Читать книгу Stabat Mater (Руслан Васильевич Козлов) онлайн бесплатно на Bookz (9-ая страница книги)
bannerbanner
Stabat Mater
Stabat Mater
Оценить:
Stabat Mater

3

Полная версия:

Stabat Mater


Чувствую, что мне надо на воздух. Тем более с улицы в вестибюль веет теплом первого солнечного дня, а из витражной розетки над главным входом торчит плотный столб цветных лучей и упирается в ступени. Через распахнутые двери видно, как от мокрого, нагретого солнцем крыльца поднимается прозрачный пар и медленно втягивается в вестибюль. Мимо поста охраны спускаюсь вниз, вдыхаю ожившие весенние запахи… Должно быть, это какой-то древний стойкий инстинкт – пережив зиму, чувствовать облегчение и надежду…

В голове начинает прокручиваться разговор с Зориным, но какими-то обрывками: Вероника, чудо, деньги, предательство, отчаяние, чудо, Вероника… Но привести мысли в порядок я не успеваю, потому что вижу стоящих сбоку от крыльца Ивана Николаевича и с ним – Веронику. На плечи Вероники поверх медицинской робы накинут черный пуховик. Иван Николаевич – в своем обычном сером пальто, но вокруг шеи намотан неожиданно яркий рыжий шарф толстой вязки. Оба курят. Меня они замечают одновременно. Вероника быстро отводит взгляд, а Иван Николаевич растерянно, но все же приветливо улыбается. Наверное, мне не стоит к ним подходить, но перебороть себя я не могу. К Веронике после того, что я узнал о ней, меня тянет как магнитом. Да и Иван Николаевич, запросто стоящий у главного входа в рыжем шарфе и с сигаретой, по-школярски спрятанной в кулаке, – это тоже сродни чуду!

– Добрый день, – подойдя, говорю я в пространство между ними.

Стараюсь не смотреть на Веронику. Ее диплом психолога, о котором упоминал Зорин… Он, конечно, не говорит об особой проницательности, но навык чтения по лицам у нее наверняка есть, и мой пристальный взгляд даст ей понять, что я знаю ее тайну.

– И вам здравствуйте, – сухо отвечает Вероника.

А Иван Николаевич несколько раз мелко кивает… Даже человек, совсем не умеющий читать по лицам, сразу смог бы догадаться о его крайнем смущении. Он быстро подносит ко рту сигарету, но не затягивается, а только пыхает, выпуская клуб дыма.

– Иван Николаевич, вы курите? Вот не знал… – Конечно, не стоило это говорить при Веронике, однако я тоже сильно смущен.

– А я еще и сам не знаю, – простодушно отвечает он, пожав плечами.

– Это как?

– Да так вот… Курю первый раз в жизни.

Краем глаза вижу, что Вероника внимательно наблюдает за нашим растерянным диалогом.

– Ага, – с усмешкой говорит она, – ваш Иван Николаевич попал под мое дурное влияние.

Эта язвительная реплика дает мне право открыто взглянуть на Веронику. Я на голову выше, и, может быть, поэтому ее темные глаза смотрят снизу вверх с таким откровенным вызовом… Само собой, ей неуютно сейчас: мы с Иваном Николаевичем оба видели ее выходку в храме. Но, с другой стороны, что-то между ними успело произойти. И сейчас я чувствую себя здесь неуместным, влезающим в чужие отношения… Но все же зачем-то я ведь подошел…

– Вероника, – просто говорю я, – мне нужно с вами поговорить. Пожалуйста, найдите время…

Уже поворачиваюсь, чтобы уйти, и вдруг слышу негромкий упрямый голос:

– А вы говорите сейчас.

– Но я бы хотел…

– Ничего, – все так же резко произносит она, – от Ивана Николаевича у меня нет секретов.

Вот как? Совсем интересно!

– Ладно… – Я смотрю на Ивана Николаевича, но он быстро отводит взгляд, как человек, уличенный в чем-то нехорошем. – Ладно. Только давайте отойдем куда-нибудь. Здесь я отчего-то чувствую себя как школьник на перемене. А школьник в подряснике – это странно.

Вероника окидывает меня уже не таким колючим взглядом:

– Замерзнете…

– Ничего, безрукавка у меня шерстяная, подрясник суконный. В нашем храме всегда холодно, я привык утепляться… Да и на улице сегодня – благодать!

– Да-да, первый весенний день, – торопливо поддакивает Иван Николаевич. – Отец Глеб… Если вы хотите… Если нужно… Я уйду…

Мне неприятно, что его робость порой похожа на подобострастие. Пожалуй, это единственное, что меня в нем всерьез раздражает.

– Нет, не уходите, – говорю я, глядя на Веронику.

Она показывает в сторону елок:

– Тут есть поляна с беседкой. Мы с детьми туда выходим, если тепло.

Не дожидаясь нашего согласия, Вероника поворачивается и идет к еловому частоколу. Теперь я замечаю там, между темными лапами, вход на узкую тропку. Пропускаю вперед Ивана Николаевича, и мы идем гуськом. Причем он почему-то закладывает руки за спину и низко опускает голову, становясь похожим на щуплого, сгорбленного арестанта в длиннополом пальто и в этом нелепом чужом рыжем шарфе. Его затылок с короткой щетиной волос виднеется между шарфом и вязаной шапочкой, дополняя арестантский образ. Кажется, Иван Николаевич зачем-то постригся почти под ноль…

В ельнике студеный воздух окутывает нас, пробирается под одежду, щекочет ноздри. Здесь сумрачно, пахнет мокрой землей. Серые чешуйчатые стволы елок – голые, только высоко вверху начинается зелень. Под деревьями и на тропинке еще лежит снег, усыпанный бурой хвоей и шишками. Но через пару минут мы выходим на широкую, залитую солнцем прогалину, уже совсем свободную от снега, покрытую грязно-желтой, взъерошенной прошлогодней травой. Дальний край прогалины заваливается вниз крутым склоном, так что елки, растущие там, не загораживают панораму города с его угловатыми рябыми многоэтажками, выгнувшимися хребтами дорожных развязок, полосатыми трубами котельных и плавной излучиной реки – еще затянутой льдом, но уже блестящей полосками открытой воды вдоль бетонных берегов… В центре поляны стоит шестиугольная беседка с шатровой крышей – когда-то белая, а сейчас облупившаяся и посеревшая, но все же не слившаяся с городским пейзажем и выглядящая на фоне города странно – как потрепанная, ободранная машина времени, залетевшая сюда из другого, усадебного, века… Пока мы идем к беседке, я думаю о неизвестных людях, когда-то гулявших по этой поляне, сидевших в этой беседке и видевших перед собой совсем другую панораму, от которой сейчас осталась только река. Как бы они удивились, поняв, что их мир стал неузнаваемым всего за сотню лет!..

Вероника останавливается, чтобы вытряхнуть из резинового сабо комок смерзшегося снега. При этом, стоя на одной ноге, она держится за плечо Ивана Николаевича. А тот оглядывается и бросает мне какой-то новый, необычный взгляд, в котором читается шутливая реплика: «Видишь? И я на что-то сгодился!» И брови приподнимает над оправой очков!.. Пожалуй, впервые он смотрит на меня не как на работодателя, не как на священника, а как… Как на другого мужчину – чтобы похвастать дружеским расположением женщины, которая ему нравится. И даже – пусть лишь робким полунамеком – заявить права на эту женщину… Надо же – это и впрямь какой-то новый Иван Николаевич! Впрочем, он тут же смущается, пугается собственной дерзости и виновато опускает глаза.

В беседке – пол из толстых досок, еще не просохших после растаявшего снега. И, словно приготовленные для нас, стоят три железных медицинских табурета. Неужели всю зиму тут провели? Нет, сиденья, обитые истертым дерматином, чистые и даже сухие.

– Сегодня после ночной мы уже выходили сюда курить – открыли сезон. – Вероника садится, переставив один из табуретов туда, где больше солнца. – Ну что, собрание начинается? Тогда беру слово…

Мы с Иваном Николаевичем тоже садимся. Я вижу нас в этой беседке как бы со стороны и мысленно усмехаюсь – странная, должно быть, компания!

Вероника достает сигарету, щелкает зажигалкой, прикуривает, глубоко затягивается. Мы молча ждем. Почему-то эта пауза делает Веронику в нашей компании будто бы главной.

– Чтобы не ходить вокруг да около… – Вероника в упор смотрит на меня. – Я сегодня видела, как Зорин шел к вам. Догадываюсь, о чем вы говорили. Скорей всего, он рассказал обо мне. Так?

Она говорит быстро, резко. Мне не по себе от такой манеры осыпать словами как ударами. Невольно вспоминаю, как она лупцевала Зорина, – без тени сомнений, без оглядки на мое присутствие, без всякого уважения к храму… И ох как не нравится мне такой кинжальный взгляд глаза в глаза! Пару секунд я выдерживаю его и молча киваю.

– А о себе Зорин тоже рассказал? О том, как заделался моим… сутенером? О том, как мной торговал, как наживался на моей боли?

Я снова киваю. И чувствую, как в сердце вползает что-то мрачное, тревожное… Час назад, видя искренние терзания Зорина, я жалел его, если бы Дина Маратовна не прибежала за мной, то, наверное, даже нашел бы для него слова утешения. Но теперь я чувствую жар обиды Вероники, пышущей, как лава, и еще не взорвавшейся, не нашедшей выхода.

– А вы ему что ответили? – Вероника даже пригибается, чтобы опять впиться своими глазами в мои. – Только честно скажите. Я хочу знать! Ведь речь – обо мне… Нет, даже не обо мне. Он испачкал своей мерзостью такое, чего, возможно, больше и на свете нет. Такое, что мне не принадлежит. Такое, что у меня запросто отберут, если я не смогу защитить это от Зорина и от других таких же!..

Вероника наконец отпускает мои глаза. Она зло отшвыривает сигарету в жухлую траву, отворачивается, невидящим взглядом смотрит в сторону. Я почти физически чувствую ее внутреннюю нервную дрожь.

За час, прошедший после разговора с Зориным, у меня не было времени, чтобы все это обдумать, осознать. Но теперь… Мне становится не по себе – внутри вскипает такой гнев, какого я, наверное, никогда прежде не чувствовал… Такой, что сам бы врезал этому Зорину…

– Отец Глеб, – вдруг говорит Вероника. Вот уж не думал, что она меня так назовет. – Отец Глеб, скажите же, что вы ему ответили! Для меня правда это важно. Дело тут не в моей обиде и не в его предательстве. Я просто не знаю – как с этим быть…

Смотрю на Ивана Николаевича. Мне нужно понять – в какой степени он посвящен в происходящее. Вероника перехватывает мой взгляд, быстро говорит:

– Ваня в курсе истории с Зориным. И знает… Знает обо мне.

Меня трогает, как просто она это сказала – «знает обо мне». Не о «моем даре», не о «моих способностях», просто – «обо мне».

– Послушайте, Вероника…

– Ника, – перебивает она. – Не люблю свое длинное имя.

– Я ничего не успел ответить Зорину, мне пришлось оставить его и уйти.

– Он еще у вас?

– Не знаю, я не просил его ждать… – Гнев на Зорина кипит во мне по-прежнему. Я и не подозревал, что у меня остались такие запасы гнева! Но стараюсь говорить спокойно. – Теперь я понимаю: это очень хорошо, что я ничего ему не ответил. Сейчас мы можем решить вместе – как быть. Что касается меня… Формально я стал свидетелем преступления. Мне не нужно хранить тайну исповеди, поскольку это не была исповедь. Зорин признался, что давно промышляет взятками, и я могу сам заявить на него. Или потребовать, чтобы он заявил на себя… Думаю, он это сделает.

– И что? – с горечью говорит Вероника. – Что это даст? Ну отстранят его, отдадут под суд. Ну посадят. И что?..

– Да, я понимаю, для того, что он сделал, это не наказание, но что же можно еще…

– Вы вообще о чем? – Во взгляде Вероники появляется разочарование и даже какая-то брезгливость. – Я, по-вашему, кто?

– Не знаю, – теряюсь я. – Я вас совсем не знаю…

– Вот именно! – Ее голос опять становится холодным и злым. – Не знаете, а считаете тупой стервой.

Я опять невольно бросаю взгляд на Ивана Николаевича, будто ищу его помощи. Я совсем не понимаю эту Веронику! Но Иван Николаевич сидит потупившись, втянув голову в плечи, как человек, которому пришлось стать свидетелем неприятного разговора, и поделать он ничего не может.

– Вы что, – распаляется Вероника, – думаете, я тут с вами сижу и решаю, как отомстить этой сволочи?

Я растерянно молчу.

– Ничего вы не понимаете! – отворачивается Вероника.

– Ника, – вдруг подает голос Иван Николаевич, – зачем ты… Ведь ты тоже совсем не знаешь отца Глеба…

– А чего тут знать, – презрительно хмыкает Вероника. – Иерей!.. Если видел одного пингвина, считай, что видел всех.

– Ника! – Иван Николаевич даже хлопает себя по коленке. Похоже, он намерен всерьез вступиться за меня. – Ты что-то сейчас говорила насчет тупой стервы?..

Нет, определенно сегодня – день удивительных событий. Вот так Иван Николаевич! Каким решительным жестом он поправляет сползшие очки, как грозно сверкает ими на Веронику, как запальчиво стаскивает с головы шапочку и сжимает в кулаке! А Вероника зло сужает глаза, собирается что-то ему ответить и вдруг фыркает от смеха:

– Ты зачем так постригся? Похож на какого-то новобранца!

Иван Николаевич смущенно трогает короткий ежик на своей макушке.

– Не знаю… Захотелось вот как-то… По-новому…

Вероника переводит взгляд на меня:

– Простите, отец Глеб… Я что-то и правда… День такой нервный… А! – Она коротко вздыхает. – Они все нервные!..

Вероника достает сигарету и протягивает пачку Ивану Николаевичу. Тот сначала бормочет «нет-нет», но потом как-то нелепо и смущенно машет рукой – будто бросал курить, да вот не может удержаться – и тоже берет сигарету.

– Странно это все. – Вероника выпускает дым – на этот раз деликатно, в сторону от меня.

– Что странно? – спрашиваю я.

– Да все. Странно, что мы тут сидим такой вот… пестрой компанией. Странно, что говорим обо всем так запросто – будто это какие-то обычные вещи… Странно, что вы меня не понимаете, отец Глеб. Вы же в хосписе – день и ночь. Вы видите, что творится здесь и вообще в мире, и вы до сих пор не отбросили всю эту высокопарную чепуху – преступление, наказание, справедливость… Мы не можем ничего поделать с Зориным. И не должны! У него – непробиваемый иммунитет. Неприкосновенность, если хотите. Поймите, он – талантливый анестезиолог. Лучший, может быть. Нужнее его здесь никого нет. Уничтожить его и оставить столько детей без помощи? Вот уж справедливое решение! Какая там обида, какая месть, какая прокуратура! Вы с ума, что ли, сошли? Это все – мелкая чепуха на фоне детей, которых убивает, сжигает изнутри что-то непонятное, безжалостное! Рядом с этим больше нет справедливости, нет человеческих обид. Вообще ничего нет, кроме войны с болью!

Что-то случается с моим зрением: Вероника, сидящая передо мной, вдруг превращается из расплывчатого силуэта в четкий образ – как в объективе, поймавшем фокус. Прямой цепкий взгляд карих глаз, светлые волосы, стянутые назад так туго, что, кажется, ей должно быть больно, упрямый подбородок с ямкой, маленькие уши безупречной формы, тоже как будто выражающие смелость и прямоту. И то, что она не считает нужным прятать свои эмоции, точнее – не хочет тратить силы на их маскировку… Все это разом сливается для меня в ее сущность – абсолютную, полную, безоглядную подчиненность одной цели, одной миссии – без сомнений, без вопросов, почему эта мучительная миссия досталась ей. Даже ее подростковая субтильность, узкие, острые плечи и наивная манера с вызовом откидывать голову, показывая худое нервное горло, – все это удивительным образом говорит в ней не о слабости, а наоборот – подчеркивает силу характера… И только, пожалуй, верхняя губа – пухлая, приподнятая – не вяжется с этим образом и придает Веронике черточку капризной женственности… И сейчас эта губа опять готова обозначить презрительную ухмылку в ответ на мое затянувшееся молчание.

– Да, – говорю я. – Теперь понимаю. Но чем могу быть полезен я?

– Как чем? Вашим опытом, – напористо говорит Вероника. – Вы священник, к вам на исповеди приходят люди, вываливают на вас свои мерзости. Вот, допустим, перед вами – отпетый негодяй. А вам надо что-то ему говорить, продолжать с ним общаться, привечать в своей церкви, может быть, даже принимать его помощь. Как вы справляетесь с этим? У меня с Зориным ведь то же самое. Мы оба привязаны к этой клинике, к этим детям. И в том, что я… В том, что я делаю, лучшего помощника, чем Зорин, мне не найти. Но что я скажу ему теперь? В какие рамки втисну наши отношения?..

– Боюсь, моего опыта тут недостаточно, но все же… Ника… – Почему-то мне понадобилось усилие, чтобы произнести ее имя. – Ника, не смотрите так строго… Священники гораздо реже сталкиваются с отпетыми негодяями, чем вы думаете. Исповедуются хорошие люди с мелкими грешками. А негодяй, который жаждет покаяться, – ох какая это редкость!.. К тому же почти вся моя священническая жизнь прошла здесь, в хосписе. Родители, которые исповедуются мне, самым страшным грехом считают то, что недодали любви своим детям – теперь умирающим… Но если мне все же приходится узнавать о каких-то действительно скверных вещах, то я как бы раздваиваюсь: я – священник и я – человек. Со священником – все понятно. Христос искупил Своей смертью наши грехи. Когда на исповеди я слышу слово «каюсь», мне остается только подтвердить, что прощение уже уготовано для каждого. А вот по-человечески… Даже отпетых негодяев надо жалеть. Ну правда – несчастные ведь люди! Отравили свою жизнь собственным… зловонием. И как-то им надо в этом зловонии дальше жить. Что тут поделать? Конечно, с ними нужно говорить, вместе искать путь на свежий воздух. Но по-настоящему им можно помочь только молитвой. И я молюсь за них… Ну а Зорин… Сегодня я видел, как ему тошно, и сначала посочувствовал ему. Но такое предательство даже мне будет трудно покрыть жалостью. А уж вам… Но, наверное, вы должны ему сказать то же, что сказали сейчас мне, – во имя чего вам придется терпеть его рядом с собой. Обозначьте… не знаю… границу вокруг себя, которую ему нельзя переступать… Осаживать и ставить на место вы, кажется, умеете…

Я поднимаю взгляд на Веронику и вижу в ее глазах печаль.

– Ну да, – негромко говорит она, – а что еще вы могли сказать… Проблема в том, что я не умею прощать… Ох, даже представить страшно, как тяжело мне с ним будет!..

– Ника, то, что вы осознали бессмысленность мести, – это уже огромный шаг к умению прощать. Большинство людей не понимает и этого… Но, конечно, простить внутри, в душе – это совсем другое. Послушайте, Ника, если бы я смог вам в этом помочь, я был бы просто счастлив.

Вероника вскидывает на меня глаза и смотрит по-новому – пристально, оценивающе.

– И если, – продолжаю я, – если бы только в моей пингвиньей голове были готовые рецепты быстрого прощения…

На слове «пингвиньей» Вероника улыбается – чуть-чуть, одними уголками губ.

– Но таких рецептов нет. Я знаю только долгие и очень долгие пути к умению прощать, – говорю я, глядя ей в глаза. – Потому что это, может быть, самая трудная вещь на свете.

Несколько секунд Вероника молча смотрит на меня, потом поворачивается к Ивану Николаевичу:

– То же самое говорил человек из твоего сна, помнишь?

Иван Николаевич вздрагивает и роняет себе на пальто столбик пепла – сигарета, которой он ни разу не затянулся, истлела в его пальцах. Теперь, когда для меня открылась новая Вероника, мне еще удивительнее: как они могли сблизиться – такие разные? Уже сны друг другу рассказывают!..

– Знаете, – говорит Иван Николаевич, – знаете, как удивительно: все последние дни у меня были заняты только этим – мыслями о прощении… Отец Глеб, недавно вы говорили на проповеди о том, как трудно простить Бога, посылающего болезни, несчастья. И еще труднее разглядеть в этих несчастьях его доброту, понять – кто мы для него? Где он, когда мы страдаем и погибаем?.. Я ведь продолжаю переводить Кириона. И у него всё – о том же. О том, что верность Богу может быть таким жестоким опытом, что… что не дай бог!..

16 марта 130 года. Восемь дней до игр

Кирион

Склон холма – розовый от цветущего тамарикса. Каменные ступени ведут через душистые заросли к некрополю. Кирион минует первые ряды могил – стертые и растрескавшиеся плиты, которым по двести, а то и по триста лет. Дальше среди кустов и сосен торчат каменные носы погребальных ладей. Предки Филомены были богатыми людьми – купцами-корабельщиками. Их погребальная ладья едва ли не самая большая на этом некрополе. Когда хоронили мать Филомены, каменную крышку ладьи поднимали двенадцать мужчин. Кирион вспоминает, что должен вернуть Симону и Лии деньги за погребение жены. Но их у него нет. А казну общины, в которой были деньги его семьи, изъяли при аресте ликторы проконсула.

До некрополя, расположенного на высоком холме, долетает стук молотков – на портовой площади заканчивается спешное сооружение деревянного цирка. Через восемь дней на его арене должны быть растерзаны львами он сам и христиане его общины. Вчера он так и не сказал им об этом, но не из малодушия, а потому, что до сих пор не понимает – что он должен сказать. Поступить так, как велела ему августа, – убедить женщин отречься от Господа ради спасения детей? Но какие слова найти для этого, если всю жизнь он твердил им о верности Христу? Это должны быть какие-то новые слова, не трусливые, не предательские. Таких слов пока нет у Кириона, они должны вырасти не из терзаний и сомнений, не из страха и слабости, а из новой истины, к которой он пока не пришел. Как бы там ни было, сегодня он должен сообщить своим собратьям об участи, уготованной им. Только нельзя, чтобы дети услышали это вместе со взрослыми. Но в тесном подвале от детей нигде не укроешься. Значит, нужно дождаться ночи – дождаться, когда дети уснут… Детей в их общине – четырнадцать. Самому старшему, Зенону, несколько дней назад исполнилось десять. А самым младшим – близнецам Кастору и Поллуксу – еще нет и года…


Последние шаги к погребальной ладье, в которой лежит Филомена, даются Кириону с таким трудом, словно на ноги ему надели жернова. Задыхаясь, он грудью наваливается на нос ладьи, будто хочет остановить движение каменного ковчега из жизни в смерть. Ему приходит в голову, что и его смерть сейчас плывет в ковчеге, – ведь львов для будущих игр, должно быть, уже везут морем из африканских колоний.

Кирион видел этих зверей один раз в жизни – в Антиохии, возле большого цирка. Львы метались в тесных клетках и ревели так, что ослы и мулы на соседних улицах от страха рвались из упряжи и опрокидывали повозки. В тот раз звери были доставлены в Антиохию не для чьей-то казни, а для сражений с бестиариями. Один из львов в ярости бросался на прутья клетки и не мог угомониться, даже когда раб-надсмотрщик принялся колоть его двузубцем в морду…

Усилием воли Кирион отгоняет жуткую картину, загоревшуюся в памяти так ярко, словно он видел этих львов минуту назад. Ничего, говорит он себе, Господь не оставит, Господь спасет. Как Он уже не раз спасал Кириона и его близких – даже когда не было никакой надежды на спасение.

Кирион вспоминает их с Филоменой отчаянный прыжок в ночное море с галеры киликийских пиратов… Той весной им исполнилось по двенадцать лет, они были сводными братом и сестрой и помогали родителям возить товары с материка на острова. Их барку с грузом специй пираты захватили в Икарийском море[13]. Теперь их везли на Самос, чтобы продать на рынке рабов. Ночью, крепко связанные, они сидели на палубе галеры и видели, что делают киликийцы с другими пленниками – с женщинами и детьми. И пока до них не дошла очередь, отец старался перегрызть веревки на руках Кириона и Филомены. Рот отца был в крови, он выплевывал обломанные зубы, но продолжал грызть и рвать веревки на их руках, пока не освободил их… Больше Кирион отца не видел и запомнил его именно таким – страшным, с окровавленным ртом, с глазами, горящими ненавистью и отчаянием.

Они поползли, потом побежали к борту и, схватившись за руки, прыгнули в непроглядную черноту, и казалось, им придется падать в нее вечно, но море подхватило их и оттолкнуло подальше от борта галеры, быстро идущей под парусом.

Они не знали – далеко ли берег. Отец сказал, нужно плыть туда, куда указывает своим основанием созвездие Креста[14], а потом – на восходящее солнце. В этой части Икарийского моря должно было быть множество островов, но, когда рассвело, Кирион и Филомена с ужасом увидели, что никаких островов нет, вокруг – пустой синий горизонт. Они росли у моря и научились плавать раньше, чем ходить. Но сколько они могли продержаться? Еще несколько часов? Может быть, полдня?.. Впервые Кирион почувствовал, насколько мучительным может быть страх. Ему хотелось кричать, просто кричать от страха. Но он стеснялся Филомены…

Весна еще не перешла в лето, и море не прогрелось. Ближе к поверхности было терпимо, но снизу Кириона охватывал холод. Он понимал, что чем глубже, тем будет холоднее, и он не хотел туда и старался оттолкнуться от этого холода, отчаянно болтая ногами. Но скоро перестал чувствовать свои стынущие ноги. Они с Филоменой ни о чем не говорили. Пробовали держаться за руки под водой, но так было труднее оставаться на поверхности. Они пытались тихонько плыть, но и это было страшно – почему-то казалось, что они плывут все дальше в открытое море… Очень хотелось пить. Вкусная сладковатая вода Икарийского моря так и просилась в рот. Но они знали, что пить ее нельзя, – не раз они слышали рассказы о рыбаках, затерявшихся в море, и о том, как они, умирая от жажды, пытались пить морскую воду, но от этого их мучения только усиливались.

Стоял полный штиль, поверхность воды была недвижна. Солнце, поднимавшееся все выше, жгло им макушки; странно – здесь его жар чувствовался сильнее, чем на берегу. В полузабытьи текли минуты или часы. Движения Кириона и Филомены, помогавшие им держаться на плаву, становились вялыми. Все чаще они задирали головы, оставляя над водой только лица. Вода затекала им в уши и рты, а белый солнечный кипяток заливал глаза… Потом Кирион почувствовал, как его нога наткнулась на что-то твердое. Это было невероятно: какая-то скала поднималась из глубины почти до самой поверхности, и они смогли на цыпочках встать на ее гребне.

bannerbanner