
Полная версия:
"Передайте им"
В ту ночь Геннадий уснул тяжело, почти сразу, будто день выпил из него все силы до дна. Я ещё долго лежала без сна, слушая его дыхание, а потом, где-то на грани между явью и сном, услышала, как он вдруг тихо произнёс во сне: «Мам».
Наутро он рассказал мне так, как рассказывают то, что боятся расплескать неверными словами.
Ему снился их старый дом — не этот, а тот, в котором он вырос, снесённый уже лет пятнадцать назад. Кухня, застеленный клеёнкой стол, банки на подоконнике. Мать стояла у плиты, спиной к нему, совсем обычная, живая — не тень, не голос в темноте, а просто мать, в своём стареньком фартуке в горошек.
— Мам, — позвал он, и она обернулась без удивления, будто он просто вошёл с улицы, как делал тысячу раз.
— Ну что, — сказала она, вытирая руки о фартук, — сказал ей?
— Сказал.
Она кивнула, и в этом кивке было столько простого, будничного облегчения, что Геннадию, по его словам, вдруг захотелось плакать — не от горя, а от того, как легко это оказалось произнести после всей тяжести последних дней.
— Прости, что молчала столько, — сказала она. — Думала, так лучше будет. Для всех. А оказалось — только тяжелее. Себе, ей, тебе потом.
— Я не сержусь, — сказал он, и понял, произнося это, что говорит правду, а не просто утешает.
Мать подошла ближе, и он почувствовал — во сне, но совершенно отчётливо — тепло от неё, обычное человеческое тепло, какого не было в холодной темноте сарая.
— Ты хороший вырос, Геночка. Что бы про кровь ни говорили — вырастила тебя я, и он тебя, — она мотнула головой в сторону, будто указывая на кого-то за пределами сна, — тоже любил, хоть и издали.
Она поцеловала его в лоб — и в этот момент, сказал Геннадий, запах в кухне переменился:появился не тот приторный, тревожный арбузный дух, что преследовал нас всю неделю, а другой — тёплый, спелый, летний, каким пахнет разрезанный на веранде арбуз в семейном кругу, без всякой мистики, без всякой тревоги. Просто арбуз в жаркий день.
— Иди, — сказала она напоследок. — У меня теперь тихо будет.
Он проснулся с этим ощущением тишины, которое, по его словам, держалось потом весь день — не пустоты, а именно покоя, будто что-то долго натянутое внутри него наконец отпустили.
А через неделю, когда бригада вернулась достраивать сарайку, Сонька впервые за много дней прошла мимо неё по старой тропинке, не сворачивая, и как ни в чём не бывало улеглась греться на солнце у самого порога.
Глава 6
Слух о сарайке

Слух пошёл, как и следовало ожидать, от Гоши — хотя, ни про Марию Степановну, ни про Валентину Сергеевну он не знал ровным счётом ничего: этого мы никому, кроме самих себя, не рассказывали, и не собирались. А вот то, что видел своими глазами — необъяснимый холод из тёплой земли, мигающий фонарь, тень на фотографии, — утаить не смог, разболтал приятелю за кружкой пива в местной чайной, и дальше слух зажил своей жизнью, обрастая подробностями, которых никто из нас не подтверждал и не опровергал. К тому времени, как история дошла до дальнего конца посёлка, в ней уже не осталось ничего конкретного — только смутное, тревожное «у них там место такое, с покойниками поговорить можно», без имён, без подробностей, которые всякий рассказчик додумывал уже сам, по вкусу.Первой пришла Клавдия — не соседка, а женщина из другого конца посёлка, которую я и в лицо-то не сразу вспомнила. Пришла вечером, без предупреждения, встала у калитки, не решаясь войти, и в этой нерешительности было что-то, отличавшее её от обычных просителей, которых мы уже научились вежливо разворачивать: не любопытство, а настоящий, застарелый страх.— Мне бы с сыном поговорить, — сказала она, едва я вышла к калитке. — Слышала, у вас можно.Я хотела было ответить обычное — что слухи преувеличены, что мы сами толком не понимаем, как это работает, — но она вдруг добавила, понизив голос, будто боялась, что её услышат за забором:— Он мне сниться начал. Третью неделю. Каждую ночь одно и то же — стоит у окна и рукой машет, будто предупредить хочет о чём-то. А я просыпаюсь — и ничего не помню, кроме того, что страшно.Она замолчала, комкая в руках край платка.— А ещё, — добавила она тише, — младший мой, Витя, тем же путём ездить собрался, что и он. На той же трассе работать. Я ему говорю — не езди, а он смеётся, говорит, мать, суеверия твои. А я чувствую — нельзя ему туда. Чувствую, и всё.Клавдия ушла в тот вечер ни с чем определённым — я сказала ей то же самое, что говорила уже нескольким прежде: что мы подумаем, что это не простое дело, что мы не хозяева этому месту, а в лучшем случае — случайные его квартиранты. Она кивнула, будто ожидала именно такого ответа, и оставила номер телефона, записанный на клочке, оторванном от старого календаря.Вечером мы с Геннадием сидели на веранде — уже без самогона, просто с чаем, — и оба понимали, что решение, в сущности, уже принято, просто требовалось произнести его вслух.— Мне не нравится, что там про Витю, — сказал Геннадий, глядя в темноту двора, туда, где смутно угадывался силуэт сарайки. — С матерью было о прошлом. О том, что уже случилось, просто не досказано. А тут — о том, что ещё может случиться. Это другое, Тамара. Тут мы не просто передадим слова. Тут, если ошибёмся, парень может...Он не договорил.— А если не пойдём, — сказала я, — и с Витей вправду что-то случится? Ты с этим потом жить сможешь?Он долго молчал, вертя в руках пустую чашку.— Не смогу, — признал он наконец.— Я тоже.Мы оба знали, что после Марии Степановны сарайка далась нам непросто — Геннадий потом два дня был сам не свой, я плохо спала неделю, и оба чувствовали ту странную, необъяснимую слабость, какая бывает не от усталости, а от чего-то более глубокого. Помогать чужим бедам через это место значило платить ту же цену снова и снова, за людей, которых мы даже толком не знали.— Ладно, — сказал Геннадий наконец, отставляя чашку. — Позвони ей. Скажи — пусть приходит. Только… — он посмотрел на меня серьёзно, — в этот раз я хочу знать заранее, с чем мы туда идём. Не как в прошлый раз, наугад.Наутро я позвонила Клавдии.
Глава 7
Знак на стене

Наутро я позвонила Клавдии и назвала день — субботу, ближе к вечеру, когда сумерки уже начнут сгущаться, чтобы соседи не стали гадать, что за машина стоит у нашего забора. Она приехала даже раньше условленного, одна, без младшего сына, — и я мысленно отметила: правильно, Вите пока знать не нужно, к чему готовится его мать. Клавдия привезла с собой маленькую фотографию в потёртой рамке — сын на ней был молодой, улыбающийся, в кабине грузовика, — и держала её всю дорогу от калитки до крыльца так, как держат что-то, способное рассыпаться от неосторожного движения.
В сарай мы пошли втроём — Клавдия держалась чуть позади, крепко сжимая фотографию, и я слышала, как у неё сбивается дыхание ещё на подходе, задолго до порога. Геннадий, памятуя о своём обещании, на этот раз захватил не только фонарь, но и старый диктофон — хотя, помня, как погас свет в прошлый раз, я сильно сомневалась, что техника нам тут вообще поможет.
Внутри было тихо. Слишком тихо — ни привычного холода из-под досок, ни запаха, ничего, что подсказало бы, что портал готов открыться.
— Может, не хочет он, — прошептала Клавдия с надеждой, в которой, впрочем, было больше страха, чем облегчения. И тут фонарь мигнул. Не погас — просто мигнул, раз, другой, будто кто-то пробовал, работает ли выключатель. А следом — резко, без предупреждения — на нас навалился не запах, а звук: далёкий, размытый гул мотора, тот самый, что слышишь на трассе через приоткрытое окно машины. Гул нарастал, а потом оборвался коротким, страшным скрежетом металла — и тут же стих, будто его выключили вместе со светом. Клавдия вскрикнула и осела бы на пол, если бы Геннадий не подхватил её под руку.
— Витенька, — простонала она, — это ведь Витенька, это про него, да? Ответа не последовало — ни голоса, ни ощущения слов в голове, ничего похожего на прошлый раз. Только фонарь снова мигнул, и в его прерывистом свете на дальней стене — там, где раньше была просто извёстка, — на долю секунды проступило что-то похожее на очертания дороги, разметку, дорожный знак, размытый, как плохо проявленная фотография.
— Знак какой-то, — прошептал Геннадий, вглядываясь. — Цифра... не разобрать. Стена снова стала обычной стеной. Фонарь загорелся ровно. Тишина.
— Это всё? — прошептала Клавдия , и в голосе её был почти упрёк — будто она надеялась на что-то более определённое, а получила лишь обрывок кошмара, который теперь предстояло разгадывать.
Домой Клавдия в тот вечер не поехала — сидела у нас на кухне до полуночи, бледная, то и дело прикладываясь к остывшему чаю, который не пила, а просто грела об него руки.
— Знак, — повторяла она, — какой знак, я не поняла, я толком и не разглядела ничего, у меня в глазах темно стало...
— Дорожный, — сказал Геннадий уверенно. — Не сомневайтесь. Похож на километровый столб, только... — он замялся, — не наш. Не такой формы, как у нас на трассах ставят. Скорее из тех, что за границей встречал, в интернете. Я достала телефон и, пока Геннадий пытался по памяти набросать на листке увиденное — кривой овал, внутри что-то похожее не то на цифру, не то на букву, — принялась гуглить, по каким маршрутам вообще собирался ехать Витя.
— Клавдия, — спросила я осторожно, — а вы говорили, он на той же трассе работать будет, что и брат. А брат где разбился, вы знаете точно, километр какой?
Она покачала головой.
— Точно не знаю. Знаю только — где-то за Каратау, там, где серпантин начинается. Место нехорошее, там уже не первый раз... — Она осеклась.
— А Витя туда же наниматься собрался, к тому же самому хозяину. Тот же рейс почти. Геннадий вдруг замер, глядя на свой набросок.
— А ведь это не буква, — сказал он медленно. — Это знак поворота. Предупреждающий, перед опасным участком.
Он поднял на нас глаза.
— Помните, что за форма была вокруг — не круглая, треугольная, с окаёмкой. Это не километровый столб, Тамара. Это знак, который ставят перед крутым поворотом, где обрыв. В комнате стало очень тихо.
— Нам не место показывали, — сказала Клавдия одними губами. — Нам говорили: он не впишется в тот самый поворот. Как и брат.
Глава 8
Довёл

Витю решили позвать к нам якобы просто «на чай» — Клавдия Дмитриевна побоялась говорить напрямую, помня, как он отмахивался от её собственных предчувствий, а незнакомым людям, рассудили мы, поверить иногда проще, чем родной матери.Он пришёл — крепкий, загорелый, лет двадцати пяти, с той уверенной, чуть насмешливой манерой, которая бывает у молодых мужчин, ещё не знавших по-настоящему страшных потерь, хотя брата он, конечно, потерял, и потерял тяжело — просто горе у таких, как он, быстро прячется за бравадой.— Мать вам, наверное, наговорила про сны свои, — сказал он, едва усевшись за стол, не дожидаясь, пока разговор сам подойдёт к теме. — Она мне все уши прожужжала. Я, если честно, думал, вы её отговаривать будете от этой мистики, а не подпевать.— Мы не подпеваем, — сказал Геннадий ровно. — Мы бы хотели, чтобы ты знал одну вещь, прежде чем поедешь на тот рейс. Про серпантин за Каратау.Витя усмехнулся, но усмешка вышла напряжённая.— Там брат разбился, я знаю. Думаете, я не понимаю, куда еду? Я туда специально нанялся. Хочу тот поворот своими глазами увидеть, понять, что там случилось. Не суеверие это у меня, а... — он замялся, подбирая слово, — долг какой-то, что ли. Перед ним.Тамара и Геннадий переглянулись — и я поняла, что это меняет всё: Витя ехал туда не по незнанию и не из бравады, а из собственной, невысказанной вины перед братом, о которой он и сам, возможно, до конца не отдавал себе отчёта.— Тогда тем более, — сказала я тихо, — тебе нужно знать, что там будет не просто опасный поворот. Там будет твой момент — тот самый, когда решится, повторишь ты его судьбу или нет. И решение уже сейчас можно изменить, если знать заранее, в чём была его ошибка.Витя посмотрел на меня долгим, уже не насмешливым взглядом.— А вы знаете, в чём была его ошибка?Мы не знали. Пока не знали.— Ещё нет, — призналась я. — Но узнаем. До твоего рейса.В этот раз в сарай пошли вчетвером — Клавдия Дмитриевна настояла, чтобы Витя был с нами, хотя он и держался скептически до последнего, до самого порога, пока не увидел, как Геннадий, входя, машинально пригнул голову, будто прожил в этой постройке всю жизнь и знал каждую её особенность.— Нам нужно узнать про поворот, — сказал Геннадий негромко, обращаясь в темноту, как обращаются к кому-то знакомому. — Про брата Вити. Если можете показать.Тишина держалась дольше обычного. Витя рядом с нами переминался с ноги на ногу, и я слышала, как у него участилось дыхание — не от страха ещё, а от того особого напряжения, с каким ждёшь, что вот сейчас окажешься неправ во всех своих насмешках.А потом — резко, без предупреждения, — у меня перед глазами будто мигнул кадр чужой памяти, не снаружи, а прямо внутри головы, как это было в прошлый раз с фразами Марии Степановны, только теперь вместо слов — картинка.Дорога, серпантин, вечер, почти ночь. Фары высвечивают асфальт узким конусом. И вдруг — не встречная машина, не занос, не лёд на дороге — а телефон, вибрирующий на приборной панели, экран, засветившийся в темноте кабины, имя на экране, которое я не успела разглядеть. Рука тянется к телефону, на долю секунды взгляд уходит с дороги — именно в тот момент, когда нужно было вписываться в поворот.Видение оборвалось так же резко, как началось.— Он на звонок отвлёкся, — сказала я, и голос мой прозвучал чужим, будто я не до конца ещё вернулась оттуда. — За секунду до поворота. Кто-то позвонил, и он посмотрел на телефон.Витя вдруг побледнел так, что это было заметно даже в скудном свете фонаря.— Это я звонил, — сказал он еле слышно. — В тот вечер. Мы поругались с ним накануне, я извиниться хотел, позвонил, а он не взял трубку сразу... — голос его сорвался. — Я думал, он просто не хочет со мной разговаривать. А он, получается...Он не договорил. Опустился прямо на землю сарая, на колени, будто ноги отказали разом.— Я поеду, — сказал Витя, поднимаясь с колен и вытирая ладонью лицо, хотя в темноте не разобрать было, слёзы это или просто пот. — Именно теперь поеду. Раньше это было бы... — он подбирал слово, — вроде спора с судьбой. А теперь я знаю, в чём была его ошибка. Значит, могу её не повторить.— Витя, — начала было Клавдия Дмитриевна дрожащим голосом, но он покачал головой, не дав ей договорить.— Мам, я не в омут головой кидаюсь. Я теперь знаю то, чего не знал брат. Телефон в бардачок положу, выключенный на весь тот участок. Хоть весь мир гори — не возьму трубку, пока не пройду поворот. Это ведь я могу сделать, правда?Геннадий кивнул, медленно, будто взвешивая каждое слово, прежде чем произнести его.— Можешь. Но одного этого мало, Витя. Ты ведь не просто мимо опасного места проехать хочешь. Ты вину свою везёшь туда, вместе с грузом. А с виной так просто не разминёшься, знак не установишь.Витя посмотрел на него долгим взглядом — и в этом взгляде была уже не насмешка, а что-то похожее на благодарность за прямоту, какой ему, видно, давно никто не предлагал.— А что мне с ней делать? — спросил он тихо.— Скажи ему, — сказала я, кивнув в темноту сарая. — Прямо сейчас. Пока место открыто.Он замер, будто эта мысль до сих пор не приходила ему в голову как нечто возможное — не абстрактное «поговорить с покойным братом», а вот прямо сейчас, стоя в этом сарае, произнести то, что не успел сказать за годы молчания.— Прости, — сказал он наконец, и голос его сорвался на этом единственном слове. — За тот звонок. Я не знал. Если бы знал — да я бы...Он не договорил. А сарай ответил ему не картинкой на этот раз, а простым, тёплым порывом воздуха, будто кто-то невидимый на мгновение обнял всех четверых разом — без слов, без образов, только это ощущение, после которого напряжение в комнате как будто разом спало.Фонарь мигнул в последний раз и погас сам — не от нехватки батареек, а как гаснет свеча, когда всё, для чего её зажигали, уже сказано.Через месяц Витя благополучно прошёл тот самый серпантин — я знаю это, потому что он сам заехал к нам, привёз домашнее вино и рассказал, что на середине поворота, там, где, по его расчётам, брат потянулся к телефону, он вдруг почувствовал, совершенно отчётливо, что в кабине рядом с ним кто-то есть. Не увидел, не услышал — просто почувствовал, как чувствуешь присутствие человека в тёмной комнате.— Довёл, — сказал он тогда, странно улыбаясь. — Через тот поворот меня будто кто-то за руль подержал.
Глава 9
Первые звоночки

Прошло несколько дней после разговора с Витей, и жизнь постепенно вернулась к своему обычному порядку. Мы с Геннадием уже не так часто заглядывали в сарай, хотя я по-прежнему всякий раз невольно прислушивалась, когда проходила мимо него. Казалось, что после всего случившегося мы должны были настороженно ждать нового чуда или нового предупреждения, но время шло, а сарайка молчала, и это молчание понемногу начинало казаться мне даже успокаивающим.Однажды Геннадий решил разобрать старый шкаф в комнате, куда мы складывали всякие бумаги, фотографии и вещи, которыми давно не пользовались. Время от времени мы обещали себе всё это перебрать, но каждый раз находились дела поважнее, поэтому шкаф годами хранил наши старые тетради, открытки, школьные фотографии и даже несколько моих детских рисунков, которые я сама давно считала потерянными.— Иди сюда, — позвал меня Геннадий, когда я была на кухне. — Посмотри, что нашёл.На столе перед ним лежала большая чёрно-белая фотография, уже пожелтевшая по краям. На ней стояли дети, которых я узнала почти сразу, хотя прошло столько лет, что некоторые лица сначала казались мне совершенно чужими.— Это мой первый класс, — сказала я и взяла фотографию в руки.Геннадий наклонился над моим плечом.— Вот это ты?— Я.— Господи, какая ты была маленькая.Я засмеялась.— А ты думал, я сразу родилась с таким характером?— С характером, может, и да, — усмехнулся он. — А вот на фотографии ты совсем другая.Мы стали разглядывать снимок, и постепенно я начала вспоминать подробности, которые, казалось, были давно похоронены где-то в глубине памяти. Вот девочка, которая сидела со мной за одной партой и постоянно давала списывать. Вот мальчик, который однажды разбил окно. Вот деревянный шкаф у стены, зелёная доска, горшок с геранью на подоконнике.— А учительницу помнишь? — спросил Геннадий.Я подняла глаза от фотографии.— Конечно.Он улыбнулся и ткнул пальцем в женщину, стоявшую позади нас.— А как её звали?Я уже открыла рот, чтобы ответить, но слова почему-то не нашлись.Это было странно.Я совершенно ясно видела её лицо: небольшая женщина с аккуратно уложенными волосами, в строгом платье и с тонкой цепочкой очков. Я помнила её голос, помнила, как она медленно проходила между рядами парт, помнила даже, что однажды она принесла в класс живого ёжика, и мы всем классом толпились возле её стола, стараясь рассмотреть его поближе.Но имени не было.Совсем.— Нина... — начала я и замолчала.Геннадий посмотрел на меня.— Нина?— Нет. Или всё-таки Нина... Подожди.Я снова посмотрела на фотографию, словно имя могло быть написано где-то рядом с её лицом.— Странно, — сказала я наконец. — Я ведь всегда помнила.Я попыталась отмахнуться от этого, но почему-то не смогла.Потому что это было не похоже на обычную забывчивость. Когда забываешь имя человека, обычно остаётся ощущение: оно вот-вот всплывёт, стоит только немного подумать. А здесь было другое чувство — будто я стояла перед закрытой дверью и точно знала, что за ней находится нужное слово, но открыть её не могла.— Ладно, — сказал Геннадий, складывая фотографии обратно. — Вспомнишь.Я тоже улыбнулась.— Конечно, вспомню.И действительно вспомнила.Только не сразу.Имя пришло ко мне вечером, когда я мыла посуду. Совершенно неожиданно, без всяких усилий, оно всплыло в памяти так ясно, словно кто-то прошептал его мне на ухо:Нина Павловна.Я даже рассмеялась от облегчения.— Ну вот, — сказала я сама себе. — А я уже испугалась.Тогда я ещё не знала, что это было лишь первое предупреждение и что настоящая причина для страха ждала меня впереди.
Глава 10
Не говори ему моё имя

Это случилось не в сарае.
Случилось на кухне, поздним вечером, когда Геннадий уже спал, а я домывала последнюю тарелку — самый обычный, ничем не примечательный момент, из тех, что забываются мгновенно, если ничего в них не происходит.
Но в тот вечер что-то произошло.
Голос раздался не в голове, как это бывало у нас с Марией Степановной или с братом Вити — он прозвучал будто со стороны, извне, тихо, но отчётливо, с той стороны кухни, где темнело окно, за которым виднелся двор и, дальше, неразличимый в темноте, силуэт сарайки.
- Тамара... не говори ему моё имя.
Тарелка выскользнула у меня из рук и разбилась о раковину — грохот показался мне в ту секунду оглушительным, хотя, наверное, был совсем обычной силы.
Я обернулась. Кухня была пуста. Окно отражало только моё собственное лицо, бледное, застывшее, да лампочку над столом.
— Кто здесь? — прошептала я, и собственный голос показался мне чужим.
Ответа не последовало. Но ощущение — то самое, знакомое уже ощущение чужого присутствия, которое я научилась узнавать за эти месяцы, — не исчезало, держалось ещё несколько секунд, тяжёлое, пристальное, будто кто-то стоял совсем рядом и рассматривал меня в упор, а потом медленно, неохотно отступало, растворяясь в обычной тишине спящего дома.
Я не разбудила Геннадия. Простояла на кухне ещё, наверное, полчаса, глядя на осколки тарелки, не решаясь их убрать, будто это движение могло что-то спугнуть или, наоборот, что-то привлечь.
"Не говори ему моё имя".
Кому — ему? Геннадию? И чьё имя? Голос не назвался, не дал ни одной зацепки, кроме этой пугающей, интимной фразы, обращённой лично ко мне — впервые за всё время, что существовал портал, впервые он заговорил не с просителем, не через нас как посредников, а прямо со мной, будто у меня самой было какое-то собственное, отдельное дело к тому, что живёт за темнотой сарая.
Я легла спать далеко за полночь, так и не убрав осколки, и всю ночь мне снилось что-то, чего утром я не могла вспомнить — только смутное ощущение бега, темноты и чьего-то голоса, зовущего меня по имени так, как меня не называл никто уже очень давно.
Утром, за завтраком, я хотела рассказать Геннадию — начала было, но слова вдруг застряли у меня в горле, и вместо признания вышло что-то невнятное про плохой сон.
Я не понимала, почему промолчала. Будто что-то внутри меня самой — не страх, а что-то более старое, более привычное — уже давно умело хранить эту тайну, задолго до вчерашнего вечера, задолго до сарайки, и просто ждало своего часа, чтобы напомнить о себе.
Глава 11
Завещание

Его звали Влад, и он приехал не как Клавдия — тихо, с надеждой, — а как человек, доведённый до крайней точки, у которой уже не осталось других вариантов. Приехал на старой «Ниве», припарковался прямо у калитки, не спрашивая разрешения, и первым делом спросил не «можно ли», а «сколько это стоит» — тоном человека, привыкшего, что за всё в этой жизни приходится платить, и готового платить любую цену.
— Мне сказали, вы с покойными разговариваете, — сказал он без предисловий, едва я вышла к нему. — Мне очень нужно. Не ради интереса, поймите, — ради детей.
Мы усадили его на веранде, и то, что он рассказал, оказалось совсем не похоже на прежние истории — не про непрощённое, не про предупреждение, а про самую земную, прозаичную беду, которая от этого не становилась менее страшной.
Жена его, Ольга, умерла два года назад — рак, быстро, за полгода сгорела. Дом, в котором они жили с двумя детьми, формально принадлежал ей — достался от родителей, оформлен был только на неё, ещё до свадьбы. Перед смертью, по словам Виктора, она составила завещание — специально ездила к нотариусу в область, чтобы дом остался детям и мужу, а не ушёл по закону в раздел между всеми наследниками, включая её родного брата, с которым отношения были, мягко говоря, натянутые.
— А документ этот, — Влад сжал кулаки так, что побелели костяшки, — как в воду канул. У нотариуса той — она сама через полгода после Ольги умерла, контора закрылась, архив, говорят, частично сгорел при переезде. У нас дома искал — весь дом перевернул, каждую щель. Нет нигде. А шурин мой, — он произнёс это слово с явной неприязнью, — уже в суд подал. Говорит, раз завещания нет — значит, и не было, и дом по закону делить надо. А у меня двое детей там прописаны, школа рядом, вся жизнь там. Нас же выселят, если он выиграет.

