скачать книгу бесплатно
Но подозревал, что чем-то это напоминает жесточайшее похмелье.
Впрочем, как только что выяснилось, Савва тоже не знал.
Он, вероятно, тоже подозревал про неотвратимое похмелье, но не принимал его в расчет, как человек, пребывающий в высшей (ради этого, собственно, и пьют) точке алкогольного преображения, когда ему кажется, что он абсолютно трезв, ясен и мир лежит у его ног.
Про внимательно слушающего их разговор охранника и говорить было нечего. Проблемы (в философском плане) похмелья для него не существовало. Он пил как жил. А жил (и, следовательно, пил) до тех пор, пока был молод, силен и относительно здоров. Но ведь рано или поздно, посмотрел по сторонам Никита, все заканчивается, аттракцион не может длиться вечно. Даже бронза покрывается патиной и в конце концов крошится, как сухая глина.
«А может, – махнув рукой, направился к выходу Савва, – дело в принципиальной непредсказуемости мира, точнее, в его предсказуемости в малом, допустим, в том, кто выиграет те или иные выборы, и непредсказуемости в большом, допустим, научится ли человечество обходиться без нефти и газа, победит ли СПИД, состоится или нет второе пришествие?»
«Или в том, существует ли Бог?» – вдруг подал голос охранник, наглядно подтвердив тем самым принципиальную непредсказуемость мира.
«Бог существует, – задумчиво посмотрел на него Савва, – вот только человечек вспоминает о нем, когда, как говорится, деваться некуда».
«Но сначала пробует обойтись без», – казалось, охранник хотел получить от Саввы ответ на главный в жизни (и не только) вопрос, который, однако, сам не знал как сформулировать. В этом он был плоть от плоти народа.
«Потому что, пока ему, как говорится, прет, – продолжил Никита, – ему кажется, что он сам бог».
«Спросите, парни, у него, – кивнул Савва на водящую в темноте зелеными лазерными глазами античную голову оракула, – он знает. В принципе, – добавил, уже садясь в машину, – когда нет единого для всех ответа, годится любой. Каждый ведь знает, есть ли Бог, но… не делится этим знанием с другими».
…Что-то похожее на «балаганную» (ведь как ни крути, а смерть в одном из многочисленных своих измерений тоже балаган) грусть ощутил Никита в тот давний вечер, когда в небе вспыхнуло лазерное послание Саввы президенту России.
Он брел по проспекту Мира в леопардовом (из-за помета) утяжеленном (из-за него же) плаще, и ему казалось, что он ищет, но никак не может найти выход из некоего бесконечного во времени и пространстве аттракциона, из которого на самом деле выхода нет, а если есть, то только – ногами вперед.
«Мои окантованные свинцом мысли облетают тебя. Ремир, как наши истребители НЛО, без надежды на понимание, ибо я в своей работе на твое и, как я полагал, России благо исходил из постулата, что власть – это великое, организующее, таинственное Все, но никак не великое, организующее, таинственное Ничто, противостоящее… самой жизни. Все – иногда получается во имя и славу Божию. Ничто – всегда и исключительно во имя и славу собственную. Я – вечный пленник (раб) этой разницы, равно как ты – временный ее повелитель (господин). Я не прошу пощады или снисхождения, ибо заслужил то, что заслужил, что бы ни заслужил. Беда в том. Ремир, что я делал то, что мне казалось правильным, не соотнося свое дело с бесконечным, не имеющим цели и смысла Ничто, растворяющим в себе сущее.
включая песни и рейтинги, трудовые порывы и предназначенную мне пулю, мои окантованные свинцом мысли и само всемогущее время. Ничто может победить Все, но полная и окончательная его победа есть одновременно полное и окончательное его поражение. The barricades are broken, your enemy is God… Твой единственный противник отныне – ты сам. Ремир, ибо Ничто может принять любой образ, но не может превратиться в собственное живое продолжение во времени и пространстве. Как всякое зло, ты изначально конечен, а главное, бесплоден. Ремир, хотя, возможно, переживешь многих, включая меня. Ты – итог моей непоследовательной жизни. И тем не менее я прожил ее не зря уже хотя бы потому, что на самом ее исходе осознал, в чем был фундаментально – свинцово – неправ. Я имел наглость сомневаться в бесконечности любви Господа к человечеству и каждому отдельному его представителю, не мог постичь жалким и развращенным своим умом, за что, собственно. Бог так безнадежно и зачастую безответно любит человека? В мире, в принципе, невозможна такая любовь, думал я, во всем этом заключается (четвертая) тайна, вытекающая из трех других. Где Бог? Что происходит с человеком после смерти? Что есть душа?»
…Никита Иванович попытался вспомнить фамилию президента – адресата Саввы, но не сумел. Ремир бесфамильно вторгся в душу России, хотя, конечно, когда-то фамилия у него была. Это Савва присоветовал ему отказаться от фамилии, объяснив, что народ любит все краткое, однозначное и (само) завершенное, причем не просто краткое, однозначное и (само) завершенное, а чтобы внутри скрывалась противостоящая логике бездна. Савва полагал, что уже в самом имени Ремир угадываются врата бездны, а где врата, не без оснований полагал Савва, там и все то, что хотят видеть люди. Они, естественно, хотят видеть за вратами разные полезные для них вещи, первая из которых – практическое (материальное) величие. Величие же всегда есть самоограничение и смирение перед тем, кто его, так сказать, обеспечивает (берется обеспечить). Из бездны ничего нельзя взять. В бездну можно только падать. Люди это понимают, но делают вид, что их минует чаша сия. Не следует их в этом разубеждать, полагал Савва. Народ будет любить тебя, говорил он будущему президенту, сильнее, нежели Иисуса Христа, у которого было (есть) и имя, и фамилия или сразу два имени, а может, две фамилии, не суть важно, и который выступал гарантом величия не практического (осязаемого), но идеального (духовного). Народ, объяснил Ремиру Савва, к примеру, очень уважал короткие, как пистолетные стволы, псевдонимы: Ленин и Сталин, но при этом не забывал, что там, в background'e, имеются еще имена, отчества и даже настоящие фамилии. Вот эта не застывающая в бетономешалке народного (массового) сознания память, утверждал Савва, и ложится кубометрами в фундамент зданий так называемых разоблачений, перестроек, революций и реставраций. Надо всем истинным, как, впрочем, и ложным, продолжал Савва, витает дух (висит дамоклов меч) разоблачения (революции), и, видимо, высшей (хоть и скрытой до времени) точкой так называемого развития человечества является определение формулы вечной власти, не страшащейся разоблачения (революции) по причине того, что она (власть) вне этой категории. В конечном итоге, утверждал Савва, вождя губит то, что он всего лишь человек, то есть, в сущности, губит физическое в широком смысле – шесть пальцев на ноге, ранняя лысина, прочие мелкие отклонения тут не в счет – подобие малым сим. Вот почему, настаивал Савва, у Ремира не должно быть ни фамилии, ни отчества, ни… родственников.
«Было бы совсем хорошо, – говорил Ремиру Савва, – если бы у тебя не было и лица, но, увы, это невозможно. Что мы будем показывать по телевизору?»
И еще одно имя вспомнил Никита Иванович – Енот. Так звали ходившего в лакированных ботинках с золотым рантом соперника Ремира на последних в истории России президентских выборах. У Енота тоже не было отчества и фамилии, что свидетельствовало о том, что он был достойным соперником, хотя, в отличие от Ремира, относительно фамилии которого не было никаких предположений, ходили слухи, что фамилия Енота – Айвазов, а отчество – Никодимович, родственники же его проживают в Нагорном Карабахе, а если точнее, в городе Шуше, где и зарегистрирована компьютерная фирма Енота.
Изумляясь самому себе, Никита Иванович вспомнил давний выборный слоган: «Бессонница, Енот, нора сыра, темна, по мех идут охотники на мрамор»… И сейчас, спустя десятилетия, его изумила дикость и бессмысленность этого слогана, точнее, антислогана, в котором даже свирепая Комиссия по противодействию политическим технологиям не сумела обнаружить ни скрытой рекламы, ни тайного пиара. Чтобы он обрел смысл, потребовалось…
«Сколько же потребовалось лет? – подумал Никита Иванович, – Во всяком случае не меньше, чтобы подтвердился другой слоган: “Свинец-экран ТВ, Ремир, литые иглы-пули, покрой сознания без устали меняют”».
Когда-то словосочетание «покрой сознания» представлялось Никите Ивановичу абсолютной галиматьей. Но потом он понял, что «покрой сознания», в сущности, абсолютный термин, вмещающий в себя одновременно как неизменную данность (сознание, материал), так и возможное (в режиме non-stop) технологическое воздействие на него (покрой).
Сознание может оставаться неизменным, а точнее, каким угодно, однажды заметил Савва, но вот его покрой, то есть мода должны постоянно меняться, ибо предоставленное самому себе (оставленное без внимания) сознание начинает, как машина без водителя, забирать вправо, то есть склоняться к так называемым фундаментальным (пред-демократическим и даже пред-просвещенческим) ценностям бытия. Вот почему отдельно взятое индивидуальное сознание должно неустанно кроиться и перекраиваться, желательно в режиме самообучения, чтобы потом существовать в заданных параметрах автоматически. Грубо говоря, объяснял Савва, на данные курсы кройки и шитья человек должен являться добровольно и со своим материалом (штукой не ситца, сукна или драпа, но… сознания), Смысл же курсов заключался не столько в том, чтобы человек впоследствие неустанно (задрав штаны) поспешал за модой, сколько в том, чтобы те, кто по какой-то причине не желал подчиняться моде или самостоятельно кроил (перекраивал) собственное сознание не по утвержденному – единому, точнее, однообразному для всех – фасону, по определению (то есть без привлечения доказательств) считались бы идиотами, мракобесами, опасными извращенцами и т, д, – одним словом, решительно и бесповоротно выводились бы за круг бытия. Пусть мода чудовищна, говорил Савва, дело не в том, что она чудовищна, а в том, что никто не должен сознавать, что она чудовищна, все должны ей подчиняться.
В основе системы управления человеческим обществом, по мнению Саввы, лежал принцип: «Кто вне моды (нашей воли) – того нет».
«А если все же есть?» – помнится, поинтересовался Никита, имея в виду прежде всего себя.
«Сколько угодно – в подполье, в одиночестве, так сказать, за кругом бытия, в открытом космосе, – ответил Савва, – в бессмысленных непродуктивных размышлениях об изначальном несовершенстве мира. Главное, чтобы у несуществующих не накопилось силенок и деньжонок на собственное ателье, В принципе, тут возможен выбор; сидеть тихо и никому не мешать или – если не тихо – нелепо и незаметно погибнуть. Я сейчас как раз работаю над теорией опережающего забвения. Когда-нибудь я тебя с ней познакомлю».
«А если не познакомишь?» – спросил Никита.
«Тогда будешь изучать самостоятельно», – ответил Савва.
«По какому же, интересно, учебнику?» – усмехнулся Никита.
«По самому лучшему, – подмигнул ему Савва. – На собственной шкуре».
«Эту тайну. Ремир, – вспомнил Никита Иванович заключительные, пролившиеся на землю птичьим пометом слова Саввы, – я разгадал в ночь перед последними (по крайней мере на моем веку) выборами. Я вышел из машины на шоссе где-то за Домодедовом. Ночь была тиха, в небе стояла луна, над серебряным озером струился невидимый воздух. На другом берегу виднелась белая церковь, и странным образом синие ее со звездами купола не терялись в ночи, а напротив, как будто светились изнутри. Над моей головой со свистом пролетела сова, по проселочным дорогам, моргая фарами, ползли редкие машины. Я думал о воле, призванной организовать этот мир, но неожиданно пришел к выводу, что без великой, не имеющей измерения в нашем мире любви невозможно было создать все то, что я только что увидел. Но ведь зачем-то Бог создал этот мир. Ремир? Неужели Он создал его для того, чтобы мы (ты и я) вносили в него изменения? Тайна мира в том, что любую истину можно выразить простыми словами. Путь сознания. Ремир, это путь усложняющегося простого и упрощающегося сложного, путь от ощущения собственной исключительности (я не такой, как все, у меня в этой жизни все будет не так, как у всех!) до признания очевидного – я песчинка пред взглядом (хорошо, если не в самом глазу) Господа, песчинка, которую он любит, но которая всего лишь песчинка. Его любовь – гравитация, которая держит наш мир, не дает ему сорваться с оси и орбиты. Наш путь. Ремир, от отрицания (непонимания) любви Господа к смиренному и – я это понял в глухой предрассветный расстрельный час – радостному ее принятию. Я смиряюсь. Ремир, не пред тобой, но пред Господом, которому угодно, чтобы моя жизнь явилась уроком… кому, чему?»
…Никита Иванович почувствовал, как его собственная голова «окантовалась» свинцом, вероятно, сказывалось атмосферное давление.
Он вдруг обнаружил себя на самой вершине горы, где среди мокрых кустов и деревьев скрывался мраморный святой Якоб.
Никто не преследовал Никиту Ивановича.
Он подумал, что кое в чем Савва оказался прав, а кое в чем ошибся. Сейчас никому не было дела до «покроя» отдельно взятого сознания, никто не устанавливал обязательную для всех «моду».
Однако предоставленные сами себе люди определенно не потянулись к фундаментальным ценностям бытия. Куда, к примеру, потянулся сам Никита Иванович? К чисто механическому продлению собственного существования без видимых на то причин и целей. В самом деле, что толку от того, что он столько лет просидел за железной дверью стандартного двенадцатиэтажного дома номер 19/611 на улице Слунцовой в районе Карлин, Прага-6? Кому нужен роман под названием «“Титаник” всплывает», когда никто не помнит, что это был за «Титаник», когда и почему он утонул?
И тем не менее его (за что?) хотели убить.
Настало время, подумал Никита Иванович, «короткой воли», точнее, миллионов разнонаправленных «коротких воль». Все, что сразу не получалось, отбрасывалось как ненужное. Хотя нет, подумал Никита Иванович, некая «мода», «покрой» угадывались и в нынешнем сугубо индивидуальном – постглобалистском – времени. «Умри ты сегодня, а я завтра», – так можно было сформулировать его, увы, отнюдь не новый девиз. Неужели, подумал он, гравитация божественной любви иссякла, и люди, стало быть, вышли в земной (безвоздушный) космос, как некогда рептилии из океана на сушу?
Впрочем, быть может, Никита Иванович напрасно тешил себя надеждой, что, если не получилось убить его сразу, от него отстанут. Единственное, в чем он был совершенно уверен, так это в том, что (в перспективе) от него ничего не зависит и что (опять же в перспективе) он ничего не может. Мир был по-прежнему принципиально непредсказуем, и это странным образом утешало, ибо не предполагало никакой и ни за что ответственности.
Никите Ивановичу вдруг до боли захотелось вернуться в свою квартиру на улице Слунцовой. Почему-то теплые носки и засаленный махровый халат показались ему средоточием земного счастья, той самой точкой покоя, к которой стремилась его измученная душа. Переживал он и за оставленные растения, хоть и расположил их у окна таким образом, чтобы сквозь форточку на них попадали капли дождя. Короткая воля Никиты Ивановича враз исчерпалась, падала вниз, как пролетевший сверх положенного дротик.
Он вдруг подумал, что одинок так, как никогда еще не был одинок в этом мире. Таким одиноким человек может быть… только в первые мгновения после смерти, если, конечно, ему дано это осознать.
Без всего (прежнего) перед чем-то непонятным.
И – изначально виноватым.
И еще он подумал, что нет для него ничего желаннее этого одиночества, ибо оно – дом, в котором он живет, воздух, которым он (пока еще) дышит.
Прислушиваясь к току крови внутри себя, Никита Иванович явственно ощущал, как она напирает на стенки сосудов, стучит в них, как дятел клювом в гнилое дерево. Ему подумалось, что, пожалуй, не худшим выходом был бы сердечный (с летальным исходом) приступ прямо здесь – у ног мраморного святого Якоба.
Но сердце вдруг вернулось в ритм, тупая головная боль чудесным образом прошла, как будто и не было никакой боли.
Новое вино определенно вливалось в старые мехи, но Никита Иванович не был уверен, что мехи удержат вино. Да, мир был принципиально непредсказуем, но не настолько, чтобы старый хрыч превращался в мальчика. Он подумал, что дротик его воли, вопреки всему, не только продолжает лететь, но и набирает высоту.
…Никита Иванович как будто услышал в небе свист, как если бы этот самый мнимый дротик материализовался в реальный. Он поднял голову вверх и обомлел. В сумеречном небе над горой, над дымящимся осенним парком, над мраморным святым Якобом кружился… дельтаплан.
Невидимый пилот не просто кружился, наслаждаясь восходящими и нисходящими воздушными потоками, но определенно что-то высматривал сквозь кроны деревьев.
Никита Иванович знал что, точнее – кого.
Дельтаплан кружился над парком святого Якоба по его, Никиты Ивановича, душу.
Икона
…Никита Иванович никак не мог вспомнить, когда именно, при каком президенте, до или после отделения Дальнего Востока, введения «энергорубля», марша эстонской армии на Санкт- Петербург, небывалого двухчасового солнечного затмения, когда живая Москва оказалась завернутой в черный (в каких хоронили грешников) погребальный саван, ему в самовозрастающей (как масса сверхновой звезды) полноте открылось, что задумал брат сотворить с Россией.
Если, конечно, допустить, что Савва задумал, а Никите открылось.
Ведь не для того кто-то задумывает, чтобы кому-то открывалось, да к тому же в самовозрастающей полноте. Хотя так называемая полнота в бесконечном (точнее, конгениальном жизни) процессе познания (открытия) представала величиной колеблющейся, переменной. Иногда она (как масса сверхновой звезды) самовоз- растала, превращаясь во все. Иногда – как масса звезды сверхстарой, а может, сверхустаревшей? – самоубывала, превращаясь в ничто. А иногда – застывала в промежуточном состоянии между «все» и «ничто», представая в виде «нечто», точнее, неизвестно чем. Никита плутал в изменчивом триединстве, как в трех соснах.
Когда он сбивчиво и косноязычно поведал об этом Савве, тот долго не мог взять в толк, о чем, собственно, речь. А когда наконец-то взял – удивился и рассердился.
«Сдается мне, тут… нечего понимать. Событиям назначено течь своим необъяснимым чередом, – строго ответил брат. – Все остальное – лишь оформление их во времени и пространстве, то есть так называемая повседневная жизнь. А что есть повседневная жизнь? – и, не давая Никите открыть рта, сам ответил, мистически подтверждая цифровую логику младшего брата: – Гидра о трех – бессилие, бездействие и печаль – головах. Река общей, мы же братья, крови, не иначе, вынесла тебя на песчаную отмель, с которой тебе увиделся мираж. Видишь ли, брат, законченная, когда ни убавить и ни прибавить, картина мира – всегда мираж. Да и отмель, с которой тебе увиделся мираж, в сущности, тоже мираж. Да и сам мир – мираж. Как, впрочем, и мираж – мираж. Из этого замкнутого круга нет выхода, точнее, есть, но в круг разомкнутый, который вовсе и не круг, а… неизвестно что, точнее, неизвестно все. Чем быстрее ты смоешься с этой отмели, – добавил после паузы Савва, – тем тебе же будет спокойнее, ибо истины миражей не есть божественные истины, они скорее – негатив божественных истин. Вот почему, – закончил почти весело, – скорый и незаметный конец имиджмейкеров, политтехнологов, идеологов, а также специалистов секретных служб, как правило, предопределен. Они, видишь ли, действуют так, как будто им, точнее их заказчикам, известен некий окончательный план бытия. Они как бы бросают в живую жизнь дрожжи, от которых та закисает, превращается в брагу, а потом прогоняют эту брагу через самогонный аппарат – мираж. Странным образом, – вздохнул Савва, – во все века, какой бы конструкции ни был аппарат, из краника льется одно и тоже – кровь, слезы и… деньги».
«Пусть так, – не стал спорить Никита, – но при чем здесь скорый и незаметный конец имиджмейкеров, политтехнологов, идеологов, а также специалистов секретных служб?»
«А слишком близенько стоят у аппарата, – недобро усмехнулся Савва, – слишком истово снимают пробу, не дают первачу отстояться. Смерть наступила, – произнес противным официальным голосом, – в результате употребления спирто-, в смысле, деньгосодержащей отравляющей жидкости неустановленного – хотя почему неустановленного? – криминально-преступного происхождения».
«А если я не смоюсь с отмели?» – поинтересовался Никита, который не вполне успевал за мыслями брата, но странным образом чувствовал его фундаментальную – как если бы брат возводил здание с крыши, тогда как надо с фундамента – неправоту. Она заключалась хотя бы в том, что (Никита за минувшие после Крыма годы сделался изрядным чтецом, даже и в Библию успел сунуть нос) Господь сам частенько являлся избранным соискателям истины в виде миража. Сознание же человека вообще можно было уподобить безостановочному конвейеру по сборке миражей. Речь, таким образом, могла идти об утверждении неких общих (рамочных), по возможности основанных на добросердечии и человеколюбии, принципов непрерывного цикла, но никак не о том, что вся сходящая с конвейера продукция – ничто. Ведь именно человеческое сознание (а следовательно, и non-stop-конвейер миражей) являлись средой, равно как и исходным (расходным) материалом существования (осуществления) Божьего Промысла.
«Тогда тебя смоет…»
«Волна крови, слез и денег? – подсказал Никита. – Почему? Я ведь не имиджмейкер, не политтехнолог, не гебист…»
«Называй ее как хочешь, – холодно ответил брат, – но учти, что эта волна не только смывает, но и растворяет в себе без остатка».
«Всех подряд?» – уточнил Никита.
«Я бы сказал так: всех, кто тщится понять, что это за волна, – недовольно ответил Савва, – кто шляется по бережку, мочит ножки».
«Тогда это какая-то серная кислота, – Никите доставляло удовольствие злить брата неуместным конкретизированием вещей абстрактных и, в сущности, недоказуемых. Хотя он склонялся к тому, что недоказуемых вещей, в принципе, нет. Если, конечно, в основу системы доказательств положены универсальные (божественные) принципы добросердечия и человеколюбия. Тогда получалось, что все в мире можно не только доказать (объяснить), но и определить: хорошо это или плохо? – Стало быть, речь идет о каком-то крайне загаженном, опасном водоеме».
Савва, видимо, тоже мог все объяснить и доказать. Но в основе его системы доказательств лежали какие-то иные принципы. Какие именно, Никита не знал, но догадывался. Эти принципы рисовались воздушными замками в туманах над сернистыми водоемами; смотрели глазами Вия из многозначительного молчания власть имущих, сквозили ледяным ветерком в неистовых (адресованных отнюдь не артисту) аплодисментах.
Никита изначально отвергал эти принципы, причем особенно утверждался в их неприятии… во время посещений церкви.
…Никита никому не говорил, что время от времени наведывается по железнодорожному – через Москву-реку – мосту в крохотную церковь на Пресне. Он ходил в нее через гигантскую – как если бы строили новую египетскую пирамиду – стройку, развернувшуюся у самого их дома. Строили, однако, не пирамиду – многосложную транспортную развязку. Сначала строительство резко ушло вниз – в бездонный котлован, затем взметнулось бетонными стропилами выше дома. Ощетинившиеся арматурой конструкции истребляющими пространство челюстями уже висели над Москвой-рекой, нацеливаясь дальше – на Пресню, на тот самый уже почти растворенный в бетоне (как в серной кислоте) переулок, в конце которого цветной точечкой (а если считать по куполам, то многоточием) стояла миниатюрная церковь, Ее вроде бы не собирались сносить, но пейзаж вокруг несчастного храма революционно (перманентно) преображался, В результате циклопической выемки и подъема грунта церковь, некогда господствующая в пейзаже, очутилась на самом дне автомобильной развязки – у въезда в предполагаемые подземные гаражи. Вернувшиеся домой после трудов (праведных?) обеспеченные автовладельцы, таким образом, должны были стать в скором будущем основными ее прихожанами. Уже сейчас между храмом и небом намечалось по меньше мере пять бетонных горизонтов.
Неясность будущего, видимо, была причиной того, что в церкви (пока еще) служили разные (приходящие) батюшки. Однако же в последнее свое появление там Никита узнал у одной пожилой и немного дурной прихожанки, что в церковь назначен постоянный настоятель, что он молодой и из… «новых».
«Что значит из “новых”?» – уточнил Никита.
«Увидишь, – строго поджала губы прихожанка. Она не любила отвечать на конкретные вопросы, потому что ее ответы, как правило, были значительно шире вопросов. Как если бы у нее просили платок, а она… накрывала одеялом. Но и молчать долго она не могла: – Ездит на этом, как его… “Мерседесе”! – странно развела руки и откинула голову назад, словно “Мерседес” был… бочкой на тележке, – Я ему, – продолжила прихожанка, – неровен час задавишь, батюшка! Он мне: не бойся, милая, давлю только чертей и исключительно по пятницам!»
Кое-какой народец, однако, по старой памяти все еще просачивался в церковку: относительно незатрудненно с пресненского берега; и извилистым, постоянно меняющимся муравьиным ручейком со стороны Кутузовского проспекта – по кучам песка под башенными кранами, далее по железнодорожному мосту и вниз, А одна прихожанка так и вовсе прилетала в церковь на дельтаплане, изумляя строительных рабочих (в основном турок) виртуозностью управления этим странным летательным аппаратом. Так что, если большая часть прихожан притекала (ручейком), эта – дождинкой падала с неба.
«Может быть, это ангел?» – спросил Никита у турок, но по тому, как те зацокали языками, заулыбались, понял, что нет, не ангел. Турки махали руками, бежали за снижающимся дельтапланом, как если бы к ним спускалась гурия из мусульманского рая. Никита мечтал познакомиться с этой красивой, как гурия, если доверять вкусу строительных рабочих, девушкой, но мистически не совпадал с ней по времени.
Несовпадение по времени (временное или постоянное), объяснил ему Савва, это не досадное (и – теоретически – подлежащее исправлению) недоразумение, но судьба, с которой, как известно, не поспоришь. А если и поспоришь, опять же объяснил Никите Савва, то как пить дать проспоришь.
«Придет час, – успокоил Савва, – и она свалится вместе со своим дельтапланом прямо тебе на голову».
«Наверное, это будет здорово, но успею ли я порадоваться этому?» – Никите совершенно не улыбалось, чтобы ему на голову свалилась, пусть даже красивая, как гурия, дельтапланеристка.
«Это уже второй вопрос, – усмехнулся Савва, – в любом случае не имеющий для тебя принципиального значения. Если останешься жив, обрадуешься. Если она снесет тебе башку – не успеешь огорчиться».
«А если стану инвалидом?» – поинтересовался Никита.
«Будешь до конца жизни ездить в коляске и не отвлекаться на пьянки и баб, – пожал плечами Савва, – по крайней мере, у тебя появится шанс чего-то добиться в жизни. Как говорится, учись на здоровье!»
Приверженность (быть может, мнимая) божественным принципам добросердечия и человеколюбия сообщала Никите обманчивое ощущение твердости и некоей уверенности в своих (ничтожных) силах, как если бы за его спиной стоял сам Господь Бог. Находясь в, смотря на, выходя из, думая о странной церкви внутри развязки, Никита постигал не только первичные (добросердечие, человеколюбие) очертания Божьей мысли, но и рукотворную мощь пяти бетонных, препятствующих распространению Божьей мысли горизонтов. Иногда ему казалось, что торжествует мысль. Иногда – бетонные горизонты.
Когда казалось, что мысль, Никита был воинственно несогласен с утверждением Саввы, что добродетель, как безродная кошка к теплому дому, привязана ко времени и пространству. Никита полагал, что она главным образом привязана к… душе, которая не столько доказывает и объясняет, сколько чувствует. По мнению же Саввы, нравственно (или безнравственно) было все, что можно было объяснить (сформулировать) словами. Что же объяснить (сформулировать) было нельзя, то было вне-, над-, а может, под- (это не суть важно) нравственно. Не смертных, стало быть, людишек делом было размышлять над находящимися вне (над, под) их компетенции(й) предметами. То есть размышлять-то можно было сколько угодно, вот только смысла в этом не было ни малейшего. К чему размышлять над ходом вещей, если механизм этого хода принципиально непознаваем? К чему расходному материалу, допустим резине, размышлять над тем, что из нее будут делать: галоши, презервативы или автомобильные покрышки?
Никите иногда казалось, что в этом, собственно, и заключается основной конфликт современности, разводящий людей по разным (если уподобить конфликт реке) берегам. Никита знал, на каком он берегу. Но иногда знание пропадало, как будто его никогда не было, и Никита понятия не имел: на берегу он или на невидимом в тумане мосту над рекой, а может, вообще плывет по реке, не видя в тумане берегов?
Река почему-то всегда была в тумане, как если бы туман в месте протекания реки был естественной природной средой. И, вообще, вода ли это была или… серная кислота, в которой, по мнению Саввы, без остатка растворялись пытавшиеся понять… что? Но если они растворялись, думал Никита, что происходило с их (состоявшимся?) пониманием?
Однажды, впрочем, Савва поделился своими предположениями на сей счет: за традиционным – с омарами и красным вином – ужином. Правда, не с Никитой, а с отцом, которого к тому времени вышибли из редакции.
…Отец, помнится, прихватил с собой на улицу Правды в редакцию Никиту, чтобы тот помог донести до машины кое-какие вещички и книги из кабинета.
Новый хозяин превратил газету из ежедневной политической в ежемесячный таблоид, а в освободившихся (если газета выходит не тридцать, а один раз в месяц, то и сотрудников должно быть в тридцать раз меньше) помещениях разместил «Центр предсказания судеб».
Вместо журналистов и политологов по редакции теперь слонялись траченые жизнью сиреневолицые с карминными губами женгцины, гадавшие на картах, на кофейной гуще, по руке, вызы- ваюгцие духов, составляющие гороскопы и т. д. В холле, где раньше на обтянутой кумачом фанерной тумбе высился бюст Ленина, теперь стоял автоматический оракул в виде сидящего в стеклянном ящике манекена в чалме и звездном халате. За брошенный в прорезь (не сказать чтобы очень дешевый) жетон дяденька открывал глаза, внимательно смотрел на клиента, затем медленно опускал руку в примостившийся у ног сундучок. Звучала тихая электронная музыка, из автомата выпадал билетик с предсказанием, после чего звездно-халатный дяденька прикрывал глаза, успокаивался (до очередного жетона) в своем вертикальном хрустальном гробу.
У Никиты не было с собой денег на жетон, однако стоило ему приблизиться (отец отправился ругаться в бухгалтерию), дяденька в чалме вдруг открыл глаза, запустил руку в сундучок, билетик скользнул в железное с прозрачной крышкой, отполированное многими руками оконце выдачи. «Наверное, кто-то опустил жетон раньше», – тревожно (а ну как этот «кто-то» сейчас вернется?) подумал Никита, забирая билет. Единственно, непонятно было, что помешало предполагаемому жетонобро- сателю дождаться предсказания? Куда он делся, козел? В просматриваемом во все стороны просторнейшем холле было тихо, как в склепе. И пусто. Между тем хотя бы спину убегающего (от предсказания?) человека Никита должен был увидеть. Но не увидел. Все это было подозрительно и странно. Впрочем, едва ли более подозрительно и странно, нежели превращение газеты с простым и ясным названием «Россия» в «Центр предсказания судеб».
Некоторое время Никита раздумывал: читать ему чужое предсказание или не читать? Любопытство, однако, пересилило. «Россию-мать узнаешь, если любишь», – вот что было там написано.
Никита подумал, что, если и другие предсказания в таком же духе, восточному дяденьке недолго сидеть в стеклянном гробу. Точнее, недолго этому гробу пребывать в целости и сохранности.
В бывшем отцовском кабинете диковинное, напоминающее веник, на который набросили сушиться истрепанную половую тряпку, существо встретило их гневной тирадой на… итальянском. Самое удивительное, что отец на итальянском же и ответил, хотя ранее не был замечен в свободном владении этим языком.
Существо (при ближайшем рассмотрении оказавшееся пожилой женщиной очень маленького роста, но, может, и карлицей-переростком) стремительно покинуло(а) комнату, поправив на плечах принятый за истрепанную половую тряпку оренбургский пуховый платок, успев, однако, недовольно зыркнуть на Никиту.
Похоже, итальяноязычная гадалка еще только осваивалась в бывшем отцовском кабинете. Большой письменный стол был воинственно (не редакционно) пуст, если не считать хрустального шара на малахитовой (а может, нефритовой) подставке. На подоконнике стояла клетка с попугаем. Попугай, впрочем, не обратил на вошедших ни малейшего внимания, поскольку был занят сухарем. Припечатав лапой к полу, он кривым клювом выщелу- шивал из него последнюю изюмину.
«Он полагает, – кивнул отец на попугая, – что скоро все это закончится…»
«Изюм?» – изумился Никита.
«Что такое жизнь без изюминки? – уточнил отец. И сам же с пафосом ответил: – Жизнь без изюминки есть жизнь без политической свободы, плюрализма мнений!»
Никита хотел было возразить отцу, что с таким же успехом попугай – мнимый истребитель политической свободы и плюрализма мнений – может выковыривать из сухаря (жизни?), допустим, (изюм?) коммунистического рабства, социалистической уравниловки или даже (чем черт не шутит!) исконного российского авторитаризма, но не успел, потому что вдруг увидел собственное уменьшенное и недобро видоизмененное отражение в хрустальном шаре.
Никите не понравилось, что как-то уж слишком основательно (окончательно?) он был интегрирован в хрустальные недра шара, как если бы иной среды обитания для него уже и не предполагалось. Он отошел от стола, желая выскользнуть из шара, но шар продолжал удерживать отражение Никиты, хотя уже нечего было отражать, потому что Никита спрятался за спину отца.
На стоящего же прямо перед столом отца шар почему-то вообще не реагировал, как будто не было у него отражения. Или отец прогулял, растратил (если, конечно, допустить, что оно представляет хоть какую-то ценность) свое отражение, или же шар отражал людей по принципу: кто не успел, тот опоздал. Никите крайне не понравилось, что в шаре он… старик, точнее… предстарик – где-то между сорока пятью и пятьюдесятью. В шаре он был лысым, апоплексичным, с покатыми бабьими плечами и… определенно злоупотребляющим спиртным, причем не самого лучшего качества. На него прямо-таки махануло (из шара?) гаденьким устойчивым перегаром. И еще Никита обратил внимание, что вокруг него (пожилого) в шаре, как Луна вокруг Земли по заданной (кем?) траектории, крутится цилиндрическая металлическая соринка. Никита было подумал, что это муха, но разве бывают мухи без крыльев? Глядя в шар, он вдруг понял, что жизнь быстротечна, а молодость (часть целого) еще более быстротечна, нежели жизнь (целое). И еще понял, что жизнь без (вне, после) молодости – это совсем не то, что жизнь в молодости.
Две жизни, как два встречных поезда, пронеслись мимо стоящего между ними на насыпи Никиты, обдав смешанным запахом надежды и тщеты. Надежда пахла… разогретым мотором, «Еаг1 Grey Tea», цветными глянцевыми фотографиями, духами «Chanel № 19», придушенным дезодорантом (возбуждающим) потом и определенно айвой. Тщета – высохшей мочой, несменяемым постельным бельем, истоптанными тапочками, ладаном и… подгоревшей кашей.
Никита подумал, что, вероятно, именно эти – случайные – запахи посетят его в смертный час. Вот только непонятно было, почему генеральная репетиция (если, конечно, это репетиция, а не, так сказать, премьера) происходит так рано?