скачать книгу бесплатно
О любви совершенной и странной. Записки естествоиспытателя
Александр Краснокутский
Мой друг Евгений Поляков умер на обратной стороне Луны 5 января 2011 года. Большинство из нас выбирает Солнце, но Евгений предпочёл Луну. Странный выбор. Из всех известных мне «людей Слова» Луну выбрал только он.Сразу замечу, что время и конечная точка перехода – не самая популярная среди нас тема. Это личный выбор; дело вкуса или цели. Кроме того, особые обстоятельства и деликатный характер такого решения понуждают к лаконичности в объяснениях. Но Луна! Пожалуй, самый неожиданный вариант из возможных.Мне захотелось вспомнить всё по порядку или как придётся; нельзя загадывать, если речь пойдёт о великих тайнах.
О любви совершенной и странной
Записки естествоиспытателя
Александр Краснокутский
Вот это нашел я, сказал Екклесиаст, испытывая одно за другим.
Еккл 7:27
© Александр Краснокутский, 2023
ISBN 978-5-0062-0076-0
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
НАЧАЛО
Мой друг Евгений Поляков умер на обратной стороне Луны 5 января 2011 года. Большинство из нас выбирает Солнце, но Евгений предпочёл Луну. Странный выбор. Из всех известных мне «людей Слова» Луну выбрал только он.
Сразу замечу, что время и конечная точка перехода – не самая популярная среди нас тема. Это личный выбор; дело вкуса или цели. Кроме того, особые обстоятельства и деликатный характер такого решения понуждают к лаконичности в объяснениях. Но Луна! Пожалуй, самый неожиданный вариант из возможных.
Мне захотелось вспомнить всё по порядку или как придётся; нельзя загадывать, если речь пойдёт о великих тайнах.
1994, АПРЕЛЬ
Самолёт дважды встряхнуло. Обычная предпосадочная суета и шум мгновенно затихли. В резко усилившимся рёве двигателей объявление о приземлении в Пулково показалось неуместной шуткой. Пассажиры с опаской смотрели в иллюминаторы. Фюзеляж, всей тяжестью опершись на крылья, повис между двумя слоями дождевых туч; верхние, светло-свинцовые, в белой опушке малых облаков, поливали тяжёлыми крупными каплями почти чёрные холмы нижних. Казалось, что тёмное, мокрое, лишённое твёрдой основы пространство и есть единственная реальность, в которой наш пилот пытается найти что-нибудь ровное для посадки.
Я не люблю летать утренними рейсами. Два-три часа ночного сна порождают острое ощущение незавершённости суточных циклов, накапливается гремучая смесь апатии и агрессии, часто в итоге – неполноценный или потерянный день. Но сегодня особый случай – встреча с мэром Санкт-Петербурга. Мне заказана разработка топливной стратегии. На совещании выступаю первым. Надо бы ещё раз просмотреть презентацию по дороге из аэропорта.
В салоне потемнело. Заваливаясь влево, самолёт выходил на глиссаду. Судя по жгутикам воды, срывающимся с элеронов, внизу бушевал настоящий ливень.
Нет ничего хуже для приезжего, чем ошибиться с погодой, особенно когда летишь с одним портфелем: негоже появляться перед заказчиком в подмоченном виде.
Именно в момент размышлений о превратностях погоды меня накрыл первый приступ боли.
1966, АВГУСТ
С неординарными проблемами собственной плоти я столкнулся в раннем детстве. Это были периодические острые спазмы в нижней части живота. Взрослые не улавливали никакой связи приступов с моим питанием или детской непоседливостью. Казалось, нечто чужое, похожее на руку, погружалось внутрь и начинало подёргивать, тянуть и сжимать моё беззащитное существо. Приступы повторялись всё чаще, боль становилась всё острее.
На маленьком кубанском хуторе, где я жил с бабушкой и дедушкой, не было медиков. Ближайший фельдшер принимал в нескольких километрах, в большой станице, добраться к нему в момент внезапного приступа не представлялось возможным – телегу нужно было заказывать заранее. На хуторе не было не только телефона, но и электричества.
К шестому году моей жизни приступы стали регулярными и заканчивались кратковременной потерей сознания. Из полного беспамятства я приходил в себя там же, где меня застала беда; воскресал, переживая весь букет ощущений нового рождения.
Как правило, в эти мгновения я лежал на спине и первым, что входило в меня, было небо с громадными белыми облаками, которые в абсолютной тишине плыли по сферически изогнутой синеве степного небосвода. Потом появлялись звуки и запахи.
Тактильное ощущение земли приходило последним. Внутри себя я воспринимал это как приключение.
Сначала мои глаза, ещё мгновение назад видевшие всё небо, самостоятельно суживали восприятие, и сухой горячий ветер, носитель шума и пахучести, наполнял некий тонкостенный пузырь; раздуваясь, он принимал форму мальчишеского тела. Я рассматривал себя с любопытством естествоиспытателя.
Конечно, эта непонятная хворь была поводом к ежедневному беспокойству моей бабушки. После того как домашний арсенал настоек, припарок и молитв был исчерпан, меня отвезли в небольшой южный городок, где жили и работали мои родители. Я не помню подробностей обследования, мне запомнились только трёхэтажное здание районной больницы, его неимоверно длинные коридоры и белизна стен. Диагноз огласил молодой доктор: мальчик абсолютно здоров.
На следующий день приступ повторился.
Дело было так. Утром отец взял меня к себе на работу. Пару часов я слонялся по безлюдному ангару, похожему на склад металлолома. Именно там, среди ржавых железок и лоснящихся пятен технических масел, я почувствовал приближение катастрофы. На этот раз невидимая рука не дёргала нити внутри, она одномоментно разорвала все мои внутренности. Ноги подкосились, свет погас мгновенно.
Очнувшись, я сразу почувствовал другую реальность. Не было необходимости собирать себя из отдельных элементов – зрение, обоняние, осязание не наполняли меня, как раньше, постепенно, а как бы обрели единство.
Приступы больше не повторялись. Вместе с их уходом я постепенно забыл о навыке самосборки.
1994, АПРЕЛЬ
Самолёт ещё не коснулся полосы, а я уже понимал: день не задался. И вовсе не по причине дождя – меня знобило и подташнивало. Пространство салона плыло и причудливо искривлялось. По улицам моего тела шныряли вирусы-мародёры, в моём воображении почему-то очень похожие на мужчин йеменского племени кинда. Было понятно, что продержаться усилием воли можно часа три, а потом придётся подключать тяжёлую фармацевтическую артиллерию.
Как всегда в этих случаях, в голове начало звучать детское стихотворение «Не ходите, дети, в Африку гулять». Через минуту к декламации мозг присоединил музыкальное сопровождение – что-то из Queen.
Я лихорадочно прикидывал, стоит ли говорить встречающему чиновнику о своей проблеме или разумнее потерпеть, объяснив бледность и уклонение от беседы бурной бессонной ночью.
1982, НОЯБРЬ
«Маленькие дети! Ни за что на свете не ходите, дети, в Африку гулять». Старшина Иван Стеблов декламировал Чуковского нараспев под мелодию известной рок-группы.
Одновременно он управлял десантной лодкой и гримасничал, пародируя нашего мичмана, который болел после вчерашнего возлияния со стармехом высадившего нас гидрографического судна. Нам предстоял двухсуточный переход от побережья Йемена вглубь, на юго-запад. Мишка Алинин, устроившийся у ног Стеблова, орал, перекрикивая мотор: «Никакая это не Африка, а Аравийский полуостров!»
Ваня улыбался и кричал в ответ: «Милая, чего ты кобенишься? Здесь всё рядом! Отстреляемся и махнём смотреть пирамиды». Хочется верить, что Ванькина душа добралась до Каира.
Через неделю после обустройства базового лагеря к нам на разваливающемся грузовичке приехал пожилой неулыбчивый дядька, молча выгрузил продукты и воду, пошептался с командиром и уехал. За ужином с фруктами и местными сладостями Мишка спросил нашего командира, капитан-лейтенанта Ладыгина: «Кто оплатил этот шикарный банкет?» Тимофей Степанович ответил: «Ешь больше, а вопросов задавай меньше. Наши люди есть везде».
Видимо, батя ошибся. То есть да, конечно, наши есть везде, но и не наши тоже живут повсеместно. Йеменский данаец привёз отравленные продукты. Ночью Ладыгин успел доложить о ЧП.
К утру в живых остались только я и Ваня Стеблов. Нас рвало с кровью. Что-то сочилось по ногам, но сил снять брюки не было. Иван умер около десяти. В полдень солнце начало гаснуть. Прямо в зените. Медленно. Как будто Бог двигал ручку реостата.
1982, ДЕКАБРЬ
Тренировки не проходят бесследно. Мой детский опыт самосборки после обмороков не был потерян сознанием. Сложность заключалась в том, что зрение, вынесенное далеко вовне, никак не могло зацепиться за что-то определённое, существовал только яркий, чисто белый свет. Я долго искал себя в мерцающем сиянии и наконец понял: у меня нет век и ресниц; может быть, вообще нет ничего плотского, поэтому я не могу отделить себя от света. Свет – это и есть я и одновременно всё, что существует. Некоторое время такое открытие доставляло мне острое наслаждение. До момента, когда внутри света появился звук. Он не был объёмным, таким, как заполнявший всё пространство свет. Звук имел источник. Это меня встревожило. Я воспринимал себя вездесущим – внутри и снаружи не существовало, но звук присутствовал как бы сам по себе. Однако где находится то, что «не я», было непонятно.
Зацепившись за звук, похожий на всхлипывание или тихий плач, я довольно быстро различил неясный контур существа. Это был ангел. У ангела были светящиеся волосы, несколько отличавшиеся по оттенку от всего вокруг, и более белое, чем общий фон, тело; как мне показалось, тело было ярче лица и светящегося вокруг головы нимба. Ангел плакал.
Это открытие повлекло и другие изменения в моём самоощущении. Вначале я был просто мыслящим светом, но вдруг ощутил одиноко висящий внутри распухший язык. Стало ясно, что для общения с ангелом я должен воспользоваться именно им. Первые усилия не дали результата, воздух беззвучно обтекал язык. Потом, выдавив два полусвиста и стон, я наконец спросил: «Почему ты плачешь?» Удивительно, но ангел разобрал мой едва различимый шёпот. Он ответил: «Я не могу попасть!» Почему-то я сразу понял, что речь идёт о рае; видимо, мы находились в каком-то промежуточном состоянии, название которого я знал, но никак не мог вспомнить. Собрав остаток сил, я всё же просипел: «Куда ты не можешь попасть?» Ангел всхлипнул и ответил: «В вену. Я не могу найти вену на твоей руке».
То, что произошло дальше, было озарением. В пять секунд моё сознание ликвидировало беспредельность сияющего белого, превратив свет в покрытые белым кафелем стены; ещё остались несколько ламп крупного медицинского светильника. Ангел превратился в молоденькую медсестру в ослепительно белом халате и в шапочке, из-под которой выбивались светлые локоны.
Через час я узнал, что три недели пролежал в коме в госпитале на военно-морской базе Камрань. К моменту выхода из комы я весил сорок четыре килограмма, имел обширное поражение внутренних органов; несколько пунктов диагноза считались несовместимыми с жизнью.
Так из беспредельного, незамутнённого, мыслящего света я снова стал человеком. Но каким? Китайцы говорят: «Трудно жить в эпоху перемен». Интересно, относится ли это к переменам внутри человека?
1994, АПРЕЛЬ
Пока вопрос о выживании не стоит ребром, человек может опасаться подхватить насморк, думать о покупке нового костюма, тихо ненавидеть надоедливого соседа, мечтать об отпуске – мало ли чем бывает забита наша голова. Но как только, по прихоти судьбы, мы обнаруживаем себя у края бездны, то нелюбимый цвет рубашки или прыщик на носу исчезают из актуальной повестки.
Как только я понял, что африканская болезнь снова прижалась ко мне своим поджарым и гибким телом, вопросы о дожде и моём внешнем виде отпали сами собой. Впрочем, они отпали и в буквальном смысле: выйдя на мокрый трап, я обнаружил, что дождь закончился. Облака над головой прорезала ярко-синяя трещина. Хотя по взлётной полосе ещё бежала вода, впору было сказать: «Жизнь налаживается». Так оно и было бы, если бы не тошнота, дрожь и ватность в ногах.
Машина уже ждала в десяти метрах от самолёта, прямо за быстро мелеющим потоком. Из неё вышел мужчина в тёмно-синем костюме с табличкой. Поскольку мои внимание и воля были сосредоточены на подавлении внутреннего мятежа, я пошёл прямо через ручей, не обращая внимания на воду. Встречающий был так ошеломлён, что сделал невольный шаг мне навстречу; отойдя от потрясения, представился: «Владимир». Было видно, что, произнося слова приветствия, он одновременно размышляет, тот ли я человек, за которого себя выдаю. Однако к моменту, когда водитель открыл заднюю дверь, Владимир уже определил своё отношение к внештатной ситуации. Как я убедился позднее, умения быстро думать и не игнорировать интуицию позволили ему много лет свободно держаться на поверхности политической пены.
Весело окунаясь в громадные лужи, лимузин помчался к выезду с лётного поля. Мой гид сидел рядом с водителем, выказав этим великолепную подготовку зрелого аппаратчика: не важно, как выглядит и как форсирует водные преграды гость мэра; важно, как его велено встретить. Впрочем, и на старуху бывает проруха. Круги под глазами, синие сухие губы и серость кожи были истолкованы Владимиром в рутинном ключе: он обратил моё внимание на широкий выбор напитков в баре автомобиля. Где-то я уже видел нечто подобное.
1989, ОКТЯБРЬ
Во времена СССР Натан Абрамович был подпольным дельцом, но не обычным цеховиком: он был цеховиком-философом. Основные предприятия по пошиву джинсов и модной женской одежды Натан Абрамович разместил в Молдавии. Ему нравился Юг. Если бы не подпольные махинации, он бы мог, облачась в лёгкий костюм и парусиновые туфли, беседовать с учениками, прогуливаясь по живописным скверам города Бендеры. Или, например, возродить античную академию вблизи стен городского замка.
По своим воззрениям он был близок к Гераклиту. Даже выглядел как Гераклит на известной картине Иоганна Морельсе, где седой, глубоко задумавшийся человек стоит, опираясь на глобус. Когда я увидел это полотно в музее Утрехта, то не мог поверить в возможность такого сходства. В такой же позе, облокотившись на большой бар на колёсиках в виде глобуса, Натан Абрамович, переполненный скорбью, произносил свои знаменитые монологи. Его еврейская душа, совибрируя чему-то невероятно далёкому, передавала мозгу и языку разрозненные части древнего откровения. Смысл откровения был смутен, но прямое воздействие завораживало величием едва приоткрываемой гармонии. Он отрицал постоянство как философскую категорию. Рассматривая разные масштабы бытия, уничтожал или сводил к ничтожному любые константы природы или аксиомы человеческих ценностей. Единственным значимым феноменом мироздания считал время, ровно так, как Гераклит считал единственно достойной осмысления тяжесть предметов. Выпивая по две бутылки водки ежедневно, Натан Абрамович никогда не терял контакта с источником своего древнего света. Выгнав охранников и водителя, часами говорил со мной о вещах, суть которых открылась мне десятилетиями позже. В политике он ненавидел тиранов, особенно Сталина. Ровно так же не любил и простого народа. Он считал, что тирания искривляет первозданную божественную ткань бытия, приспосабливая её под свои корыстные нужды. Что касается простых людей, то их презирал за непонимание смысла жизни.
Однажды в беседе я процитировал ему диалог героев пьесы Островского: «Как легко ошибиться! Нельзя жить на свете!» – «Не то что нельзя, а при смутном понимании вещей действительно мудрено». Услышав, Натан Абрамович после неимоверно долгой паузы подтолкнул ко мне свой бар-глобус: «Хочешь выпить со мной?»
Его внутреннее, сокровенное на мгновение приоткрылось, будто створки пугливого моллюска. Что-то плотное, физически ощутимое подхватило меня и повлекло, как пушинку, пойманную речным водоворотом. На несколько секунд стены и даже пол его московской квартиры исчезли; в отсутствие видимых ориентиров я не мог сообразить, падаем мы или взлетаем. В безграничном вакууме парили два человека и между ними бар-глобус. Стаканы в баре подрагивали, початая бутылка водки светилась изнутри. Не то чтобы было страшно, но мой голос сам по себе ответил: «Я не пью, Натан Абрамович, мне нельзя». Сразу после реплики окружающий мир медленно, как бы неохотно начал восстанавливать свои очертания. Часть стены сбоку от дивана дольше всего оставалась неполной, через дыру был виден беззвёздный космос.
Натан печально улыбнулся и вздохнул: «Жаль; мне показалось, ты мог бы понять. Ну что ж, тогда пойдём кататься – я купил новую машину».
Конечно, я понимал: не остаток «Столичной» он хотел разделить со мной в этот вечер, он приглашал в свой мир.
С девятого до первого этажа лифт спускался бесконечно долго, будто давая мне прочувствовать масштаб неиспользованной возможности.
У подъезда стояла новенькая «Волга». «Посмотри, какой буржуазный салон», – сказал Натан Абрамович и вытащил из бара между сиденьями полную бутылку «Пшеничной».
Его убили рэкетиры в конце 1991 года. Перед смертью зверски пытали. Искорёженное тело Натана Абрамовича и трупы охранников нашли под Нижним Новгородом. Он ехал с большой суммой, хотел купить партию машин с так приглянувшейся ему вип-отделкой.
Чем дольше я живу, тем яснее понимаю: московская квартира Натана Абрамовича вблизи Крутицкого подворья была настоящим порталом куда-то к едва различимому краю духовной вселенной. Этот дом всё ещё стоит на прежнем месте, но портал не работает – главную его часть расчленили бандиты, разодрав плотскую оболочку моего второго учителя.
БЕЗ ДАТЫ
Иногда я вижу мир как некий конструктор, в котором перемешаны разнообразные элементы. Многим я дал названия: декорация, знак, воспитатель, отражение, закон. Подробное описание потребует много времени: во-первых, это связано с истолкованием языка, во-вторых, необходимо хотя бы поверхностное знакомство с аксиоматикой.
Мне не хочется занудствовать и мучить читателя долгим введением, поэтому скажу, что человек в этом мире-конструкторе живёт среди многообразных декораций, многочисленных воспитателей, сонма знаков различной природы, отражений всего во всём и многого другого. По мере возрастания успехов ученика конструктор меняет свою конфигурацию, подстраиваясь под педагогические задачи более сложных уровней. Думаю, излишне говорить, что главные изменения происходят не в мире-конструкторе, а в головах и сердцах обучаемых.
Как итог – за хаосом, создаваемым постоянной сменой декораций, и перманентным стрессом учебного процесса школяр начинает угадывать, а потом и самостоятельно открывать великие законы бытия.
Хватит теории! Расскажу о воспитателях.
1964, ИЮЛЬ
Это была большая больничная палата. Тринадцать выкрашенных белой масляной краской коек, тринадцать параллелепипедов, расставленных по периметру комнаты так, что головы пациентов располагались у стены, а ноги были направлены к центру. В середине комнаты стоял стол с газетами и костяшками домино. На спинках коек, в ногах больных, висели листочки с указанием диагнозов, назначениями и графиками температуры.
В палату попадали после сложных хирургических операций. Все, кроме меня, были взрослыми людьми. Мне было около пяти, я лежал в лучшем месте – в углу, недалеко от окна. Летнее солнце, перемещаясь по небу, последовательно освещало всех жильцов палаты и давало прекрасную возможность издалека рассмотреть каждого страдальца. Моя сложным образом сломанная нога, подвешенная на медицинском блоке, ограничивала движение. Это было первое ограничение моей личной свободы. Сроком в тридцать суток. Как многие настоящие узники моей страны, я не знал, за что наказан. Старшие мальчишки посадили меня на козу; всем было весело, пока бедное животное не потеряло терпение.
Теперь я могу точно сказать, почему именно этот фрагмент детства в мельчайших деталях сохранила моя память: здесь произошла первая встреча с воспитателем.
Двенадцать взрослых мужчин целыми днями вели бесконечные разговоры; некоторые произносили длинные монологи о вещах, сами названия которых вызывали во мне страстное желание узнать, о чём идёт речь. Я был начисто лишён страха общения с незнакомыми взрослыми людьми, мне казалось: эти дяди такие же, как и я, просто знающие другой язык; этот язык можно освоить, если многократно повторять новые слова и уяснять их значения. Мой мозг, получивший прилив энергии за счёт бездействующего тела, перерабатывал информацию с поразительной скоростью. Через неделю я знал наизусть эпикризы всех больных с датами рождения, названиями операций и даже назначениями лечащего врача. Это было несложно: во время утренних обходов, когда заведующий отделением осматривал очередного пациента, медицинская сестра зачитывала табличку на кровати больного. Однажды заведующий зашёл во внеурочное время, без свиты. Я вместо сестры начал громко декламировать истории болезней по памяти, особенно налегая на название болезней и прописанные лекарства.
Закончив осмотр, хирург подошёл к моей кровати и, прослушав комментарий обо мне самом, не улыбнувшись, спросил у вошедшей медсестры: «У нас есть пластырь?» Услышав утвердительный ответ, коротко бросил: «Заклейте этому умнику рот».
Я не заплакал только потому, что не смог моментально вместить произошедшее.
Задержавшись у дверей палаты, этот демон в белом халате посмотрел на меня сквозь очки и холодно произнёс: «Молчание – золото!»
1994, АПРЕЛЬ
Выяснив, что моё недомогание не связано с традиционными излишествами молодости, Владимир по радиотелефону связался с дежурным врачом и договорился о капельнице прямо в медчасти мэрии. Потом почти перелез с переднего сиденья ко мне и зашептал: «У нас три часа до начала совещания. Есть фантастический человек, совсем рядом – пять минут езды. Поедем, он поможет».
Я не хотел ехать к неизвестному фантастическому человеку, но вспомнил, что однажды дал зарок никогда не отказываться от экстравагантных предложений без попытки уяснить их суть.
Событие, послужившее импульсом для такого обета, произошло на занесённой снегом окраине Москвы.
1985, ЯНВАРЬ
После чудесного воскрешения в военно-морском госпитале я перестал бояться смерти. Сам момент перехода от жизни в неизведанное больше не вызывал ни опасений, ни страха: по-настоящему боишься только того, о чём не имеешь ясного представления. Изменилось и моё отношение к немощи и боли – я убедился в том, что любая боль временна, нужно просто терпеть и дождаться, когда сознание отключит тебя от страдающего тела.
Срок моей срочной службы истёк, и я был отправлен к родителям в Якутск. Не поехал, не полетел, а был отправлен, именно этот глагол точно отражает случившееся. Мою костлявую тушку завернули в две шинели и попутным грузовым военным бортом отправили домой. Так из госпиталя я был перемещён в республиканскую клиническую больницу.
История почти годового пребывания в клинике, возможно, по-своему интересна, а местами и забавна, но её изложение слишком отдалило бы нас от января 1985-го.
В тот год по ходатайству Министерства обороны я был направлен для консультации к медицинским светилам в Москву. Мы с мамой поселились в гостинице в районе ВДНХ, с утра до вечера объезжали научно-исследовательские институты и профильные больницы. Память сохранила нескончаемую череду анализов, обследований и консилиумов; порой недоумение и неподдельный интерес врачей: с такими поражениями не живут.
Хорошо помню сумрачное январское утро, когда мы разделились, чтобы ехать по разным адресам: мама – за очередной бумажкой в военное ведомство, а я – на консультацию к главному гепатологу страны.
Выйдя на улицу, понял: ехать на метро нет сил. Поймал частника на «Москвиче»; поторговавшись, сошлись на трёх рублях.
В салоне автомобиля было тепло и пахло яблоками. Источником удивительного аромата были два больших деревянных ящика на заднем сиденье, в просветы между досками виднелись плоды разных расцветок. Мужчина лет сорока пяти с румянцем на гладко выбритых щеках сам был похож на крепкое краснобокое яблоко.
Некоторое время мы не трогались с места; разыскивая нужную улицу, водитель перелистывал бумажный справочник, между делом несколько раз посмотрел в мою сторону. Я не чувствовал антипатии к этому человеку, но, как часто бывает с тяжело больными людьми, инстинктивно сторонился праздного людского любопытства.
Наконец, отъехав от тротуара, он прикоснулся к моей руке и, откашлявшись, как некоторые делают перед важным заявлением, сказал: «Я тебя вылечу».
Ни во время, ни после реплики он не повернулся ко мне, а смотрел прямо перед собой, лавируя в потоке автомобилей. Однако хорошо читавшийся язык его тела выдавал напряжённое ожидание ответа.
Не могу вспомнить, что вызвало во мне этот бешеный приступ ярости – самоочевидность его здоровья, неуместность и нелепость такого заявления или накопившаяся усталость от бесплодных медицинских манипуляций. Я не закричал, а прошипел, отбросив его руку: «Заткнись! Ты водила. Мы договорились за трёшку, вези! Лечить будут другие».
Мужчина повернулся ко мне лицом, и я заметил, что его лоб покрылся испариной. Мелкие капли пота набухали прямо на глазах и, объединяясь, скатывались на брови и по носу.
Воздух в машине стал плотным. Запах яблок исчез. Изменившимся голосом, похожим на женское сопрано, он сказал: «Тебе осталось три месяца. Решай». Одновременно и очень медленно, так медленно, что это казалось пародией на движение, он полез в карман своей куртки. Я вздрогнул, потому что уже сталкивался с таким плотным, лишённым запахов воздухом и заторможенным движением.
1971, НОЯБРЬ
Где место десятилетним пацанам в городе, не предназначенном для детей? Конечно, на свалке. Особенно если это свалка у Якутского телецентра.
Друзья, разве вы не помните золотые дни детства, когда пучок проводов, осколок цветного стекла или божья коровка, ползущая по вашему пальцу, были предметом восторга и вожделения? Обладание такими чудесными фенечками возносило нас к сверкающим вершинам счастья, никакие богатства и искушения взрослого мира не могли уловить наши души.