banner banner banner
Реформатор. Новый вор. Том 2.
Реформатор. Новый вор. Том 2.
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Реформатор. Новый вор. Том 2.

скачать книгу бесплатно


Вроде бы ничто не угрожало Никите в бывшем отцовском кабинете.

Одного-единственного взгляда было достаточно, дабы уяснить: внутри шара пожилой Никита одинок, неприкаян и… несчастен, хотя, быть может, и не осознает собственного несчастья.

А когда, подумал Никита, человек не осознает собственного несчастья? Человек не осознает собственного несчастья, сам собой явился ответ, когда люди вокруг точно так же (или еще более) несчастны. Тогда, напротив, собственное несчастье иной раз человек воспринимает как… счастье.

С человечеством что-то случится, догадался Никита, вот только что? Неужели его заедят металлические цилиндрические мухи без крыльев?

Самое удивительное, что и одет внутри шара он был не так, как если бы отражался нормально, то есть в чем в данный момент был.

На пожилом алкаше-Никите болталось безразмерное нищенское рубище, в руках он сжимал идиотскую, с ушами как закрученные бараньи рога, шапку, В России такие сейчас определенно не носили. Хотя, кто знает, какие шапки будут носить в России, когда Никита доживет до «шарового» возраста? Может быть, только такой вот рогатой шапкой можно отгонять железных мух? Может, он вообще должен радоваться (воспринимать как счастье?), что доживет до столь преклонного возраста?

Тем временем в кабинет вернулась итальяноговорящая карлица.

«Почто держишь хозяйку в сумасшедшем доме?» – сумрачно осведомилась у отца уже на русском, но несколько архаическом, как если бы в использовании языка у нее случился немалый (в век, а может, и больше) перерыв.

«Видишь ли, хозяйка расстраивается от политики, – совершенно не удивился дикому вопросу отец, – смотрит телевизор и… – понизил голос, – перестает верить в Бога, Теряет контроль над потоками информации».

«И все же взял бы ты ее домой, – покачало головой существо, – среди своих-то спокойнее, чем на людях».

«Боюсь, опять начнет пить, – покосился на Никиту отец, – да и не уверен, что свои спокойнее чужих».

Никита понял, что речь идет о матери. Откуда карлица ее знает? – удивился он.

«Не удержишь», – сумрачно предрекла гадалка, Никита, правда, так и не понял кого: «хозяйку», то есть мать, или «своих», то есть его и Савву, А может, она имела в виду «чужих», то есть человечество? В сущности, она была права во всех трех случаях, то есть права абсолютно и окончательно.

Мир был неудержим.

Уместив в несколько сумок служебные отцовские пожитки – книги, рюмки, канцелярские принадлежности, несколько непочатых подарочных бутылок в картонных коробках, они двинулись к лифту.

«А ты, паренек, – произнесла карлица в спину Никите, – от написанного не отмахивайся! Не для того оно попадается на глаза, чтоб отмахиваться!».

«Откуда она знает про мать?» – поинтересовался Никита у отца уже в коридоре.

«Эти гадалки, – вздохнул отец, – любят болтать по-итальянски, делать вид, что что-то знают, А в остальном… удивительно бесполезные особы! – произнес с выстраданной убежденностью. – Никчемные прыщи на коже человечества. Но… чешутся. Не чеши, не обращай внимания. Само пройдет».

Уйдя из газеты, отец немедленно (как будто не писал об этом два года кряду) забыл про благотворные для экономики финансовые пирамиды, про добрых отечественных предпринимателей, собирающихся возродить великую Россию.

Теперь он сотрудничал даже не столько с патриотическими, сколько с какими-то социально-сюрреалистическо-эзотерическо-астрологическими изданиями, названия которых – «Третья стража», «Натальная карта», «Прогрессивный гороскоп», «Солнечная революция» – мало что говорили рядовому потребителю печатной продукции. Да и продавались эти издания не в киосках, а в определенных местах у определенных (на вид тронутых умом) людей в определенное время, допустим, с трех до семи в переходе между станциями метро «Охотный ряд» и «Театральная площадь». Может быть, именно в это время по переходу шествовала невидимая миру «Третья стража», осуществлялась в небесах «Солнечная революция», «Прогрессивный гороскоп» одерживал верх над… гороскопом реакционным?

В своих статьях отец называл власть не иначе как «сборищем казнокрадов и духовно-нравственных, ушибленных Сатурном уродов», терпящий же эту власть народ – в лучшем случае «стадом Неба», в худшем – «быдлом Горизонта». Одна из отцовских статей, помнится, так и называлась: «Между стадом и быдлом».

Савва усмотрел в этом названии наглядное проявление экзистенциальной немощи социально-сюрреалистическо-эзотерическо-астрологической оппозиции, идеологом которой вдруг объявил себя отец. По его мнению, между стадом (Неба?) и быдлом (Горизонта?) не было… ничего, а вот над стадом и быдлом онтологически (Никите, правда, послышалось: отечески) возвышалась фигура пастуха с кнутом, наличие (или отсутствие) которой, собственно, и определяло превращение стада в быдло и наоборот.

«Человечество не может социально или духовно самоорганизоваться посредством знаков Зодиака и атмосферных терминов, – помнится, заявил Савва, – человечество может самоорганизоваться исключительно посредством… нечеловеческой воли конкретного человека».

«А почему не Господа нашего Иисуса Христа?» – возразил, помнится, Никита, только что вернувшийся из упрятанной в бетон церкви и еще не утративший благоприобретенной просветленности,

«Потому что, видишь ли, в планы Господа нашего Иисуса Христа, – ответил Савва, – самоорганизация человечества не входит. Но самоорганизация конкретного человека, быть может, входит, чтобы тот, значит, в свою очередь понудил человечество к самоорганизации, но, так сказать, без компрометации Господа, то есть как бы по собственному почину».

«И этот человек… ты?» – усмехнулся отец.

«Нет, – вздохнул Савва, – но я ищу его днем с огнем».

«И не находишь?» – удивился отец.

«Уже ослеп от дневного огня, – сказал Савва, – а человека нет как нет».

«Может, ищещь не там?» – спросил отец.

«Может, не там», – не стал спорить Савва.

«Самый верный признак, – сказал отец, – когда беспричинно девки любят. Это – или есть, или нет. Все остальное – можно приобрести, добавить, присовокупить, наработать, выстрадать и присвоить при наличии, так сказать, заинтересованных людей. Отчего сам не хочешь?»

«Беда в том, – с грустью ответил Савва, – что больше всего они любят подонков, алкашей, сутенеров, лжецов, воров и многоженцев, более всего же ненавидят тружеников, философов, верующих, умеренных в грехе, истинно нравственных и ответственных мужиков. Сдается мне, они любят меня по ошибке. А если не по ошибке, то… по убывающей. К тому же мне не дано обливаться слезами над… вымыслом, – вздохнул Савва, – социальным вымыслом. Слезинка ребенка, голодный хрип старца, сладкий стон любви для меня всего лишь частности. Я не смешиваюсь с жизнью, как бензин с водой. Мои крылья устроены таким образом, что народное горе, равно как и народное счастье, надежда, мечта, тщета и так далее, включая беспричинную любовь девок, их не колышит. В мои крылья задувает иной ветер».

«Какой же?» – усмехнулся отец.

«Тебе ли не знать», – внимательно и строго посмотрел на него Савва.

«Свинцовый ветр судеб – судебный ветер, – процитировал неизвестного поэта, но, может, и самого себя отец. – Кто ищет, тот рано или поздно находит. Что бы ни искал».

«Или искомое само находит искателя, что, в принципе, не имеет значения, потому что жизнь конечна, а смерть бесконечна, в смысле, что искать-то можно что угодно, но смерть найдешь всегда», – вздохнул Савва.

«Где троица, там ответы на все вопросы. Свинцовый, судебный, один хрен, смертельный. Что тебе тут неясно?» – спросил отец.

«В принципе, все ясно, но есть нечто в протяженности между определениями. И это нечто слаще… жизни», – завершил странный разговор, как, впрочем, и большинство их разговоров за вечерними трапезами, Савва.

Нечего и говорить, что денег «Натальная карта», «Солнечная революция», «Третья стража», «Прогрессивный гороскоп» и т. д. не платили, а если платили, то ничтожные.

Данные издания были выше денег.

После выгона из редакции газеты «Россия» отец мог себе позволить лишь обычную (подарочная в красивых коробках быстро закончилась) водку, отечественное же скоропортящееся (и скоро меняющее названия – «Старый мельник», «Три толстяка», «Добрый молодец», «Пей не хочу» и т. д.) пивко, дешевые (из полиэтиленового пакета) замороженные пельмени, но никак не натуральное французское вино, черную икру, спаржу и омаров.

Стол (кстати, еще с большим, нежели прежде отец, размахом и изыском) обеспечивал отныне Савва, неожиданно возглавивший некую всероссийскую студенческую ассоциацию «Молодые философы за президента и демократию», а потому и темы застольных бесед задавал он. Отцу, таким образом, оставалось только есть-пить, слушать и не перечить. Если же перечить, то смиренно, вежливо и неоскорбительно-доказательно, как и положено угощаемому.

Отец, однако, не желал мириться с подобным положением дел, готовясь к ужину, ставил возле себя на угол стола водку, пиво, просроченные – с оптовой продовольственной ярмарки – маринованные огурцы, серые, как глаза василиска, пельмени в тарелке. И, когда на манер Льва Толстого «не мог молчать», как, впрочем, и пить и закусывать, решительно переходил на суровые персональные хлеба. Когда же беседа вновь втекала в согласные берега, легко снимался с них, возвращался на богатые и прихотливые хлеба Саввы. Воистину, государство заботилось о молодых философах, приверженцах демократии и президента, как о возлюбленных детях своих.

…Был конец сентября, а может, начало октября. Мокрые листья шумели за окном, как хор в древнегреческой трагедии или безмолствующий (в смысле заявления своей гражданской позиции) народ в трагедии Пушкина «Борис Годунов». Переходя из сентября в октябрь, осень споткнулась, и в дверь (если, конечно, между месяцами есть дверь) просунулось минувшее лето.

Неурочное тепло наводило на мысли о случайности (непредсказуемости) бытия вообще, равно как и о ненадежности (непредсказуемости) собственного бытия внутри (вообще) бытия: теплого дождя, шумящих листьев, прогуливающейся (когда не было дождя) в шортах и майках молодежи. Вернувшееся лето высвободило упакованную было в плащи, куртки и т. д. юную плоть, широко разметало ее по улицам, скверам и дворам.

Никиту манил распираемый юной плотью вечерний двор, но еще больше манил его накрытый на кухне стол, то есть плоть собственная, хотя, конечно же, Никита уверял себя, что не жратва его интересует, а умные – отца и Саввы – разговоры.

Откусив непроглатываемый, так что пришлось прикрыть ладонью рот, будто он собирался зевнуть, кусок ананаса с неожиданным прихватом крокодиловой кожуры, Никита уставился рачьими глазами из окна в черное небо, одновременно уминая языком взрывающийся сладкими гейзерами ананас и досадуя на прикипевшую к небу крокодилову кожуру. Над Москвой-рекой, над деревьями, над циклопическим строительством сквозь выступившую от челюстного напряжения слезу ему вдруг увиделся стремительно летящий вверх, то есть царапающий, падающий в небо огонек. Воистину, нечто неуместное происходило с его нёбом (крокодиловая ананасовая кожура) и с… вечным божественным небом (царапающий огонек). У Никиты мелькнула совершенно идиотская мысль, что, быть может, это красавица-дельтапланеристка летит сквозь дождь в спеленутую бетонными подъемами и спусками, как Лаокоон змеями, церковь. Вот только что ей там делать ночью?

Никите сделалось стыдно, что красавица (с неясной, правда, целью) бесстрашно летит в ночи на дельтаплане, в то время как он жадно давится ананасом, сторожа слезящимся глазом омара, – почему-то Никите казалось, что на омара нацелился отец, а он, стало быть, должен обязательно его опередить. Зачем, ведь я не голоден? – ужаснулся позорной слабости Никита, но слабость (она же страсть) была сильнее его.

Никита вдруг понял, что не может победить слабость-силу именно потому, что она слабость-сила, то есть теза и антитеза, утверждение и отрицание, воля и рефлексия одновременно, так сказать, несочетаемые «два в одном». Как любовь к Родине, покосился на отца и старшего брата Никита, и… воровство, обман. Откуда взялись эти мифические «молодые философы», все как один «за президента и демократию»? Он понял, что обречен на ничтожество, бессмысленную борьбу с самим собой (два дня держаться, на третий обожраться) до тех пор, пока не откроет некий третий, разделяющий объединенные противоречия, как атомное ядро на электроны, элемент, который, собственно, и наполнит жизнь смыслом, сообщит ей победительную (по отношению к быту, телу и так далее) – атомную, ядерную, какую? – энергетику.

Вне всяких сомнений, данный элемент известен Савве.

Старший брат был абсолютно равнодушен к еде, хотя каждый день мог пировать как Лукулл. Был известен он и отцу, готовому в любой момент переключиться с французского красного и омаров на отечественные водку и пельмени. Главное же, догадался Никита, что сообщал своим обладателям загадочный третий элемент – самодостаточность и свободу.

Правда, содержанием он наполнял жизнь у всех разным. У Саввы одним, у отца другим, у Никиты (если получится) третьим.

Пока же – никаким.

Воистину, тройственность вносила в жизнь завершенность и ясность, вот только что именно было способно преобразовать слабость-силу в гармонию, Никита даже приблизительно не представлял.

Он вспомнил статью отца в «Солнечной революции», а может, в «Прогрессивном гороскопе», где тот доказывал, что жизнь человека иной раз как в невидимую стену упирается в вопрос, на который этот самый человек не может найти ответа. Тогда сама жизнь незаметно изменяет структуру и содержание, начинает длиться как наглядная (или скрытая) иллюстрация нерешения данного вопроса. Так волна, ударившись о плотину, откатывается, чтобы вновь и вновь биться об нее. Отец утверждал, что тем, как человек отвечает на безответные вопросы, собственно, и измеряется его высшая (натальная, третья, солнечная, прогрессивная?) ценность. Далеко не всегда, писал отец, вопросы эти носят запредельный мировоззренческий характер, гораздо чаще они рядятся под мелкие бытовые реалии, допустим, ремонт или нере- монт квартиры, развод или неразвод с женой, покупка или непо- купка новой машины. Но подобное (мнимо бытовое) измерение в действительности – дверь, за которой скрывается Вечность, Человек или бесстрашно распахивает ее (решает вопрос), или нет (не решает). Не решив же, случается, расшибает в бешенстве (о дверь) голову, но главным образом безвольно и бессистемно крутится по замкнутому (нерешения) кругу, жалобно скулит возле этой самой двери, как выставленный на мороз пес.

Под напором теплого осеннего ветра форточка вдруг распахнулась, как та самая загадочная дверь в Вечность. Листья влажно зашумели, словно кухня разом переместилась в Вечность, а может, сама кухня в одночасье предстала Вечностью, куда наконец-то прорвались давно стремящиеся в нее дождь и мокрые листья.

Прохладная тонкая ладонь скользнула по деформированному заглатываемым куском ананаса лицу Никиты – щеки коснулся влетевший в форточку кленовый лист. Никита закрыл глаза, представил себе, что его целует прилетающая в церковь на дельтаплане (а может, на кленовом листе?) фея. Хотя, конечно, вряд ли бы она стала, находясь в здравом уме, целовать перекошенную заглоченным куском, жующую рожу.

Никита понял, что сознание воистину управляет миром, только вот управление это носит скорее идеальный (эстетическо-ре- комендательный), но никак не организационный (обязательный к исполнению) и уж тем более не материальный (в смысле единства места, времени, действия и… денег) характер.

А в следующее мгновение слитного существования кухни и Вечности ему почудилось, что не листья шумят за окном, а игральные карты шлепают по… мрамору? Он был готов поклясться, что именно по мрамору, хотя за мгновение до этого ни о картах, ни о мраморе вообще не думал. Притом что знал совершенно точно: карты, хоть и игральные, но с неким дополнительным содержанием, мрамор же – темный, а если точнее, красно-коричневый (мясной).

Именно в этот момент в кухню вошла мать, зябко кутаясь в странного вида плед, наброшенный на плечи. Плед подарили отцу рекламодатели-предприниматели, вздумавшие не только наладить (воскресить) отечественное (текстильное) производство.

кажется, в городе Кимры Тверской губернии, но и оповестить об этом Россию через газету «Россия». Одна сторона пледа являла собой нынешний – бело-сине-красный – государственный российский флаг. Другая – сплошь красная с золотыми серпом и молотом в углу – флаг бывшего СССР. При этом плед, несмотря на очевидную плотность и (на этикетке) утверждение, что состоит на пятьдесят процентов из шерсти, а на оставшиеся пятьдесят из хлопка, в холод совершенно не согревал, а в зной решительно не холодил.

То есть в холод холодил, а в жару грел, вот такой это был плед.

Помнится, отец даже предположил, что это специальный плед для выходящих в открытый космос космонавтов, где, как известно, не бывает холодно или жарко, где царит абсолютный ноль.

Видимо, мать взяла его по растерянности.

Была у пледа и еще одна особенность – при неярком сумеречном освещении он изумлял сюрреалистической игрой цвета, превращался как бы в живой гобелен. То серп и молот катались по красному полю, как ртуть, то полосы закручивались в бездонную воронку, долго смотреть в которую было невозможно по причине головокружения.

Сейчас же на российской стороне Никита вдруг увидел злобно оскалившуюся трехцветную рожу, единым махом выпивающую стакан красной… водки? Наверное, клюквенной, подумал Никита, но тут же понял, что не клюквенная водка в стакане, а… сорокаградусная кровь. Ему вдруг открылось, что, оказывается, кровью можно упиться, как водкой, а водкой – как кровью. Между (в, над, под, по-над) водкой и кровью определенно присутствовал загадочный третий элемент, превращающий противоположности в подобие, выводящий сущности на новый уровень, в данном случае синтезирующий сорокаградусную кровь. Но все это пронеслось в жующей голове так стремительно, что Никита не успел сделать никаких выводов. Успел только проглотить очередной кусок ананаса да подцепить на вилку длинную бело-розовую косицу омарова мясца.

В следующее мгновение, однако, картинка на живом гобелене смазалась – упившаяся сорокаградусной кровью морда исчезла, разноцветные полосы сложились в хищную носатую птицу, точнее самолет, еще точнее – бомбардировщик, пикирующий на… Кремль?

Никите очень хотелось узнать, что происходит на внутренней (советской) стороне пледа, но как-то неловко было просить мать перевернуть его на плечах.

«Холодно, – пожаловалась мать, хотя на кухне было очень тепло. – Вот читаю, – положила на стол журнал, – про общечеловеческие ценности и права человека».

«“Открытое общество”, – недовольно покосился на журнал отец. – Где ты берешь эту макулатуру?»

«Из почтового ящика, – ответила мать, – наверное, это бесплатное издание».

«Вне всяких сомнений, – подтвердил отец. – Открытое, я имею в виду обнаженное, тело – только за деньги. Открытое общество – исключительно бесплатно. Знаешь, почему ты мерзнешь? – неинтеллигентно наполнил до самых краев дорогим французским вином стакан. – Потому что от мертвых, не имеющих шансов на реализацию, идей и концепций веет холодом! На-ка, вот, лучше, – взял с подоконника затвердевший, вспучившийся (как будто сквозь обложку собирались прорасти грибы) от долгого и вынужденного (видимо, под кастрюлей) лежания “Прогрессивный гороскоп”, – тут интересная статья про зверо- богов, идущих на смену мировым религиям».

«Кто такие зверобоги?» – поинтересовался Никита.

«Вероятно, все имеющиеся в наличии у человечества боги, за исключением Иисуса Христа, Магомета и Будды», – ответил Савва.

«По крайней мере, они не мерзнут, – заметил отец, – потому что, во-первых, их идеи в лучшем случае проще, в худшем – не сложнее самой жизни, а во-вторых, потому что покрыты шерстью!»

«Я читала про богиню по имени Сатис. Она… утопилась», – сказала мать…

В сумерках мать показалась Никите молодой, красивой и… ни на кого не похожей, точнее, похожей сразу на всех женщин, то есть не похожей, а как бы вмещающей в себя их всех, неустанных воспроизводительниц рода человеческого, включая изгнанную из рая Еву и красавицу (если верить строительным рабочим) дельтапланеристку. Лицо матери, как светильник в храме, мерцало в сумерках вневременной красотой, точнее, не красотой (это обусловленное временем понятие), но… смыслом.

«Да ну? – длинно (как последний раз в жизни) отпил из стакана отец и недоверчиво уставился на мать. – Если я не ошибаюсь, Сатис – богиня прохладной воды. Как она могла утопиться?»

«От любви», – вздохнула мать.

«К кому? – рассмеялся отец, явно не собираясь приглашать мать за стол. – Прохладная вода – категория самодостаточная. В сущности, прохладная вода и есть любовь».

«И потом, как она могла утопиться? – спросил Савва. – Разве может утопиться вода в воде?»

«Еще как может, – мрачно произнес отец. – Любовь в любви, вода в воде, огонь в огне».

«Смысл в цели, цель в средстве, средство в… смысле? – продолжил Савва. – Боже, где то звено, ухватившись за которое можно вытащить всю цепь?»

«Об этом знает каждый школьник еще с библейских, точнее, евангельских времен, – покосился на Никиту отец, – это звено – любовь».

«Вот только материал, из которого оно отливается, каждый раз другой», – вздохнул Савва.

«Чем тебе не нравится свинец, сынок? – отец размашисто вытер салфеткой рот, но на самом деле слезу. – Или никель?»

«Почему, – ответил вопросом на вопрос Савва, – после золота в таблице периодических элементов нашей жизни неизменно следуют свинец и никель?»

«В сущности, общество – это та же природа, – с грустью покачал головой отец, – а природа не может быть открытой или закрытой. Природа может быть только природой, – строго посмотрел на мать. – Тебе не изменить законов природы, сынок. Волк, в нашем случае власть, как жрал, так и будет жрать овцу, в нашем случае народ».

Мать стояла в дверях, и Никита прямо-таки физически ощущал, как легка и нетверда она в этом своем стоянии. Дыхание матери было чистым, как… прохладная вода, однако в легком алкогольном оперении. Впрочем, возможно, она только что протерла лицо или руки каким-нибудь спиртосодержащим лосьоном. Никита почувствовал, как сильно любит мать и – одновременно – как отец и Савва ее… не то чтобы не любят, но… подчеркнуто не принимают всерьез. Отец и Савва, похоже, давно сбросили мать с «корабля современности» в… прохладную воду, где утопилась неведомая богиня (зверобогиня?) Сатис.

«Мам, садись», – поднялся со своего места Никита, с трудом (как если бы тот вцепился оранжевой пупырчатой клешней) отводя взгляд от омара.

«Если бы кто-нибудь мог мне объяснить, – снова потянулся к бутылке отец, – что такое любовь?» – неверной рукой смахнул со стола стакан, который, упав на пол, конечно же, разбился.

«Любовь – это стакан, – спокойно ответила мать, – который сам собой наполняется после того, как его… разбили».

«Наполняется чем? – уточнил отец, не удивишись странному объяснению. – Тем же, что было, или… чем-то новым?» – с подозрением посмотрел на осколки, как бы опасаясь, что стакан воскреснет, скакнет на стол, однако же в нем будет уже не дорогое французское красное вино, а, скажем, дешевое отечественное пиво. Вероятно, отец не возражал бы против «Camus», «Martell» или «Hennessy», но решительно возражал бы против «Жигулевского», «Очаковского» или какого-нибудь «Бадаевского».

Некоторое время в кухне стояла тишина. Стало слышно, как тоскливо воет за окном ветер и (не менее тоскливо) собака на стройке. Казалось, у собаки нет шансов перевыть ветер, но ветер вдруг смолк, видимо, изнемог в бетонных развязках, собака же продолжила – в гордом одиночестве.

«Узнаешь после того, как выпьешь, – качнувшись, мать села за стол, – но, сдается мне, твой стакан разбит невозвратно».

«Значит, я, как Диоген, буду пить горстью, – не обиделся отец, – а вот ты у нас сегодня точно не выпьешь, – отодвинул подальше бутылки. – Разве что… – кивнул на минеральную воду. – Сатис – богиня прохладной воды, а не прохладного вина и уж тем более не прохладной водки».

«Я отвечу тебе, что такое любовь, – с жалостью посмотрела на него мать. – Она всего лишь преддверие веры… Все остальное, что за рамками веры, – не любовь. Сначала любовь, – твердым голосом повторила мать, – потом вера и… только вера, одна лишь вера. Видишь ли, дорогой, несовершенное неизбежно поглогцается совершенным, а если не поглощается, то остается, в лучшем случае – ничем, в худшем – превращается в зло. Если любовь не соединяется с верой, она перестает быть любовью, то есть превращается в собственную противоположность».

«А что есть противоположность любви? – спросил отец. И сам же (как повелось у них в семье) ответил: – Ненависть и беспокойство».

«Беда», – вдруг разобрал Никита слово, в которое сливались вой ветра и шум листьев.