Читать книгу Высокомерная обезьяна. Миф о человеческой исключительности и его значение (Кристин Уэбб) онлайн бесплатно на Bookz (2-ая страница книги)
Высокомерная обезьяна. Миф о человеческой исключительности и его значение
Высокомерная обезьяна. Миф о человеческой исключительности и его значение
Оценить:

3

Полная версия:

Высокомерная обезьяна. Миф о человеческой исключительности и его значение

Беспрецедентный масштаб человеческого влияния привел к тому, что многие ученые называют текущую геологическую эпоху антропоценом, таким образом признавая anthropos (по‐гречески “человек”) могучей планетарной силой[21]. Хотя для использования этого термина, похоже, существуют убедительные научные основания, он вызывает критику различных исследователей[22]. Например, дискурс об антропоцене изображает человеческое влияние как нечто “природное” – скорее видоспецифичное поведение, чем проявление конкретной эпохи и культуры. Более того, говоря о роли “человечества”, концепция так называемого века человека упускает из виду важный социальный аспект, а именно – что людям, в наименьшей степени повинным в экологическом кризисе, больше всего угрожают его последствия.

Аналогичным образом подход к вере в человеческую исключительность как к некоему универсальному основанию человеческого мышления лишь подкрепляет колониальные установки, в которых глубоко укоренено подобное мировоззрение. В действительности не все люди придерживаются представления о сущностном иерархическом различии между человечеством и остальной природой. И как мы убедимся, нам есть чему поучиться у этих альтернативных идеологий и отношений. Хотя миф о человеческой исключительности встречается в разнообразных традициях, наиболее ярко выражен и заметно развит он в западной культуре. Я постоянно использую такие слова, как “мы” и “наш”, говоря об этой господствующей культуре, в которой я провела большую часть жизни. Но повторяю: представление о человеческой исключительности не является универсальным ни для всех культур, ни для каждой отдельной личности. Даже в западной истории всегда находятся контркультуры, разнообразными способами отходящие от ее центральной догмы.


Если наша заглавная высокомерная обезьяна – не все человечество, то кого или что она олицетворяет?

В древнегреческой традиции драматургия была средством исследовать вопрос, что значит быть человеком. Главные герои часто демонстрировали гордыню – избыток гордости, обусловленный переоцениванием собственной компетентности и достижений. Пока я собирала материалы для книги, эта метафора наших нынешних отношений с остальной жизнью на Земле становилась все очевиднее. Для греческой аудитории гордыня была “ослепляющей гордостью”, так как побуждала героев вести себя вопреки здравому смыслу и естественному порядку вещей, в конечном итоге приводя их к гибели.

Снедаемая комплексом человеческого превосходства, высокомерная обезьяна напоминает Гамлета – одержимого гордыней персонажа, запутавшегося в трагедии собственного существования. Высокомерная обезьяна, таким образом, – не вид, не культура и даже не отдельная личность, это способ действовать и выстраивать свои отношения с остальной природой. Многие из нас выучили пьесу и прилежно ее разыгрывают: роль, характер, маска. Эта маска скрывает нашу истинную сущность – возможно, это способ скрыть нашу собственную неуверенность. Однако за маской существует куда более насыщенный и верный образ жизни. Прекратив считать человека мерой всех вещей, мы намного больше узнаем о других видах, о себе и о нашем месте на этой общей для всех планете. Мы придем к осознанию того, что миф о человеческой исключительности – маска, опошляющая мир.

Во многих из нас, скорее всего, сидит антропоцентризм. Однако, обладая склонностью к гордыне, мы частично или вообще не осознаем ее. Отказ от веры в человеческую исключительность – это возможность открыть дверь к радикальному преображению, к развитию характера каждого из нас.

До некоторой степени мы все причастны к этому мировоззрению и воспитаны на нем. Но оно не определяет нас. Можно найти другие пути.

Вот почему это еще и история о надежде.

Глава 2

Искусство разучиваться

В детстве я воспринимала природу как нескончаемый аттракцион чудес, тайн и приключений. На заднем дворе дома в лесах Пенсильвании, где я росла, был прудик, и мы с друзьями исследовали его с помощью палок и сачков под удивленное хихиканье. Воспоминания о моих детских встречах с другими видами остаются нутряными. Я все еще чувствую запах сырого мха после дождя и землистый запах, поднимающийся от почвы. Я все еще слышу гул пчел в путанице полевых цветов и вьюнка на нашем почтовом ящике. Даже сейчас я ощущаю слизистое прикосновение цепочки жабьих икринок, которую папа однажды намотал мне на шею, и капли прохладной воды, стекающие по моей спине. Возможно, оттого, что я была всего лишь ребенком, я достаточно легко находила себе друзей в лесах. Я подружилась с другими существами: серыми белками, зарянками и мохнатыми гусеницами медведицы, наделяя их богатым внутренним миром с их собственными мыслями и чувствами. В числе тех, кого я считала своими братьями и сестрами, была шетландская овчарка моих родителей по кличке Балбесина, и поначалу она с неохотой принимала эту роль (в конце концов, она была старше меня).

Как свидетельствует опыт большинства родителей, у детей удивительное чувство сродства с другими видами. Известный социобиолог Эдвард Уилсон ввел слово “биофилия” (от корней bio – “жизнь” и philia – “любовь”), обозначающее эту естественную склонность искать связей с другими формами жизни[23]. Согласно гипотезе биофилии, наша тяга к другим существам – биологическая потребность, к которой мы генетически предрасположены как вид. Эта гипотеза подкрепляется тем фактом, что сильная склонность к биофилии присутствует у детей.

“Я люблю, когда они ходят ножками!”

Даже беглый просмотр видеороликов в интернете дает кучу свидетельств спонтанного интереса и сочувствия детей к другим животным. На одном из моих любимых видео Луис Антонио, малыш из Бразилии, сидит на кухне перед тарелкой ньокки с осьминогом и разговаривает со своей мамой[24]. В ходе разговора его осеняет, что стоящее перед ним блюдо из осьминога когда‐то было настоящим живым осьминогом. Вот перевод диалога с португальского, несколько сокращенный для ясности:

Мама: Ешь свои ньокки с осьминогом.

Луис: Ладно… Это же не настоящий осьминог?

Мама: Нет.

Луис: Тогда ладно. Он не разговаривает и у него нет головы, да?

Мама: У него нет головы. Это просто нарезанные ножки осьминога.

Как многие дети, впервые заметившие связь между тем, что они едят, и тем, что им известно о биологическом мире, Луис размышляет, есть ли у этого осьминога признаки живого существа. Затем он пытается понять, как “ножки” очутились на его тарелке и что стало с головой осьминога. Мама объясняет ему, что голову отрезали на рыбном рынке. В последующем разговоре Луис пытается разрешить свое замешательство.

Луис: Зачем?

Мама: Чтобы его можно было есть. Иначе нам бы пришлось глотать его целиком.

Луис: Но зачем?

Мама: Чтобы его можно было есть, милый. Коровку тоже нарезают, курочку нарезают.

Луис: Ой, курочку… Никто же не ест курочку.

Мама: Как это – никто не ест курочку?

Луис: Нет, это ведь животные!

Луис рассуждает, что, коль скоро осьминоги – животные, как и куры, люди не едят их (или не должны есть). Затем он развивает эту мысль и задает дальнейшие вопросы.

Луис: Все они животные. Рыба – животное. Курочка – животное. Коровка – животное. Поросенок – животное.

Мама: Ага.

Луис: Так когда мы едим животных, они умирают?

Мама: Ну да.

Луис: Зачем?

Мама: Чтобы нам было что есть, милый.

Луис: Почему они умирают? Не хочу, чтобы они умирали. Я люблю, когда они ходят ножками!

Под конец ролика мать Луиса, растроганная до слез, разрешает сыну съесть с тарелки только овощи. Это видео набрало миллионы просмотров. Его так часто репостят потому, что оно демонстрирует, как антропоцентрические ценности – в данном случае привычка спокойно поедать другие виды – противоречат здравому смыслу в глазах ребенка. Это один из бесчисленных примеров того, как дети распространяют моральные вопросы на другие виды такими способами, от которых легко отмахнутся многие взрослые.

А что на этот счет говорит наука? В недавних исследованиях по психологии развития кое‐какие из этих идей подверглись проверке. В ходе одного эксперимента 2021 года исследователи из Йельского университета поставили американских детей (от пяти до девяти лет) и взрослых перед моральными дилеммами, где стоял выбор между различным числом людей и различным числом собак или свиней[25]. В гипотетических сценариях фигурировали два тонущих корабля, на которых были либо люди, либо животные, не умеющие плавать, и испытуемым предлагалось выбрать, какой корабль спасать (существовал и третий вариант – отказ от выбора). Исследователи обнаружили, что дети значительно реже отдавали предпочтение людям перед другими животными. Дети часто предпочитали спасение множества собак спасению одного человека, и многие считали жизнь собаки равноценной человеческой. Хотя свиней дети в целом ставили ниже, большинство все‐таки предпочитало спасти десять свиней вместо одного человека. Контраст со взрослыми разителен: те почти все предпочитали спасти одного человека вместо даже сотни собак или свиней.

Эти результаты показывают, что человеческое чувство превосходства не носит врожденного характера, не является неотъемлемым предрассудком, свойственным нашей биологической природе как вида. Напротив, они предполагают, что вера, будто человек морально обособлен, приобретается социальным путем и составляет один из аспектов нашей культуры. Исследователи истолковали эти результаты через смежное понятие “видового шовинизма”, или “видизма” (speciesism), то есть склонности наделять моральным превосходством представителей определенного вида. Они утверждают, что дети учатся ставить человека выше других животных (что известно как антропоцентрический видовой шовинизм) только в процессе приобретения опыта и знаний о том, как люди используют животных в нашем обществе. Большинство маленьких детей практически не сталкивается напрямую с такими практиками, как производство мяса или эксперименты на животных. Но по мере того, как эти практики становятся более заметными (обычно в подростковом возрасте, по крайней мере, в западных индустриализированных культурах), их нравственный фокус может становиться все более и более антропоцентричным.

С самого детства наше естественное чувство сродства с другими видами (биофилия) вступает в прямой конфликт с этими практиками. Мы пытаемся минимизировать диссонанс разными путями. Например, сельскохозяйственные животные в детских книжках обычно изображаются довольными, в буколической обстановке, а не запертыми в тесноте, где в большинстве случаев страдают, и это внушает детям, будто таким животным достаточно хорошо. Одно исследование даже показало, что ученики начальных классов оценивают качество жизни сельскохозяйственных животных выше, чем других групп животных (таких как домашние питомцы и дикие звери)[26]. В то время как 26 % учащихся сказали, что животные на фермах порой бывают несчастными, 46 % заявили то же самое о домашних питомцах и 53 % – о диких животных. Большинство детей не осознает, какими разнообразными способами человек использует других животных. Во второй части исследования ученые показали детям изображения обычных продуктов и предметов животного происхождения (таких как гамбургеры, сыр, мороженое, кожаные куртки, шерстяные одеяла). В среднем в половине случаев первоклассники и третьеклассники не сумели идентифицировать животное происхождение объектов, а пятиклассники ошиблись примерно в трети случаев. Подобные результаты демонстрируют, что дети зачастую не связывают бытовые продукты животного происхождения с живыми животными. И как показывает откровение Луиса Антонио насчет осьминога, когда мы соединяем эти точки, обычно что‐то не сходится.

Я отлично помню, как впервые увидела грузовик с курами, с ревом несущийся по шоссе. Там, должно быть, стояли сотни тесных ржавых клеток, составленных одна на другую, и в каждую было втиснуто по несколько кур с вытаращенными глазами. Вслед за грузовиком летели перья и осыпались дорожкой смерти. Я тут же расплакалась и несколько недель не могла отогнать от себя это видение. Маме приходилось всякий раз при появлении грузовика с птицефабрики говорить мне, чтобы я закрыла глаза, и открывала я их только тогда, когда его уже и в помине не было.

Со временем мы все лучше учимся “отворачиваться”. Это один из способов примириться с непростой реальностью жизни в такой культуре, где эксплуатация других видов – общепринятая практика. Индустрия знает это не хуже нас, вот почему имеет место весьма целенаправленное растождествление того, что мы потребляем, и живых организмов, коими когда‐то были эти продукты, – по крайней мере, так чаще всего бывает в современных индустриализованных обществах. Предприятия промышленного животноводства и лаборатории, где проводятся опыты на животных, стратегически располагаются в отдаленных, недоступных местах. Виды, используемые в сельском хозяйстве и инвазивных исследованиях, получают намного меньше медийного внимания, чем другие типы животных: в большинстве научно-популярных фильмов и на иллюстрациях фигурируют дикие звери[27]. И поскольку многим людям трудно потреблять продукты, если они напоминают живых животных, части тела, ассоциирующиеся с жизнью или индивидуальностью, – глаза, морда, лапы – редко поедаются или продаются. Однако в некоторых обществах люди охотно продают и едят эти части животных, что опять же свидетельствует о роли социокультурного научения, формирующего подобное восприятие.

Ничто само собой не разумеется

Еще один способ справляться с этим диссонансом и обесценивать жизнь животных – это отказывать им в субъектности, в наличии богатого внутреннего опыта. Большинству животных, используемых человеком, как правило, отказывают в праве считаться чувствующими личностями с полноценными эмоциями и мыслями. Посмотрим, как мы применяем различные названия для живого животного и для потребляемого животного. Корова (cow) становится говядиной (beef), теленок (calf) – телятиной (veal), свинья (pig) – свининой (pork). Примечательно, что эти отвлеченные названия как будто бы больше необходимы для млекопитающих, чем для животных, более далеких от нас эволюционно, таких как куры и омары. Однако даже тогда, когда названия потребляемого животного и живого животного совпадают, мы используем слово в единственном числе. Люди едят “курицу”, а не “кур”[28].

Специалисты по когнитивной лингвистике давно утверждают, что язык – это система, которую мы используем, чтобы выстраивать свое миропонимание и отношения с окружающим миром (а не просто говорить о нем), это окно, позволяющее заглянуть в процесс работы нашего сознания и культуры[29]. Представление о человеческом превосходстве глубоко укоренено в наших бытовых словах и словосочетаниях, что свидетельствует о его мощном влиянии на коллективное воображение.

Подобно терминам, растождествляющим продукты животного происхождения с живыми животными, обычные, на первый взгляд, слова легитимизируют представление о человеческой исключительности, описывая природный мир как товар, конечное назначение которого в том, чтобы им пользовались и распоряжались люди. Социолог Эйлин Крист привлекает внимание к тому, как животных именуют “скотом”, деревья – “строевым лесом”, реки – “пресной водой”, морские побережья – “береговой линией”, горные вершины – “отложениями пород” и так далее[30]. Подобные термины овеществляют убеждение, что живые системы имеют значение только с точки зрения своей инструментальной ценности для человека, и лишают их самостоятельной ценности, интересов и идентичности. Даже словари, которые считаются “объективными” авторитетными источниками по вопросам языка, наглядно демонстрируют эту предвзятость[31]. Определения других животных и растений склонны подчеркивать их полезность, а не ключевые черты их биологии, психологии или поведения. Загуглите, к примеру, “анчоус”, и вы получите следующее определение из Оксфордского словаря: “Мелкая стайная рыба, имеющая промысловое значение в качестве пищевого продукта и наживки. Имеет ярко выраженный вкус, обычно консервируется в масле с солью”[32].

Мы привычно говорим о “природных ресурсах” планеты и “экосистемных услугах”, вероятно, не осознавая, что сами эти выражения определяют окружающую среду в терминах наших возможностей пользоваться и владеть ею. И предельный выверт: выражения типа “развитие территорий”, придающие уничтожению лесов и среды обитания животных ради наших строительных проектов положительные коннотации. Мы характеризуем виды, используемые в сельском хозяйстве и охоте, как “урожаи” или “избыточную численность”, а убийство – как “забой” или “регулирование популяции”. Наш язык затемняет реальность происходящего (убийство видов и особей), вместе с тем утверждая и прославляя человеческое господство над миром природы.

Уэслианский[33] психолог Скотт Плаус демонстрирует, как эта лингвистическая хитрость зачастую прямо поощряется[34]. Например, в информационных материалах, распространяемых Клубом 4‐H (Head, Heart, Hands, Health – “Голова, сердце, руки, здоровье”; крупнейшая молодежная организация в США, которая, среди прочего, обучает сельскохозяйственной грамотности), участникам ярмарок скота рекомендуется употреблять слова “цыплята”, “телята” и “ягнята” (а не “детеныши”), “отел” и “окот” (а не “роды”), “переработка” (вместо “убийства” или “убоя”). Идея состоит в том, чтобы не “очеловечивать” животных и не навлекать таким образом критику со стороны общественности. Подобными эвфемизмами изобилуют научные журналы. Так, Journal of Experimental Medicine советует авторам использовать слова “токсичное вещество” вместо “яд”, “ограничивать в пище” вместо “морить голодом” и “кровотечение” вместо “истекания кровью”[35]. Эвфемизмы типа “принести в жертву” и “усыпить” намеренно притупляют понимание того, что в действительности делается после инвазивных экспериментов. В некоторых журналах авторам прямо рекомендуется не называть животных именами и инициалами, а использовать номера. Иногда даже формат номеров меняется (например, “кролик 10–8” вместо “кролика 108”), чтобы создать впечатление, будто задействовано не так много животных. Так культура обучает нас подходить к другим видам скорее как к объектам, нежели чем субъектам.

А еще местоимения. В английском языке понятие “который” передается двумя способами – как who применительно к одушевленным предметам и как that в случае неодушевленных. До сих пор помню, как редактор впервые вычеркнул у меня who и заменил на that везде, где речь шла об отдельно взятом шимпанзе (во фразах типа “шимпанзе, который занимался грумингом”). Мы бы никогда не сочли возможным говорить о человеке в среднем роде, однако в английском средний род применяется к большинству других животных, кроме домашних питомцев. Есть многообещающие признаки того, что ситуация меняется. В 2021 году группа из более чем восьмидесяти специалистов по защите животных, включая приматолога мировой известности Джейн Гудолл, подписала письмо, призывающее издателей “Руководства по стилю” информационного агентства Associated Press рекомендовать, чтобы журналисты именовали других животных по их полу: “Когда пол известен, стандартом должно быть употребление местоимений «он/его/ему», «она/ее/ей» независимо от вида. Когда пол неизвестен, следует употреблять гендерно-нейтральное «они» или «он/она». При описании особи животного, не являющегося человеком, предпочтительно также использовать в значении «который» местоимение who, а не that или which”[36].

Но если зайти еще на шаг дальше, стоит задуматься, как чувство человеческой исключительности сохраняется в выражении “животное, не являющееся человеком” (nonhuman animal). Учитывая, что подавляющее большинство живых организмов на Земле не люди, это все равно что называть человека “нешимпанзе” или шимпанзе – “некузнечиком”! Частица “не” объединяет миллионы видов по признаку отсутствия, неспособности вписаться в человеческий архетип. Даже сам термин “животное”, как некогда объяснил философ Жак Деррида, сваливает немыслимое разнообразие существ в одну гомогенизированную категорию, у которой мало общих признаков, кроме того, что все это не люди[37]. Как мы покажем ниже, различные языковые условности не дают нам увидеть богатства когнитивных и эмоциональных миров других видов: мы говорим о “положительных/отрицательных состояниях”, а не об эмоциях типа радости или страха и сводим поведение к биологии и инстинкту вместо сознательного выбора. Подобные условные обозначения нормализуют опредмечивание других форм жизни и подрывают их этический статус. Как пишет ботаник и представительница коренных народов США Робин Уолл Киммерер, “заносчивость английского языка состоит в том, что единственный способ быть одушевленным, быть достойным уважения и сочувствия – это быть человеком”[38].

Большинство из нас не задумывается над тем, какие слова мы используем, поскольку их истинный смысл затемняется их привычностью. Учитывая способность дискурса формировать нашу реальность, по мере того как ребенок осваивает язык, вера в человеческую исключительность становится все более конкретной и осязаемой.

Иерархия видового шовинизма

В продуктовом магазине времен моего детства был небольшой аквариум с живыми омарами. С толстыми резинками на клешнях они ползали будто в замедленном кино, тогда как вокруг люди-покупатели лихорадочно хватали товары с полок. До переходного возраста, пока я не выросла, они были на уровне моего лица. Созерцая их сквозь стенку аквариума, я вглядывалась в их глаза-бусинки, задаваясь вопросом, хорошо ли им и что они чувствуют. Знают ли они, где оказались? Понимают ли, что с ними будет? Я пыталась телепатически общаться с ними сквозь стекло и даже вынашивала план спасти их. Я была не уверена, смогут ли омары выжить в пруду на заднем дворе, но это казалось безусловно лучше аквариума. Однажды я пришла, решительно вознамерившись сунуть несколько омаров себе в рюкзак, но обнаружила лишь пустой аквариум. Я увидела, как несколько продавцов за прилавком связывают клешни новой партии омаров, готовя их на продажу. Тогда я поняла, что это воспроизводящаяся система, которой так просто не помешаешь. И страшно огорчилась.

Исследования показывают, что омары – одиночные животные и сходятся только для спаривания, а значит, им вряд ли по душе (мягко говоря) находиться в аквариуме вместе с другими омарами. Клешни им нужны для того, чтобы ловить добычу и защищаться от врагов, и омары бывают как правшами или левшами, так и амбидекстрами. Они могут доживать до ста лет. Хотя мы долгое время заблуждались, считая, будто они не испытывают боли (я помню много заверений в этом на летних праздниках моего детства), теперь у нас есть убедительные научные данные в пользу того, что это не так, поэтому варить омаров живыми запретили в Швейцарии, Норвегии и Новой Зеландии. Однако в таких странах, как США, все еще можно приобрести живых омаров на Amazon и получить их на дом свежими.

Многим людям и в голову не придет покупать живого ягненка или корову, чтобы умертвить их дома, так чем же отличаются омары? Почему в некоторых странах допустимо есть животных типа собак, хотя в других это немыслимо? Как одни и те же виды (например, коровы) могут считаться расходным материалом в одних культурах и священными в других? Перефразируем Джорджа Оруэлла: почему все животные равны, но некоторые равнее других?

Это возвращает нас к понятию видового шовинизма, то есть дискриминации, основанной на принадлежности к тому или иному виду. По мере того как мы взрослеем и приобщаемся к известной нам культуре, мы обучаемся и представлению о человеческой исключительности, и другим иерархиям видового шовинизма. Любопытным образом исследования показывают, что у детей не просто меньше антропоцентрического видового шовинизма, но они также менее склонны к более широким видовым предрассудкам, характерным для подростков и взрослых[39]. Многие из этих предрассудков обусловлены прагматическими (в основном экономическими и политическими) причинами. Они диктуют нам, каких животных есть, каких допускать к себе в дом и даже кого считать “животным” юридически. Некоторые исследования наводят на мысль, что наше сопереживание другим видам зависит от эволюционной близости (то есть мы больше сопереживаем приматам вроде шимпанзе, чем другим животным), хотя остается неясным, какую лепту вносят культурные факторы (например, то, что виды, сходные с нами, чаще показывают в медиа)[40]. Через мощный процесс инкультурации мы осваиваем нормы видового шовинизма. Мы разрабатываем стратегии, позволяющие справляться с изначальным диссонансом. Мы замечаем процесс диссоциации – “отворачивания” – в окружающих и усваиваем его сами. В конечном итоге превращение определенных видов в товар на потребу человеку становится “нормальным” и относящимся к сфере “здравого смысла”. Непросто отучиться от практик, предрассудков и дискурсов антропоцентризма, ведь они окружают нас повсюду с самого раннего возраста.

bannerbanner