Полная версия:
Валигура
Когда они вышли на полянку и баба увидела лежащего на ней Ганса, хромающего Герона с перевязанной ногой и гордую фигуру Оттона, она испугалась ещё пуще и стала вырываться, складывая руки, на колени…
Парень, который её вёл, безжалостно стегал её по плечам. Сам, видимо, не знал, почему так издевался над старой, но от страха за раненых потерял присутствие духа, а никого, кроме бабы, в лесу не найдя, пригнал её почти бездумно.
Разговаривать с ней было трудно. Оттон, более хладнокровный, чем другие, видя, что крик и угроза могут только придать больше страха, приблизился к стоящей на коленях и просящей о милосердии, показывая ей раненых и руками объясняя, что нуждались в помощи. В поддержку своего языка знаков он бросил ей несколько серебряных монет.
Вид их подействовал счастливо, и осмелевшая баба встала, приближаясь к лежащим на земле; но, посмотрев на окровавленные платки, она широко расставленными руками начала показывать, что ничем этому помочь не может. Она указала, однако, сторону, где можно было найти помощь, а юноша, что её привёл, понял из её речи, что раненых следовало отнести в какую-нибудь ближайшую хату. Старуха предложила проводить к ней. Но Ганса нужно было нести, а Герон, хоть мог плестись с горем пополам, опираясь на плечо одного из слуг, часто должен был отдыхать – и нескоро могли дойти до обещанного схоронения.
Наскоро сделали носилки, которые можно было прикрепить к двум лошадям, а на одну из них Герон предложил взобраться, и пробовал, сможет ли ехать. Прежде чем нашли ветки, верёвки и устроили носилки, в лесу совсем стемнело, баба могла бы незаметно выскользнуть, но те серебряные деньги сделали её охочей и деятельной. Помогала челяди, ходила, выискивала и ловко плела ветки, на которых хотели положить Ганса.
Согласно её ручательствам, медленно волочась, ближе к ночи они могли достичь обещанной хаты. Когда всё было наконец готово, тот поход с Оттоном впереди, которого сопровождала баба, пустился не спеша в лес. Герон мужественно переносил боль, стиснув зубы и не желая показать себя слабым, Ганс стонал и терял сознание, его приводили в себя водой и утешали тем, что путешествие не продлится долго. Оттон, хоть молчал, в духе проклинал всё это безумное предприятие юношей. Баба вела довольно долго чащей, по бездорожью, пока не попали на какую-то более видную дорожку. Тут уже надежда вступила в сердца, потому что старуха всё чаще показывала рукой перед собой, объявляя, что были недалеко до хаты.
Между ветвями заблестел свет, в воздухе почувствовали дым, дорога стала более широкой, и какая-то постройка оказалась перед ними. Была это лесная хата, наполовину в земле, наполовину над землёй, припёртая к валу, остроколам и воротам, что его закрывали.
Они как раз оказались у той пограничной стражницы Белой Горы, через которую не много часов перед тем проехал назад епископ Иво, ведя с собой брата…
Кортеж епископа, который тут его ожидал, двинулся за ними. Баба, опережая Оттона, побежала дать знать сторожу – а тот, вооружённый своим кованным прутом, появился тут же, испуганный. За много лет, что он прожил там, следя за границами, не случалось ему никогда одновременно видеть сразу двух путников у этих ворот, которые всегда стояли запертыми, впуская и выпуская только редких посланцев Валигуры. Старик был испуганный и гневный тем движением, которое вдруг прервало его привычный покой. Отъезд пана, который никогда из замка не выдвигался, отсутствие его в доме ещё прибавляли тревоги.
Он притащился сам, чтобы посмотреть на прибывших, и, видя раненого на носилках, покалеченного на коне, а рядом гордо приказывающего рыцаря Оттона, он потерял голову.
В хате, в которой он размещался один с женой и подростком, не было для путников даже удобной лежанки, чтобы их можно было положить, для коня не хватало сарая, а на более длительное пребывание – еды для людей.
Оттон, между тем, позвякивая мечом, кричал и ругался, чтобы покинули хату. Старый сторож, от страха не зная, что начать, забежал в лачугу, закрыл дверь и заложил изнутри засов, закрыл ставни и положился на волю Божью.
Баба напрасно штурмовала закрытые окна, пытаясь убедить сторожа, чтобы принял раненых к себе…
Между тем Ганс стонал всё тяжелей.
В небольшом отдалении был лагерь крестоносцев, но о нём Оттон не знал, совсем обезумев на охоте; для раненых нужно было срочно искать какой-то помощи… Баба, убедившись, что тут их сторож не примет и не думает им отворять, хоть ему обещали награду, начала невыразительно бормотать о Белой Горе.
Парень, который всё лучше осваивался с её речью, понял, что за этими воротами был неподалёку какой-то замок, и что в него никого не впускали…
Этому он поверить не хотел.
Оттон фон Саледен, как только ему объявили о Белой Горе, тут же решил с ранеными ехать к ней, особенно, что гродек лежал неподалёку. Ворота в действительности были перед ними заперты, но на это крестоносец вовсе обращать внимания не думал… Ужасно выругавшись, он дал знак ехать к ним. Сам, слезши с коня, начал стучать в старые ворота, челядь легко их выломала.
Только услышав этот стук, тот сторож, запертый в своей хате, выбежал с жердью защищать, но тогда уже Оттон и следующие за ним кони, баба, что дорогу показывала, весь этот отряд перешёл траншею и остроколы, и пустился дорогой к замку. Ночь была тёмная и холодная, осенний туман покрывал долины и только сверху кое-где мерцали бледные звёзды, когда Оттон снова увидел перед собой ворота.
Эти оборонительные ворота он и думать не мог захватить.
Стояли, ожидая, чтобы кто-нибудь появился со стороны замка. Нескоро что-то зашуршало на вышках и слабый голос спросил, кто и чего тут хочет.
Вопрос трудно было понять, а немецкий ответ на него Оттона имел тот результат, что человек исчез с вышки и наступило глухое молчание.
Оттон нетерпеливо трубил снова, а к своему рогу подбирал самые крикливые голоса, которые должны были всех разбудить.
Вдоль ворот и на воротах начали показываться люди, поглядывающие на стоящих внизу, но ни к разговору, ни к открытию ворот охоты не проявляли. Старая проводница взяла на себя убедить людей из замка. Рассказывала им всё громче и крикливей, где и как встретила этих немцев и как сюда попали.
Кто-то наконец отругал её за то, что привела к замку ненавистных людей, точно не знала, что нога их не стояла никогда в гродке Валигуры.
После долгих криков и пререканий кто-то сверху, тронутый ли милосердием, желая ли избавиться от беспокойства, велел путникам ехать под валами в подзамок и там в каких-нибудь сараях искать приюта.
Доступ в замок совсем запретили… Пана дома не было, а если бы он узнал, что у него немец, спалил бы собственное жилище, чтобы след стоп его стереть.
Оттон уже, согласно указаниям, хотел направиться к сараям, к которым та же самая баба предложила отвести, когда с ворот к стоящему на коне Оттону свесилась голова человека, которого впотёмках ему распознать было невозможно, и тихо и осторожно, ломаной немецкой речью начала расспрашивать.
Крестоносец, услышав понятные ему слова, считал себя спасённым.
– Во имя Спасителя и Матери Его Девы Марии, слугами которой мы являемся, – крикнул он запальчиво, – что же это за край? Какие в нём живут люди? Или мы уже попали к язычникам? Мы монахи Госпиталя немецого дома из Иерусалима, мы призваны князем Конрадом для захвата принадлежащей нам земли и борьбы с язычниками. В дороге наших юношей постигла в лесу неприятность, суровый зверь, на которого они необдуманно бросились, нам их жестоко поранил. Если мы не найдём приюта и помощи!..
Сверху послышался вздох.
– Край это христианский, – отвечал голос, – но пан этого гродка с немецкими рыцарями и не рыцарями вовсе дел иметь не хочет. И дома его нет, без него же никто вас сюда впустить не решится.
– И дадите этим благородным юношам понапрасну умереть! – воскликнул Оттон в отчаянье.
Не дали на это ответа, пока через минуту кто-то тихо не сказал:
– Езжайте в сарай у вала, езжайте. Хвороста достаточно, чтобы зажечь огонь, и вода поблизости найдётся. Отсюда, может, удасться дать вам помощь какую-нибудь…
– У вас, небось, есть кто-нибудь, кто бы мог раны осмотреть – пришлите его, мы заплатим… – крикнул Оттон гордо.
– Езжайте, – повторили сверху.
Снова тогда пришельцы должны были ехать дорогой на подвале, пока не показались покинутые сараи, сплетённые из хвороста, с наполовину сорванными крышами… Давно тут, видно, никто, кроме скота, когда на него, возвращающегося с поля, нападала буря, не жил. Но что им было делать?
Баба, доведя их туда и боясь, наверное, чтобы её не наказали за услугу немцам, пришла попрощаться к Оттону, то есть напомнить об оплате, и задумала уходить; немец снова дал ей немного денег, но отпустить не хотел, потому что служить было некому.
Ей приказали собрать хворост и разжечь огонь. Челядь следила, она должна была быть послушной.
Была уже поздняя ночь; слышали поющих в гродке петухов и рычащих собак, которые, почуяв чужих, страшно лаяли и выли на валах.
Только когда разожгли огонь, Оттон мог рассмотреть окрестности: с одной стороны маячили чёрные боры и равнина, которая казалась болотом, с другой торчал над ними замок, холм, валы и остроколы. Привыкший к восприятию глаз крестоносца в некотором отдалении на холме углядел маленькую дверцу в остроколе, от которой крутая тропинка вела к сараям.
Оттон ещё разглядывал, когда у дверцы увидел какую-то тень человека, который, казалось, выходит из неё и осторожно спускается к ним той дорожкой. Он не верил глазам своим, но спустя мгновение этот человек стал осторожно приближаться и крестоносец мог даже распознать, что он был сгорбленный, небольшого роста, прикрытый епанчой с капюшоном. На него падал свет от костра, и длинная тень идущего по склону холма вытягивалась, подвижная, исчезая во мраке.
Оттон смело выступил ему навстречу. Заметив его, путник замедлил шаги, и оба с любопытством стали друг к другу присматриваться. Замковый человек с бледным лицом имел нерыцарскую осанку и никакого оружия не было – опасаться его Оттон не имел нужды, а был таким мужественным, что и четверых бы не испугался.
Был это ксендз Жегота. Он также, ведомый любопытством и милосердием, добыл из себя те несколько немецких слов, некогда выученных, когда к духовному сану при немецких монахах готовился. Никогда он этого ненавистного языка не открывал Валигуре, во многом забыл его – но сегодня рад был, что кое-что из немецкого у него ещё осталось.
Воспоминание молодости, прелесть запретного плода, может, излишняя ненависть Валигуры к немцам в старом ксендзе Жеготе пробуждали противоречивые чувства. Язык казался ему почти приятным, имел какое-то очарование и мощь; представлялся ему речью народа, который в то время оружием и влиянием достиг даже до столицы Рима.
В этот день опасность, которой удачно избежал, сделавшись больным и избежав сурового приговора епископа Иво, давала ему милостивое расположение, из благодарности к Провидению за его благодать делала сострадательным.
Несмотря на то, что, выкрадываясь из гродка к ненавистным немцам, он подвергал себя гневу Валигуры, сбежал ксендз Жегота в помощь тем, которые в ней нуждались.
Его пронимал страх, но шёл, закрывал лицо, изменил голос, – а воздержаться не мог.
– Чем вам можно помочь? – шепнул он, приближаясь к Оттону. – Очень плохое привело вас к этому месту, наш милостивый пан, граф Мшщуй Одроваж из Белой Горы, муж могущественного и великого рода, не любит вашего народа.
Если бы он был дома, не на что тут было бы надеяться, прогнать бы велел. Я священник, хотя знаю, что за это могу ответить, рад бы служить монашеской братии, но я человек бедный, один и не много сумею, хотя очень хотел!
Оттон внимательно всматривался в говорившего, слушая.
– Немцы, или кто бы мы ни были – всё-таки люди!
Не годится убивать, это заповедь Божья, а тот убивает, кто не спасает! Двое милых юношей лежат раненые – стонут и некому их осмотреть. Смилуйтесь, мы голодные, силы исчерпались. Помогите, а если тут помощи нельзя ожидать, куда направиться?.. Недалеко отсюда должен быть наш лагерь, но и к нему попасть трудно, а если бы мы туда попали, что же мы сделаем с тяжелоранеными, мы вынуждены идти завтра в дальнейшую дорогу к князю Конраду, который нас ждёт.
Ксендз Жегота тёр лицо и пожимал плечами, то заламывал худые руки…
– Что я имею в убогом доме, тем с вами поделюсь, – сказал он, – даже и остатки отдам. Найду также, может, старую женщину, что понимает в ранах и травах… но тут вам долго пребывать нельзя. Не знаю, когда наш старик вернётся, а если бы вернулся, – беда вам и беда мне.
– Мы впутались в историю из-за этих молокососов, – отозвался Оттон, – но и в Бога надежда, что не оставит, и в худшем случае храбрости терять не годится. Давайте сперва что имеете, потом подумаем о дальнейшем.
Ещё молча ксендз Жегота спустился к сараю, в котором лежали раненые, пошёл взглянуть на них – подумал, забормотал и, склонившись перед Оттоном, вернулся в замок.
– Всё-таки и тут в этих дебрях, – воскликнул Оттон, – нашлась одна христианская душа и человек, что понимает человеческий язык!
Одна челядь суетилась, как могла, возле Ганса. Герон с великим трудом обрёл наперекор немного юношеской весёлости.
Сам себе перевязывал ногу и одновременно надзирал за товарищем и подшучивал над челядью.
– Если бы мы хоть убили того кабана и могли его съесть! – бормотал он. – А вместо этого он нас вкусил. В этом крае всё делается наоборот!
Неспокойный Оттон, несмотря на ночь, отправил уже одного из оруженосцев с лучшем конём искать лагерь, чтобы объявил Конраду о несчастном приключении.
– Езжай, – говорил он ему, – ты должен рано или поздно встретить наших, скажи, что случилось и что тут мы попали к неприятелям. Пусть брат Конрад подумает о нас…
Нескоро калитка на валах снова отворилась и, вместо одной, показались две фигуры и две тени, которые быстро приближались к сараю. Ксендз Жегота нёс корзину в руке, за ним с наброшенной на голову накидкой тащилась старая баба.
Других таких лекарей, как знахарка, мало где можно было найти. В гродке эта Дзиерла, которую по молодости звали, по-видимому, Дзиерлаткой, потому что была энергичной и своевольной, – выполняла всякие обязанности, какие приходились на бабу тех времён: ворожила, заговаривала, нянчила, давала любовное зелье и методы людям, а злые говорили, что была очень ловкой посредницей между паробками и девушками. Это, однако, происходило так скрытно, что никто о том наверное не знал, а кому помогла, от страха молчал, потому что угрожала местью.
В замке у неё был какой-то милостивый хлеб; не выполняя иных обязанностей, кроме работ по уходу за домашней птицей, свиньями, она иногда помогала в конюшне. Но всем она была нужна, а что больше, всех забавляла рассказами, потому что никто больше неё сказок, слухов, особенных повестей не знал. Удивлялись ей, откуда она это брала, потому что никогда её повести не исчерпывались. Даже две Халки заходили в избу, в которой пряли девушки, чтобы её послушать вечерами.
Любили её люди, потому что каждому умела понравиться, а хотя за спиной насмехалась почти над каждым, никто об этом не догадывался, такой была милой в глазах.
Дзиерла, хоть немолодая, ещё очень старой не была, а держала себя так смешно, точно хотела прикидываться молодой.
Порой даже надевала на голову веночек, хотя на него давно утратила право, и обвешивалась блёстками, её пальцы были все покрыты латунными и серебряными перстнями, ленты и красные ободки любила непомерно. Худая, жёлтая, загорелая, она имела чёрные огенные глаза, ещё тонкую и гибкую талию; издалека её кто-нибудь мог принять за девушку.
Ксендз Жегота чувствовал к ней сильное отвращение, она его сильно боялась, он, однако, должен был ею прислуживаться, не в состоянии её кем-нибудь заменить, а она охотно была послушна кивку, чтобы приобрести себе расположение.
И теперь также он вытянул её из угла, чтобы шла осмотреть раны.
Сам он, зная, что нужно больным и уставшим, в корзине нёс немного вина, которое использовал для святой мессы, кусок белого пирога, немного жареного мяса, сыра и масла.
Весёлая Дзиерла, вступив на порог сарая и увидев, с кем будет иметь дело, приняла серьёзную внешность и пошла прямо к Гансу. Она стояла над ним, долго к нему приглядываясь, спросила, от какого зверя получил рану, и начала качать головой, услышав о клыке кабана. Потом опустилась на колени перевязывать рану, для чего уже имела с собой древесный гриб, травы и тряпки.
Тем временем ксендз Жегота доставал из корзины принесённые запасы, а Оттон, увидев кувшинчик, не дожидаясь других, почти вырвал его из руки и жадно поднёс к губам.
Герон также требовал еды и напитка; только бедный Ганс, когда ему забинтовывали окровавленную ногу, крикнул от боли и потерял сознание, так что его вином с водой должны были приводить в себя.
– Слава Богу, – вздыхая, сказал Оттон, – ещё не умрём в этой пустыне! Есть люди!
V
Едва ксендз Иво вернулся из своего путешествия в Краков и приехал в епископскую усадьбу, едва имел время, спешившись, поговорить с собравшимися на его приём духовными лицами, когда уже в замке о нём знали, и от князя Лешека бежал каморник с приветствием, который одновременно нёс просьбу, чтобы епископ как можно скорее навестил тоскующего по нему пана.
Валигура, которого Иво привёз с собой, по мере того как приближались к столице, навевающей какие-то старые немилые воспоминания, грустнел и казался всё более молчаливым и понурым. Даже мягкие и добрые слова брата не могли его вырвать из этой тяжкой задумчивости. Когда въезжали в город, епископ сам начал молиться и то же рекомендовал брату.
– Помолимся, – сказал он, – молитва – это великое оружие и эффективное лекарство…
Мшщуй тоже начал шептать молитвы… Но невольно этот город, раньше хорошо ему знакомый, неожиданно, спустя столько лет притягивал к себе глаза.
Вырос, изменился, широко разложился, дома похорошели, прибавилось костёлов…
Ксендз Иво бросил отцовский взгляд на деревянный костёльчик Св. Троицы, при котором на Рождество Богородицы поселил доминиканцев, он стоял на рынке. Глаза его увлажнились и он думал:
– Дал бы Бог ещё немного жизни, прибавится святынь, прибудет людей, увеличится сила духовенства… на славу Господу!
Мщшуй вместе с епископом, не давая узнать, кем был, и заняв скромное место в кортеже, прибыл в усадьбу, где по данному знаку ксендза Иво его сразу поместили в отдельных комнатах. В этот день он уже не показался.
Епископ не мог направиться в замок, потому что и час был поздний, и дома много оставалось работы после нескольких дней отсутствия…
Посланцы чуть ли не от всех епископов со всей Польши ждали его писем; также ждали послы с важными делами.
Если бы присматривался к этим духовным, которые спешили на приветствие брата, Валигура очень бы огорчился, потому что численность ксендзев и монахов чужеземцев почти преобладала. Чёрные, серые, белые, коричневые рясы всяких орденов, разных стран тиснулись к любимому пастырю, который, как мог, увеличивал отряд этого Христова войска.
Слышались тут все языки, начиная от латинского, который был повсеместным, до итальянского, французского и немецкого, потому что много наплыло монахов из разных стран. Сам же епископ Иво, который в молодости закончил учёбу в Париже вместе с будущим папой Григорием IX, а потом много раз ездил в Италию, говорил на этих языках так же хорошо, как на своём. Ему был дан тот дар Святого Духа, что учил их с лёгкостью и не давал забывать никогда. Не имел также той исключительной любви к своим, какой славился Валигура, а лишь бы человек был набожный, не смотрел он какого рода.
Глаза ревностного священника с великой любовью обратились на запад и юг, потому что там расцветала эта духовная жизнь, которая знаменовала тот век. Там лилась огненная река, которой тут едва текли маленькие струйки.
Одновременно двух великих апостолов выдали тогда южные страны, Испания – св. Доминика, Италия – св. Франциска, того любителя бедности, который прошёл через жизнь в опьянении, в экстазе, в небесном сне, с песней на устах, весь в Боге, с чудесными ранами, с видениями архангелов, окружённый бедностью, разговаривая с птицами, опекая овечек, целуя прокажённых. Тысячи людей бросало по его примеру оружие, шёлк, удовольствия, богатства, власть и силу, чтобы кричать, вторя ему:
«O beata solitudoSola beatitudo!..»Когда Франциск ушёл в пустыню, Доминик с огненным словом, пёс Божий с факелом в руке, бежал среди неверных, жаждущий мученичества. Два этих человека, что взаимно дополняли друг друга, встретились в одном объятье по дороге к небесам.
Прежние ордена съели, как ржа, богатство и распутство, дети Франциска хотели ничего не иметь, кроме выпрошенного хлеба, дети Доминика ходили в власянице и были жестокими к самим себе.
Уже двоих своих племянников Иво отдал Доминику, ему было мало цистерцианцев, премонстратов, старых орденов, которые уже были на его земле, желал новых борцов, превыше всего требовал, чтобы ему принесли искру того огня благодати Божьей, который горел за горами!
Ему было нужно воспитать будущие поколения в детей тех отцов, для которых земля была только дорогой к небесам.
Действительно, христианская вера буйно распространялась и почти все светские власти были ревностными сынами церкви; говоря по правде, Генрих Бородатый с супругой жили почти монастырской жизнью, она – с монахинями, он – в костёле, Тонконогий сыпал щедрою дланью духовенству, Плвач дарил широкие пространства земли и ещё более широкие права, от которых ради него отказался, Конрад, брат Лешека, стягивал немецких рыцарей-монахов – этого всего, однако, достаточно не было. Не раз те же такие святые и набожные князья своим сопротивлением епископам вынуждали их аж на анафему.
Молитва не защищала от желания единоличного правления, от отвращения к разделению власти – поэтому духовенство, что хотело править правящими, не могло остановиться в увеличении своих сил.
Ордена и священники были бойцами… Рассаживали их густо, чтобы этой сетью опоясать все земли и, что было разорвано светскими правами, объединить Божьим законом.
В эти минуты борьба духовенства с земными силами у нас, казалось, решалась в пользу первого. Рим стоял над коронами и скипетрами, распоряжался ими и там, куда не достигала императорская власть, он был властелином, которого почти никто не смел отрицать.
Из правищих на польских землях только тот был уверен, то удержится, с кем было духовенство.
Со времён Болеслава Щедрого росла мощь епископов, сосредотачивающаяся в одну силу под метрополичьей властью архиепископа Гнзненского. А всё-таки были ещё такие, что ей сопротивлялись, что переносили анафемы и жили с ними, и находились священники, которые им, несмотря на анафему, служили мессу… и костёлов не закрывали.
Поэтому ожесточённую борьбу со светской властью нужно было вести дальше… а внимательное духовенство, помимо собственных солдат, имело за собой почти всех могущественных и рыцарство, в защиту которого вставало.
Краковские епископы были страшны князьям, защищая права рыцарства и стоя за его свободы. Мешко Старый из-за них никогда не мог удержаться в Кракове, который четыре раза мог получить; из-за них правил Казимир Справедливый, духовенство вынесло и поддержало Лешека.
История этих дней – один фрагмент церковного боя, который почти бессознательно вырабатывает свободы общества и пробуждает любовь к ним неустанным бодрствованием над властью князей – чтобы она не увеличивалась…
В помощь тем усилиям приходит дух века, который велит всё земное презирать и пренебрегать им. По примеру святых аскетов дворы князей становятся монастырями, княгини надевают власяницы, князья клянутся в чистоте и отказываются от потомства ради наследования неба. Княжеские дочки вместо того чтобы выходить замуж за королей, выходят за небесного Жениха… Все сокровища идут на золочение алтаря на обогощение святынь…
В этом экстазе тысяч людей, презирающих землю, идущих в власяницах, с бичеванием, голодом, штурмом на небо, есть что-то такое великое и великолепное, такое поэтично красивое, что самый холодный человек не может на него смотреть равнодушно.
Эта горячка охватывает толпы, маленьких костёлов для размещения набожных не хватает, амвоны стоят, припёртые к стенам, чтобы тысячи могли слышать Божьи слова. Как недавно двенадцатилетние мальчики рвались с оружием на неприятеля, овеянные рыцарским духом, так теперь дети преобразуются в аскетов.
Пыл всеобщий, заразительный и захватывающий.
Иво тянет за собой всю семью, во власяницы одевает своих племянников, огромные волости отдаёт монастырям, – удивляет своей королевской щедростью, в которой не знает меры…
На мгновение блеск этой апостольской жизни затмевает даже митрополичью столицу и Гнезно гаснет при Кракове.