скачать книгу бесплатно
– Это как же тебе, матушка, удалось?
– Судьба, милая, судьба. С мамашкой его, Анамалией, в подругах была, в наперстницах, можно сказать. Единоверицы мы, из одного Люстдорфа. У ней хаузы своей не было, так я ей крышу давала. Жили – не тужили, не хлебом единым сыты были – как говорится, сочетали приятное с доходным при полной свободе существован. И никакой тебе лирики. А с евойным папенькой у нее завелась любовь. Огромен он был: сядет на коня – тот под ним того гляди сломится. В черном плаще ходил с красной подкладкой. Лица не скрывал, только разглядеть его одной ей удавалось. Она была фрейлиной крутого нрава, но, можно сказать, аматерка, а он по службе лютому ремеслу был обучен…
– Это что же за ремесло такое?
– Соображометр у тебя, душа моя, есть? Тугодумная ты какая! Как только вирши складываешь? – Нынче, правда, профессия эта у нас, как считают, по счастью, забыта… Ну, ладно, дам тебе намек, в виршах же – может, допрешь, хоть и стар мой куплет – ему уже вторая сотня годков пошла:
Протяженно-сложенное слово
И гнусливо казенный укор
Заменили тюрьму и оковы,
Дыбу, сруб и кровавый топор…
Милица: – Неужто…
Элизабет: – То-то, милая, по последним-то строчкам и был он мастер! Только с ней он, с Анамалией, не злобился, даже по-своему мягкость проявлял. Заметила я как-то: полнеть моя содомница начала, говорю:
– Что делать думаешь? У него же положение, в отличие от твоего, семейное, да и ты – фрейлина, девица, должна, значит, приличие соблюдать. Тогда насчет этого, как и сейчас в открытую, строго было.
Подумала она, с топорником своим посоветовалась (освободиться уж поздно было) и решила, как заметным начнет становиться – уехать куда-нибудь подальше и произвести дитя тайно от людских глаз. Это и есть старый незрячий способ – чтоб никто, значит, не узрел. А потом хотела чадо свое мамке какой-нибудь на откорм отдать, благо в деньгах нужды не имела – молодыми зарабатывали мы изрядно, да и пожелатель ее зело богат был, ему, главное, огласки не хотелось, а прокормить-то он целую сотню мог…
– Казачью?
– Причем тут казачью? Простую, человечью. Ты бы еще черную вспомнила! Вот ту бы он не прокормил, ведь черная сотня – это даже и не тысяча, а жуткая орава народу…
Милица: – Ну, это уж я догадалась, что удалось сокрыть…
Элизабет: – И ничего ты не догадаешься, потому как все не по плану пошло, а наперекосяк поехало. Как снег на голову – власть переменилась, и те, кого будущий папенька… того, наверху оказались. И лежать бы ему под своим же топором, да сам на себя руки наложил – отравился со страху. Люди сказывали – цыганистым калом.
– А с дитем-то, с дитем что?
– С перетрясок этих Анамалия моя скинула до срока – семи месяцев не выносила – сущий червячок вылупился, но глазам своим не поверили – в рубашке! Да в какой рубашке! Чистое форменное казенное сукно – снаружи черная, с изнанки красная. Одно слово – чудо при родах…
– Как Христос?
– Причем тут Христос? Христос родился как все – голым, а этот – в рубашке. Примета, как известно, хорошая, однако признаков жизни не выявлял. И решила тогда новороженица схоронить его – и так, как покойника, и от глаз людских, чтобы уж никто и ничего не узнал. За Люстдорфом нашим пустырь был – мусор всякий свозили, навоз… Там она его и зарыла. А через малое время на пустыре том степном завод строить задумали. Стали мусор разгребать, под фундамент место готовить, и пошел тут слух, что найден там мальчик небывалых размеров, но совсем еще несмышленый парубок… Поняли мы, что это он и есть. Оживел, значит, и выжил. Опять чудо! Думаю, рубашка та его спасла, а остальное навоз сделал – и с голоду помереть не дал, и росту поспособствовал. Известное дело – удобрение. А что мозгами он не соответствовал, то и тут все ясно: удобрение на телесное или, как в миру говорят, на материальное воздействует, в рост его гонит, а мозги – духовная субстанция, они с навозу задыхаются.
Анамалия моя кинулась было его забирать, да я ее удержала:
– Ты что, говорю, загубить его хочешь? Узнают, кто папенька у него – за ноги, да об угол… А во-вторых, ты и сама иноверица.
И придумали мы тут с ней такую стратегию. Раз его завод приютил – пусть он его и растит, а мы как жили поблизости, так тут и останемся, чтобы под глазом был. Много выгод из этого выходило. Главное – числится он будет в ихней вере, и происхождение ему, несмотря на навоз, чистым запишется. Такому найденышу ни одну дорогу не перекроют.
Так мы и сделали.
Окрестили они его Отпетовым – вроде как бы в покойниках уже побывал. А как подрос – в цех взяли, на машине учить работать. Завод Патриархии принадлежал и назывался «Госсвечмаш». «Гос» – значит, Господь ему покровительствует, а «свечмаш» – что свечи эти машинного изготовления.
Только никто там того не ведал, что малец-то втайне уже нашей веры стал: как ему десяток лет стукнуло, Анамалия зазвала его к себе и все ему как есть выложила. А он мозгами уже малость поправился, во всяком случае кое-чего стал кумекать, воспринял он слова ее, особо за отца взъярился, аж волчьи искры в глазах забегали – к нему если хорошо присмотреться, искры эти и сейчас в глубине разглядеть можно – так с того момента и остались они у него, видать, уже на всю жизнь. И как поняла она, что сынок созрел, повесила на стенку отцов портрет и велела стать перед ним на колени и поклясться, что до конца дней будет он мстить за отца нынешним хозяевам своим. Рассказывала она мне, что когда клялся он, даже зубами скрипел от лютости – вот она, папенькина кровь…
Несколько лет назад умерла Анамалия – она меня постарше была. Перед смертью все учила сынка – никому ничего не прощать и никогда ничего не забывать. Он к этому времени уже своего чина достиг, но в должности еще не этой был. Похоронил ее тайно, чтоб о родстве не догадались, но пышно – по высшему разряду…
Это я тебе, милая, одну только канву рассказала, столько еще про него знаю – ой-ей-ей! А ты – кофеварка!
– Элизабетушка, ты кому-нибудь еще про все это сказывала?
– Да нет, на что оно мне?
– Значит, теперь он и у меня на крючке?
– О, майн кот! Милица, дура ты и есть! Попробуй только рот разинуть – он тебя тут же придушит, как удав суслика – где у тебя доказательства? Хоть одно? Хе-хе-хе… А у меня они все целехоньки и под тройной подстраховкой, а то я сама черта с два была бы целехонька! Так что ты, душа моя, особо не чирикай, а на меня располагай – глядишь, в люди и выскочишь. Дорого я не возьму, аппетит у меня не тот уже: накопила кой-чего за свой век, все равно уж самой всего не прожить, а оставлять кому? Из ближних – один племянник, остальные-то умудрились насолить мне досыта, а дальние пусть сами о себе позаботятся?
– А много ли возьмешь с меня, Элизабетушка?
– У нас тут тебе заплатят по-церковному – деньги чистые, без высчетов. Так я с тебя, как в миру возьму – тринадцать процентов подоходных… Дети у тебя есть?
– Нету.
– Тогда еще шесть – за бездетность, и считай – со всякого рубля девятнадцать копеек.
– Дорого, матушка!
– Это за выход-то в люди дорого? Да я у нас самая дешевая! Скажи спасибо, что вирши у тебя, а пришла бы с образками, да попала бы в лапы к Главному богомазу, то-то бы запела: он со своих мордоляпов по поллитре с каждого литру берет.
– Ах он беспардонник!
Помилуй, что ты, да из него пардоны так и сыплются, он, когда рот раскрывает, то каждым вторым словом вылетает «пардон!». Выходит, никакой он не беспардонник, а просто тариф у него высокий – живет он в высоком доме и расходы несет высокие.
– А у меня – по-божецки.
– По-божецки, мне думается, безо мзды…
– Ишь чего захотела! Где это ты Бога бескорыстного видала? Вот у древних, да и у теперешних людей кое-где боги без жертвы вообще никаких мероприятий не проводили и не проводят…
– Ну, так наш-то господь жертвов не требует…
– А молитва – это что? Временем платишь: пока молишься – корову бы подоила…
– Нет у меня коровы!
– Это я к слову, к примеру, так сказать. Ты не доишь, так тебя подоят. Думаешь, Отпетов за спасибо может вирши твои взять? – Уж дудки!
– И ему платить? Какой же процент у него?
– Да нет, денег ему не требуется, у него их цуфиль, шибко, больно, дюже, уж слишком, черезчур! Он, где надо, сам кому хочешь по ходу приплатит – деньга-то у него потом сама обернется, как говорится, по большому счету, у него другой тариф: славить его будешь на каждом углу изо всех сил. Мечта у него – шнобелевскую премию получить. А таланту – жидковато, говорила я тебе: на навозе талант вызревать не может. Миниталант у него, а охота смертная. И нужна подкрепа со всех сторон… Так что в мизерию он не впадает, масштаб у него другой, а где покрупней – уж своего не упустит, из блохи голенища выкроит… Если согласна, я ему шепну, вот кофей сейчас понесу и замолвлю словечно.
Да чего уж, куда мне податься, на все я согласная…
Кладовка, примыкающая к кабинету Отпетова. Добрую половину ее занимает гибрид буфета с камином. Элизабет присаживается на низкий пуфик, нажимает на золоченого ангелочка, и декоративно уложенные поленья выезжают из чрева камина, открывая нечто похожее на рацию, но с телеэкраном. Элизабет вооружается наушниками и включает аппарат. Нам за ее головой не видно экрана, но зато хорошо слышен происходящий в кабинете разговор.
Отпетов: – Вирши твои, дочь моя, не фонтан, конечно… Ты кем кому приходишься?
– Милица: – Сожитель мой в газете работает…
– Так чего ж ты у него не печатаешься?
– Рекламное у них издание, а вирши мои все больше про любовь, да про Бога. Вот он меня к Вам и прислал.
– А ежели кому рекламу сделать – так он может?
– Это ему – что щенка подковать.
– Похоже, пойдет у нас дело. Надо мне рекламу погромче сварганить про новую трагедию мою «Уркаган», слыхала, может?
– Не, не слыхала. Я только за виршами слежу – тут я про Вас все знаю, а по части драматизма не сильна.
– Вот видишь, значит, реклама требуется, по виршам-то у меня реклама была – будь здоров! Теперь любого дурака спроси, кто такой Антоний Софоклов, и он тут же скажет «знаменитый виршитель», хотя, может, ничего и не читал. Да мне оно и ни к чему – его чтение. При хорошей рекламе, как говорится, и товар не нужен, но вирши – дело духовное, я их и в своей «Лампаде» могу печатать сколько угодно, а драмописание у нас не проходит, его нужно в миру толкать…
– А зачем Вам в мир выходить? Неужто в духовности тесно?
– Мне, дочь моя, везде тесно! Слыхала, небось, про шнобелевскую премию? Пошто, скажешь, она мне, раз я бедней, может, лишь одного патриарха? Но лишняя монетка кому вредна? Опять же премия эта в чужих деньгах, их тоже из прихожан не надоишь. А главное – кто премию эту получает – имя того в мировую энциклопедию вписывается – так сам Шнобель завещал. Но за вирши щнобелевскую премию не дают – только за драмописание. Вот и нужна реклама, точнее, громкое мирское издание – рекламников-то у меня своих навалом, одна лишь троица критиков-ведунов чего стоит – Клыкастов, Летописцев да Уклейкин. Что хочешь в лучшем виде распишут. Ну так как – берешься сосватать?
– Берусь, батюшка! Моему сожителю передо мной не устоять, не то вмиг его на диету посажу, а он у меня лаком…
– Дело говоришь! Так и действуй! А я твоим виршам – ворота нараспашку. Так уж свет божий устроен: «Мен? – Мен! – Где безмен?»
– Бизнесмен?
– Да нет. Игра такая детская есть в безмен – весы старинные, чтобы сколько взял – столько и заплатил. Я вот за эту премию что хошь заплачу. Все у меня есть, а в энциклопедии мировой меня нету, я уж и место там для себя присмотрел – между Софоклом и спорой. Даром, думаешь, пишусь Антоний Софоклов? А в энциклопедию мне позарез надо, положение обязывает!
– Ноблесс оближ?
– Что значит «оближь»? – никому я тут лизать не буду! Это мне лижут: можно сказать, по квадратам распределили, где кому лизать… В моем хозяйстве так и говорят: «не полижешь – не ублажишь, не ублажишь – не подмажешь, не подмажешь – не товар, вот и плакал гонорар!»
Элизабет в кладовке, ухмыляется. Бормочет себе под нос: – Эко он перед ней выхрюкивает! Сам-то, небось, в Синодалке не одному Лужайкину вьлизал по лучшему квалитету. Всю жизнь вышестоящим лижет, а на нижележащих сплевывает!
Прислушивается, поправляет наушники.
Милица: – У тебя, батюшка, площади для лизания на всю паству хватает.
Отпетов: – Да уж, не обделил господь…
Милица: – Будет тебе, отец мой, реклама!
Отпетов: – И я тебя на большую дорогу выведу!
Милица: – Мен?
Отпетов: – Мен!
Милица: – Вот безмен! (Дает ему записку с адресом и телефоном).
Прихожанская. Из черной двери выходит Милица. Элизабет идет ей навстречу.
Элизабет: – Ну, как тебе наш понравился?
Милица: – Шустер! Такой на семь яиц сядет – восемь цыплят выведет.
Элизабет: – Да, уж если сядет, так сядет! Так как наш уговор?
Милица: – Слово – кирпич, получишь свои девятнадцать копеек!
Щелкает селектора голос Отпетова: – Черноблатского ко мне!
Ганна переключает рычажки.
Кабинет Отпетова. Справа от входа широкие окна, слева во всю стену двери и дверцы встроенных шкафов. Из одного из них есть искусно скрытый выход в рекреационную залу, куда скликаются на различные будничные и праздничные сходки служители «Неугасимой». Обычно, когда весь синклит бывает в сборе, стена плавно разъезжается, и в залу (из темноты шкафа) выплывает сам Отпетов, встречаемый ропотом почтения, рокотом восхищения и трепетом страха.
Справа, у самого входа, цветной телевизор – подарок верующих соседнего прихода. Слева, у самой двери, широченный стеклянный шкаф с томами переплетенных годовых подшивок и хрустальной посудой для причастия. На противоположной от входа стене – черный деревянный крест с распятием, и весь кабинет заполнен как бы огромным крестом, длинная часть которого – стол для заседаний, перекладина – могучий письменный стол, стоящий поперек, а верхушка над перекладиной – сам Отпетов со своим необъятным креслом. Черные шторы, украшенные сценами Страшного суда, Голгофы и Воскресения, задернуты, и в кабинете царит полумрак.
Промелькнувшая полоска света свидетельствует, что Черноблатский уже прибыл. Это же подтверждается и громким сопением. Перед столом возникает его грузная бесформенная фигура.
– Дело есть… – мягко начинает Отпетов.
– Слушаю, папа! – с готовностью отзывается Черноблатский, а сам думает: «Мягко начинает, к чему бы это?»
– Дело есть, – повторяет Отпетов, – деликатного свойства…
– Это нам не привыкать…
– Поездочка наклевывается в жаркую страну…
– Билеты что ль?
– Билеты само собой, но это пока не главное. Сейчас надо тебе съездить…
– А по телефону нельзя? (Черноблатский, исходя из своего многолетнего опыта, убежден, что нет такого дела, которое нельзя было бы уладить звонком).
– Ты не перебивай, а слушай, что тебе говорят. Сказано съездить, значит – съездить!
– Ясно, папа, – отвечает Черноблатский, а про себя опять думает: «Блажит! Милое дело – телефон…».
– Прививки мне надо сделать, а времени нету. Да и не люблю я уколы эти! Работа моя, сам знаешь, усидчивости требует, а после укола какая усидчивость! В общем, надо съездить и бумажку раздобыть. У тебя везде свои люди, небось, и в прививочном тоже…
– А как же: Верка рыжая, медсестра, одноклассница невесткина, – подтверждает, не сморгнув глазом, Черноблатский. У него, правда, далеко не везде водятся свои люди, но нельзя допустить, чтобы кто-то в нем усомнился. Тогда реноме – пиши пропало.
Однако прививочный пункт являет собой на карте Черноблатского белое пятно. Краем уха слыхал он о строгостях, водившихся в этом заведении с тех пор, как какой-то непривитый артист с чудной птичьей фамилией завез в город какую-то страшную и прилипчивую хворь. Он пробует «оттянуть в камыши» и спрашивает:
– А куда, чтоб мне в бумаге-то отметить, поездочка?
– В Кудынистан.