banner banner banner
Письма с Первой мировой (1914–1917)
Письма с Первой мировой (1914–1917)
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Письма с Первой мировой (1914–1917)

скачать книгу бесплатно


Вчера был в городе, проявлял [фотопластинки, сделал несколько покупок. Затем Федор Алекс, потащил в баню, а вечером засадили меня за пульку. Сел я, поверь, без всякой охоты, результат обычный. Впрочем, не думай, что мы часто играем, после приезда из Москвы первый раз.

Сегодня утром был на вокзале и закупил ряд книг: два тома сборников «Фиорды»[51 - Фиорды. Датские, норвежские, шведские писатели в переводах А. и П. Ганзен. Сб. 1–2. СПб., 1909; 2-е изд. – 1910.], три тома Бунина и один том Чирикова[52 - Чириков Е. Н. Собр. соч.: В 17 т. М., 1910–1916.]. Чехова кончаю, пришлю на днях.

А я без твоих писем уже пять дней. Только бы они не затерялись, хоть поздно, но дошли бы до меня! Я сильно боюсь, что они застрянут в Баре, а, может быть, и туда не дойдут. Ты, Шурочка, непременно, когда отсюда уеду, пиши в действующую армию и на оборотной стороне отметь свой адрес. Если не найдут, то вернут тебе. Прощай, моя единственная Шурочка. Моя хорошая, прощай!

2-го сентября пусть будет у нас праздник*.

Опять холодно, хотя ясно. Главного почти не вижу, не хожу в канцелярию. За полторы недели видел раза три.

Масса яблок и груш. 100 помидор – 11 коп. <…>

* Далее приписки на полях письма.

Воронеж, 30-го августа 1919.

Дорогая Шурочка.

Все-таки пока остаемся в Воронеже. Только что получена телеграмма из Москвы с приказанием немедленно здесь развернуться четырем запасным госпиталям, в том числе и нашему. Очевидно, нас здесь задержат вплоть до формирования предполагаемых эвакуационных госпиталей! Завтра утром энергично будем себе искать помещение, должно быть, «Францию», а к вечеру начнем перебираться. Если не завтра, то уж непременно послезавтра, на этот раз серьезно. Итак, суждены нам благие порывы! По крайней мере, хоть мать останется довольна, что я вне опасности. Она так надеялась, что я останусь в Воронеже.

Неужели здесь моя работа более нужна, чем была бы в Морозовской больнице!? Как это всё нелепо.

Милая Шурочка, сюрпризом для меня было твое письмо, которое я не ожидал получить так рано. А ты уже четыре письма отправила в Бар? Где же ты успела написать? Бедный я, неужели они затеряются? Напишу еще раз Ал. Аф-чу.

Шурочка, что значит твоя таинственная фраза о том, что мы, может быть, скоро увидимся? Шурочка, что мне это очень, очень хочется, в этом и ты не сомневаешься, но ради Бога не предпринимай никаких поспешных шагов, не посоветовавшись со мной. Прошу тебя, Шурочка. Не надо ради, быть может, мимолетного настоящего расстроить долгое будущее! Возможно, что я тебя неверно понял, но в таком случае не пиши так таинственно с многоточием. Вот как кончим стаж в Морозовской больнице, тогда, Шурочка, нас уже не разлучить так легко, верно? Придет и наше время.

Пишу тебе вечером. Ждем выяснения нашего положения, телеграммы. А сейчас кругом меня сидят, разговаривают, мешают. Болит голова от жирного обеда (прости натурализм). Вот видишь, как мы здесь живем. Во «Франции», должно быть, дадут отдельную комнату. Дай Бог!

Вчера вечером наши от нечего делать опять были в городе, в «Бристоле», ели, пили. Я категорически отказался и в 9 часов лег спать. Вот какое примерное поведение! Сегодня кончил IV том Чехова, занимался печатанием фотографий, завтра пришлю.

Очень доволен, что в «Русских ведомостях» опять стал печататься Гроссман, живший в Берлине и оттуда писавший[53 - Сотрудник корпункта «Русских ведомостей» в Берлине Г. А. Гроссман перебрался в Копенгаген, откуда возобновил свои телеграфные сообщения.]. Он много лет жил в Германии, знает ее хорошо и будет писать беспристрастно. Но какое и там озлобление – те факты, на которые указывает Кизеветтер[54 - Кизеветтер Александр Александрович (1866–1933), историк, публицист, видный деятель кадетской партии.], конечно, нелепы (не переводить вражеских авторов, сложение ученых званий), но все-таки язык его чересчур резок. Если вдуматься в психологию германцев, привыкших видеть свое отечество великим и видящих неминуемую гибель его не от большей доблести врага, а от его подавляющей численности, от того, что все соединились против двух (даже японцы пользуются!), – то становятся немного понятными и эти нелепости. Каково настроение там, в Германии, об этом дает некоторое понятие последняя телеграмма, хотя и краткая, Гроссмана от 29/VIII[55 - Г. А. Гроссман сообщал, что агрессивный тон в немецкой прессе и в ученых обществах начал уступать место оборонительному.].

Много нелепостей и дикостей совершается сейчас со всех сторон, такова уж поганая психология войны. К протесту же врачей, если только он будет обоснован фактами, я присоединяюсь горячо! Врач обязан быть прежде всего врачом!..

Воронеж, 31-го августа 1914 г.

Вчера вечером, Шурочка, когда я писал письмо, я никак не ожидал, что пошлю его с оказией. Только что я запечатал и наклеил марку, как входит Фед. Алекс, и сообщает, что сейчас же едет в Москву, не будет ли каких поручений. Вот я ему и отдал письмо вместе с томом Чехова. Завтра всё уже должно быть в твоих руках.

А наш главный – это полное ничтожество. Получил он вместе с другими главными врачами вчера приказ от заведующего формированием подыскать помещение для госпиталя, непременно сегодня утром. Он выражал полное усердие и готовность. А сегодня пришел сюда в канцелярию в 11 часов. Мы думали, что он нам сообщит, куда ехать. Ничуть не бывало. Здесь он заявляет, что это не его дело искать помещение для госпиталя. Это, дескать, дело заведующего формированием!

А между тем другой главный врач утром уже занял лучшее помещение – гостиницу «Франция». За что нас Господь наказал таким болваном! А ведь он считает, что он работает: каждый день он сидит в канцелярии и в двадцатый раз переписывает старые приказы. Перепишет, не понравится что-нибудь, снова зачеркнет и т. д. до бесконечности. Даже по канцелярской части он глуп. Левитский говорит, что самых простых счетов он не сразу понимает, соображает плохо – прямо беда. Я к нему в канцелярию не хожу, вижу его случайно и редко, от греха подальше. А на сборном пункте он кричит назойливо громче всех, либеральничает, проходится на счет начальства, острит глупо – одним словом, полное ничтожество.

Выберемся ли мы когда-нибудь из Троицкого при этом милом человеке? Кто его знает. Перестаешь верить. Кажется, что вот еще долго так будет проходить один день за другим без дела, когда дела много, когда работа не ждет. Эх, Шурочка! Нехорошо!

А послезавтра будет год… Как бы мне этот день достойней провести? Целый день буду думать о Шурочке, о том, как хорошо мы с ней устроимся потом, как мы с ней всё будем делать вместе, вместе работать и вместе отдыхать… Это будет, будет, Шурочка! Ты веришь?

А я, если можно будет, пойду после обеда гулять один куда-нибудь за горку, где нет людей, и буду вспоминать!.. <…>

Борису Абрамовичу [Эгизу]я не пишу, потому что хочется ему сообщить что-нибудь положительное, о нашей работе, а между тем мы здесь ничего не делаем, совестно даже писать «с войны». Передай ему, пожалуйста, мой привет и объясни мое молчание: совестно, дескать.

У нас опять лето, стало тепло, сухо, солнце. Природа ликует, и не вяжется это совсем с теми вестями, которые идут с театра войны: там разрушение, ужас, смерть… Когда читаешь цифры, то не страшно, но рассказы очевидцев по своей простоте и непосредственности весьма убедительны. И французы, и наши наступают. Может быть, к Рождеству конец? Какое бы счастье!

Воронеж, 1-го сентября 1914 г.

Шурочка, я тоже начинаю понимать настроение Вильяма. Я тоже чувствую себя в положении человека, стоящего в грязной луже и обливаемого усердно густой грязью[56 - Фр. Оск. обостренно воспринимал всё, что публиковалось в русской печати того времени о немцах. Стараясь подбодрить жениха, Ал. Ив. отвечала в письме 4 сентября: «Я согласна, милый, что газеты теперь вызывают одну горечь, одно страданье, но ты, – слышишь, Ежик, – ты не должен чувствовать себя как Вильям. Все, кто тебя знает и узнает еще, будут относиться [к тебе] всегда хорошо, и я всегда, всегда душой с тобой. А как бы я крепко прижалась к тебе сейчас! Почему нельзя? Зачем эти ограничения кругом? Не могу я больше жить так!»].

Передо мной лежит воскресный номер «Русских ведомостей». Я его внимательно прочел. Ряд статей, в которых громко говорится о культуре, прогрессе, человечестве… Первое впечатление как будто бы ничего: в передовице говорится, что мы воюем только с милитаризмом и шовинизмом и что мы хотим победить только для того, чтобы водворить в Европе прочный мир и обеспечить господство начал права и свободы!

Кизеветтер мямлит что-то: вера в человечество есть наша духовная опора при всех разочарованиях в его отдельных представителях. Письмо в редакцию Фатова[57 - Фатов Николай Николаевич (1887–1963), публицист, литературовед, впоследствии профессор.] доказывает (очевидно, необходимо это доказывать!), что нет искусства, нет науки врагов, а есть наука и искусство единого культурного человечества. Плетнев[58 - Плетнев Дмитрий Дмитриевич (1871–1941), доктор медицины, профессор Высших женских курсов в Москве и позднее – 1-го МГУ, публицист, кадет, выдающийся врач-терапевт, один из основоположников отечественной кардиологии и организаторов советской медицины, был репрессирован как троцкист, в 1938 г. приговорен к 25 годам заключения, позднее расстрелян.] тоже доказывает, что немецкие фармацевтические препараты бойкотировать не следует (и это надо доказывать!). Всё как будто обстоит благополучно. А если разобраться подробней?

Это из передовицы: <вклеена вырезка> «…[германской культуре, – национальное самодовольство, национальную исключительность, узость, стремление к всемирной гегемонии и презрение к праву».

Эти четыре вырезки – статья Игнатова[59 - Игнатов Илья Николаевич (1856–1921), литератор, многолетний сотрудник «Русских ведомостей».]: «…все усилия ума, все успехи науки, всю энергию национальной воли Германия в течение многих лет стремилась перелить в чудовищную пушку, в блиндированный автомобиль с пулеметами, рассылающими смерть, в бомбу, могущую разрушить драгоценности искусства, все мирные приобретения цивилизации», «…простая встреча и мирная беседа с немцем казалась изменой родине»*. «Но представить себе опять высокомерного юнкера на улицах Парижа, видеть торжество прусской солдатчины, прусского духа было невыносимо: это было бы новое оскорбление человечества, новый вызов человечности». «Дух насилия, распространяемый и поддерживаемый Германией, был оскорблением для всего человечества»[60 - Игнатов И. Франция и пруссаки // Русские ведомости. 1914. 31 авг., № 200. С. 2–3.].

Это из Кизеветтера: <вырезки> «…ввиду разочарования теми передовыми элементами немецкой интеллигенции, которые почитались светочами культуры». «Взрезали нарыв, и вышел гной. И пусть он выходит».[61 - Кизеветтер А. Борьба за культуру // Там же. С. 3.]

Это Д. Плетнев: <вырезка> «Среди общества появляется вполне законное желание бойкота немецких товаров»[62 - Плетнев Д. Насущный вопрос // Там же. С. 7.].

Письмо в редакцию Фатова: <вырезка> «Там совершаются дела, о которых, казалось, человечество давно забыло: там новые гунны разрушили Лувен, там новый Омар уничтожил ценнейшую библиотеку, там сокровища Лувра прячутся в стальные ящики [и закапываются в землю]»[63 - Фатов И. Искусство врагов (письмо в редакцию) // Там же.].

Это из беседы с товарищем министра Таубе[64 - Таубе Михаил Александрович (1868–1962), министр народного просвещения, профессор, юрист.]: <вырезки> «…над этим возмущением всего цивилизованного мира против германской вакханалии вооруженного насилия». «Надругательством над мирным населением, попранием права частной собственности, разрушением без всякой военной надобности памятников культуры и другими грубейшими нарушениями общепризнанного права современной войны, – всеми этими варварствами Германия поставила себя вне группы цивилизованных стран. Сравнивая, например, вандализм Германии…»[65 - Хроника. Бар[он] Таубе о германских насилиях // Русские ведомости. 1914. 31 авг., № 200. С. 5.]

А вот в просвещенной газете сообщение, рассчитанное на глупейшее невежество: <вырезка> «Лондон, 30-го августа. “Daily News” печатает рассказ сестры милосердия американского Красного Креста, захваченной в плен германцами в Брюсселе вместе с бельгийским госпиталем и впоследствии отпущенной на свободу. Сестра сообщает, что видела, как в бельгийской деревне пьяные германцы, собрав приблизительно 35 бельгийских детей, развлекались подбрасыванием их на штыки»[66 - Западный театр войны. Немецкие жестокости // Там же. С. 4.]. Если к этому прибавить вчерашнее сообщение, что германцы отравляли колодцы, то мы недалеко будем от психологии холерных бунтов!

Итак, с одной стороны, красивые слова: культура, прогресс, человечество. С другой стороны, приписывание немцам всего плохого, гнусного, вплоть до явно нелепого; полное нежелание и неумение вдуматься в психологию неприятеля, который знает, что он борется за свое существование против в десять раз более сильного врага. И в-третьих, у себя дома приходится доказывать, что немецкие пьесы ставить можно, что можно изучать даже немецкую науку и покупать немецкие фармацевтические препараты, и что даже принадлежность к еванг[елическо]-реформ[атскому] вероисповеданию еще не делает человека неспособным к подаче помощи раненым (см. письмо в редакцию в том же воскресном номере[67 - В письме в редакцию сотрудник питательного пункта для раненых на Курском вокзале в Москве пожаловался, что его попросили покинуть пункт из-за его «немецкого» вероисповедания (Там же. С. 7).]). Не поздоровится от этакой защиты! Какое презрение, какая ненависть!

Я начинаю верить, что мы, русские подданные немецкой национальности, скоро в России очутимся в положении затравленных. Ведь писала же жена Зайцева, что она видела, как в Москве в трамвае некий тип избил двух немцев за то, что они громко разговаривали на родном языке!

А читай в списках убитых и раненых, – как много там немецких имен и фамилий! Да, нехорошо, Шурочка! Выходит так, что мы сейчас являемся какими-то париями человеческого рода, от которых надо сторониться, на которых указывают детям: не будьте такими, как они!

В частности, относительно поступка Геккеля[68 - Геккель Эрнст (1834–1919), крупнейший немецкий естествоиспытатель и философ.] и других ученых[69 - Имеется в виду оправдание ими немецкой агрессии и отказ от ученых степеней воюющих с Германией держав.]. Шурочка, я хорошо знаю биографию Геккеля: нет пятна на жизни его. Он ученик Дарвина, всегда горячо ратовавший в Германии за английскую науку; человек, чуждый всякого национального обособления, тем паче шовинизма, всю свою долгую жизнь боровшийся со всякой реакцией, всякой рутиной; непримиримый враг прусского юнкерства и милитаризма, не раз пострадавший за прямоту своих суждений! И это знал Кизеветтер! И если такой человек отказывается от своих иностранных ученых степеней, то нельзя это назвать просто мелким шовинизмом и выставить его у позорного столба. Надо вдуматься в его психологию, надо стараться разобрать, какой душевный переворот мог его заставить решиться на такой поступок. Но Кизеветтер сознательно этого не сделал. Он просто обрушился с бранью и язвительной иронией на седую голову, такого отношения не заслужившую…[70 - Автор статьи выражал изумление поступком «духовных вождей современной Германии», среди которых оказался сам Геккель. «Мы говорим всё это не с чувством злорадства над нашими врагами, а с чувством негодующей обиды за ту культуру, в сокровищницу которой Германия былых времен внесла такие обильные вклады. Что же однако всё это означает? Ведь люди, предводительствуемые Геккелем, не могут быть глупыми людьми. Я вижу в этом проявление одного общего закона морали. Когда умные люди начинают в защиту какого-либо дела говорить глупые речи, – это всегда служит лучшим признаком безнравственности защищаемого ими дела», – писал А. А. Кизеветтер в статье «“Изумительное” решение» (Русские ведомости. 1914. 28 авг., № 197. С. 2).]

Шурочка, только что получил твое письмо от 29/VIII. Ты говоришь, что волна человеконенавистничества как будто отхлынула? Нет, Шурочка, она не отхлынула, наоборот, она медленно захватывает и наши передовые интеллигентные круги, она разливается повсюду и потому менее резко выделяется на общем фоне. Люди сами не замечают, как они постепенно отравляются тем ядом, который широко разлит по всем газетным столбцам и оттуда проникает в массы. Атмосфера сгущается, и надо быть сильным и бодрым, чтобы не дать себя отравить удушливыми миазмами.

Прости несколько лирические выражения, но, правда, они невольно срываются. Тяжело стало жить. Шурочка, ты даже не подозреваешь, какая это поддержка, знать, что есть такой человек, который тебя всегда, всегда поймет**.

Пиши, получаешь ли ты, хотя бы с опозданием, все мои письма? Я твои получаю обычно через день и всегда тебе об этом сообщаю.

* Выделенные в цитатах курсивом слова подчеркнуты Фр. Оск.

** Далее приписка на полях письма.

Воронеж, 2-го сентября 1914 г.

С праздником, Шурочка дорогая моя! С первым нашим юбилеем! Первая годовщина первого поцелуя и первых ласк! Год прошел, и что же? Итог?

Кривая наша продолжает расти и не видать конца ее росту. Много сомнений, бывших вначале, рассеялись; много смутного, туманного стало ясным. Мы, Шурочка, с тобой идем вперед, и нам не страшно оглядываться на пройденный путь. Наоборот, мы в нем почерпнем уверенности в бодрости для будущего, нам еще предстоящего. Будем верить, что дальше будет лучше, будет ясность, будет бодрость, будет вера без сомнений! И с благодарностью будем вспоминать о прошедшем, о всем том хорошем, что дал нам истекший наш первый совместно прожитый год. А хорошего было много!

Стоит ли вспоминать о теневых сторонах, ничтожных в сравнении с тем большим новым, богатым, что внес в нашу жизнь этот год? Об этом не надо вспоминать, это должно стушеваться. Радость, вот основное настроение, которое испытываешь! Верно, Шурочка?

А я с утра решил праздновать. Надел всё чистое, побрился и стал гладким, как огурчик. Днем чувствовал себя именинником, но никто этого не заметил. А когда в 11 час. утра пришла твоя телеграмма, то я вздрогнул и почувствовал уже полный контакт с тобой[71 - Телеграмма, отправленная Ал. Ив. доктору Краузе, сохранилась: «С тобой в годовщину дорогих воспоминаний».]. Спасибо тебе, Шурочка, большое спасибо. А тебе, Шура, прислали рано утром цветы (красные розы и гвоздики) от Райбле?[72 - Цветы, заказанные Фр. Оск. в известном московском цветочном магазине Г. А. Райбле на Мясницкой ул., д. 24, Ал. Ив. получила. В этот день она написала жениху: «Красные душистые розы – твои розы – стоят у меня на столе. <…> Хороший, красивый, единственный был день год тому назад, но ведь и сегодняшний, милый, не хуже. Тогда только намечались отдельные хрупкие и колеблющиеся нити между нами; теперь они упрочились, умножились, укоротились и привели нас к полному контакту. Ведь так, Ежка! И тебя я хочу благодарить, и судьбу, которая привела меня к встрече с тобой».] Ведь я тоже хотел, чтобы ты непосредственно ощущала контакт со мной, чтобы была как бы непосредственная близость, видимая и осязаемая!

После обеда я тотчас же один пошел гулять, захвативши все написанные моей Шурочкой мне письма. Как хороша сейчас природа: в поле ни души, виден ясный далекий горизонт, свежий бодрящий ветер треплет тебя, воздух чистый, ароматный. А лесочек в лощинке? На темном зеленом фоне уже много светло-желтых и буро-красных деревьев, под ногами шуршат сухие листья… Так хорошо!

Прилег я на травке, вытащил пакет писем и перечитал их все с начала до конца. Какая смена настроений у моей Шурочки! Как она, бедная, мечется, сомневается, страдает! Но всё же, Шурочка, характер последних твоих писем уже другой, всё реже встречаются нотки отчаяния, малодушия. Они изредка еще проскальзывают, но общий тон писем уже иной, чем вначале. Тоска и маловерие уже не застилают совсем взора, всё чаще и чаще звуки бодрые. Ты несколько раз обещаешь стать другой, совсем другой.

Ты меня спрашиваешь, доволен ли я тобой? О, Шурочка! Как же мне не радоваться, что дух твой становится бодрей, спокойней, что ты начинаешь с большей верой и надеждой смотреть на будущее?[73 - Фр. Оск. постоянно стремился подбодрить Ал. Ив. и вселить в нее веру в будущее. Это удавалось ему лишь с переменным успехом. «Такты веришь, родной мой, в будущее. Ежка, милый! Заставь и меня поверить, заставь гордо смотреть вокруг, а то я чувствую себя виноватой перед больными, перед сестрами и т. п.», – писала Ал. Ив. (12 сентября).] Какой это будет праздник, когда совсем исчезнет складочка на твоем лбу, а взор твой будет ясен и жизнерадостен!.. Это будет, будет. Я в это верю!

Почитавши письма, я долго еще стоял в поле и любовался вечерним небом – нежные бледные цвета тихого осеннего заката. Так напоминало закаты на острове Нагу, те счастливые беззаботные, столь далекие сейчас дни!

А знаешь, Шурочка, если бы ты тогда в Петровском-Разумовском, спрыгивая с забора, более удачно попала бы в мои раскрытые объятия, как я это ожидал, то еще там, в пустынном освещенном луной саду, запечатлена была бы наша встреча горячим поцелуем!..

Дорогая, дорогая моя Шурочка, прощай!

Твой Ежик.

Воронеж, 3-го сентября 1914 г.

Шурочка, третий день нет от тебя письма. А почта последнее время была аккуратна. Как бы письма не затерялись! Из Риги тоже давно уже нет известий. Что делает Лени в Париже?

У нас – idem. Значит, «Францию» мы прозевали, а с тех пор, кроме разговоров, ничего. Послали наши старшие врачи телеграмму в Москву с запросом, как быть. Помещения, дескать, в Воронеже не отводят. Вчера оттуда получен ответ: подождать, пока не будет запрошен Петербург. Вот и ждем. Мы привыкли ждать, это наша обязанность в эту войну, обязанность нелегкая. А во «Францию» вчера уже доставили 250 раненых. Там работают, а мы всё просрачиваем… Сказка про белого бычка.

Вернулся вчера вечером Зайцев из Москвы. Вести от него тоже малоутешительные: канцелярщина, бумагопроизводство. С одной стороны, на одного врача приходится 300 раненых (Булашевич[74 - Тарас Евменевич Булашевич, из врачей-ассистентов Морозовской больницы.]), с другой – 100 человек военных врачей не имеют дела в Москве, даром ходят! С одной стороны, призывают явно больных врачей, с другой – быки по здоровью (некие психиатры), побывав в неких кабинетах, освобождаются от призыва; и плохая организация, и явная недобросовестность. С одной стороны, прибывающих раненых богато наделяют всякими там фруктами и газетами, с другой – этих же раненых по многим дням не перевязывают за недостатком перевязочного материала… Повязка, наложенная на поле сражения, снимается впервые в Москве, в итоге под повязкой гангрена целых конечностей. С одной стороны, санитарный поезд по последнему слову науки, есть и электрическое освещение и вентиляция, с другой – хирургические инструменты в этом же поезде, оставшиеся от войны 1878-го года!!! В общем, мало отрадная картина.


Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
Полная версия книги
(всего 1 форматов)