вздохом Готфрид отвел глаза от печальной группы и вышел из комнаты. Он понимал, что его присутствие было бы тяжело молодому графу и что сегодня, по крайней мере, его надо предоставить самому себе.
Когда он возвратился домой, Лилия, встревоженная, кинулась к нему с вопросом:
– Что случилось, папа?
– Она умерла, – ответил он тихо.
– Ужели вы не примирились перед ее смертью? Ужели ты дал ей умереть, не простив ее? Все время я молила Бога, чтобы он смягчил твое сердце, послал бы тебе одного из своих ангелов, чтобы внушить тебе чувство милосердия, – проговорила она со слезами на глазах.
– Молитва твоя не была напрасна, дитя мое. Ангел, посланный Богом, явился в лице дочери Габриелы. Я простил той, которая сделала мне так много зла. Ах, как все наши земные чувства ничтожны! И зачем мы понимаем это только после того, как они вовлекут нас в грех? Но я чувствую себя очень утомленным и пойду к себе; тебе тоже нужен отдых после всех волнений этого дня.