скачать книгу бесплатно
«Не натер с непривычки? – подмигнул Савва. – Иных неприятностей, смею надеяться, не предвидится, хоть мы и работали без презервативов».
«Почему это я должен был натереть? – Никита вдруг почувствовал, как запылала в штанах еще мгновение назад прохладная и спокойная плоть, как если бы он и впрямь натер, да только раньше не замечал, а сейчас это открылось во всей непреложности. Так мнительный человек легко обнаруживает у себя симптомы любой (в зависимости от обстоятельств) болезни. – Ты что, думаешь, я в первый раз?» – тем не менее надменно поинтересовался Никита.
«Ты-то, может, и нет, – усмехнулся Савва. – А вот она – да, хоть в это трудно поверить. Ей же наверняка подкатило к двадцатнику. Я не знал, поэтому быстренько впихнул, а там напряг, она пискнула, я даже подумал, может, спьяну не туда попал, потом, чувствую, вроде разработалось, а в ванной посмотрел – в крови. Но она молодцом! Мы же с тобой раза по три заходили. А я, пока ты спал, еще и утренника сгонял… Почему не сказала? Мы бы тогда осторожненько, нежненько…»
«Может, застеснялась, что сразу с двумя?» – предположил Никита.
«Ну да, – сказал Савва, – летела на дельтаплане в церковь, а вон куда залетела!»
Некоторое время Никита молчал, не зная как сказать об этом Савве. Дело в том, что, овладевая Ценой, он тоже ощутил точно такой же напряг и точно так же ему показалось, что на пути стрелы возникла некая эластичная тесная преграда, которую стрела с честью преодолела. И точно так же была на стреле кровь – свидетельство попадания в (неожиданную, скажем так) цель, когда Никита отправился в ванную, но он тогда не обратил на это внимания, потому что нормального мыла в ванной почему-то не оказалось, и ему пришлось вымыть стрелу каменным, карминного цвета обмылком, извлеченным из настенного шкафчика, где он невостребованно покоился, набирая твердость, с незапамятных времен. От юрского, не иначе, периода карминной окаменелости можно было ожидать чего угодно – она могла расцарапать стрелу, сама (при соприкосновении с водой) растечься жидким кумачом, поэтому Никита не стал умножать сущности, а просто вытерся насухо полотенцем и вышел из ванной вон.
Готовый снова пустить стрелу в цель.
«Что она там плела про Крым? – спросил Савва. – Убей бог, не помню такую. Да ее там точно не было, иначе как бы она осталась девственницей?»
«Никак», – был вынужден подтвердить Никита.
И тем не менее каким-то образом она осталась.
…Никите нравилось у Саввы на работе. Захлестнувшие Россию нищета, неустроенность, неуверенность и т. д., как о волнолом, разбивались о высокие стены, кружевные металлические решетки, вакуумные двери Фонда «Национальная идея».
Получалось, что ищущие национальную идею существовали в неизмеримо более комфортных условиях, нежели те, для кого они ее искали, то есть подавляющая (ожидающая, бездействующая?) часть нации. Нация только готовилась (сама, впрочем, об этом не подозревая) вкусить плодов идеи, в то время как ищущие уже вкушали и, видит Бог, отменно вкушали.
Нет ничего хуже в этой жизни, подумал Никита, чем ждать и бездействовать. Любой поиск, любое действие, даже поиск ради поиска, действие ради действия всегда предпочтительнее ожидания и бездействия.
По всей видимости, и люди разделялись по этому принципу. Савва, к примеру, предпочитал действовать. Никита – бездействовать. Но были и люди, которые, как отец, ухитрялись действовать бездействуя или бездействовать действуя. В том смысле, что от их действий (бездействия) ровным счетом ничего не происходило, ничего не менялось.
Как бы там ни было, подавляющая часть нации определенно бездействовала (ожидала), в то время как некоторая (ничтожно малая) ее часть действовала (искала). В результате ничтожно малой части доставалось (в материальном плане) все (многое), нации – ничто (прожиточный минимум, минимальный размер оплаты труда, стоимость «продовольственной корзины» и т. д.).
Это было особенно очевидно на примере Фонда «Национальная идея», о существовании которого нация (Никита в этом не сомневался) понятия не имела. Хотя, даже если бы ей (нации) сообщили об этом по всем телевизионным каналам, со страниц газет, по радио, а также через интернет, вряд ли бы что-то изменилось. Стихия ожидания и бездействия обладала столь великим запасом прочности, что уже казалась не богатырским (оздоровляющим) сном перед великими свершениями, но летаргией, комой, клинической смертью перед… смертью классической, окончательной и бесповоротной.
Таким образом, единственно возможной национальной идеей Никите представлялось пробуждение нации, выведение ее с помощью искусственного дыхания, прямой инъекции в сердце, электрошока из состояния клинической смерти, однако, похоже, это отнюдь не входило в задачу таинственного фонда.
Никите было не отделаться от ощущения, что деятельность фонда (насколько, естественно, она была доступна его пониманию), как, впрочем, и деятельность всех прочих общественных и политических организаций в России, являлась не чем иным, как сном внутри сна, комой внутри комы, клинической смертью внутри клинической смерти, когда умирающему представляется, что он летит к белому свету по темному коридору. Просто в одном сне (внутри полета к белому свету по темному коридору) была нищета, пустые карманы, нечего было пить и жрать, в другом – столы ломились от жратвы и питья, носились туда-сюда джипы и «Мерседесы», девки блестели голыми плечами, карманы топырились от долларов и не очень надежных рублей.
Судя по размерам кабинета, качеству мебели и оргтехники, Савва был в фонде не последним человеком. Никита подумал, что Савва вполне мог бы приспособить к столь щедро оплачиваемому поиску национальной идеи отца, чтобы тот не шлялся по дурацким сборищам, не звонил безуспешно в редакцию журнала «Третья стража» насчет гонорара. Да и для матери мог бы сыскать должностишку – вахтера, курьера, редактора – чтобы она не спала весь день, как сова, а по ночам не бродила бы по квартире, как привидение. Пристрастившееся к выпивке привидение, потому что во тьме мать торила путь либо на кухню (к холодильнику), либо в большую комнату, где в одном из отделений комода Савва разместил свой персональный бар.
Никита не знал: делиться или не делиться с Саввой предположением, что это он лишил девственности Цену?
С одной стороны, спор о том, кто именно – Никита или Савва? – лишил девственности Цену, напоминал библейскую историю о первородстве, которое Исав уступил Иакову за чечевичную похлебку. Только сейчас (уступи Никита Савве) никакой похлебки не предвиделось. В лучшем случае – презрительная усмешка. С другой – девственность Цены представала той самой (уже древнегреческой) рекой, в которую, оказывается, можно было войти (и следовательно, выйти?) дважды. Единственной возможностью покончить с безумием было снова встретиться с Ценой и убедиться… в чем? Что она дважды недевственница?
Никита подумал, что время от времени возникают странные проблемы, как бы приходящие из сна. Разрешить их в реальной жизни невозможно. Только во сне. Или возможно, но только в том случае, если саму реальную жизнь превратить в сон.
Воистину, сны вставлялись друг в друга, как матрешки, и было их число бесконечно, как и, если верить отцу, число параллельных миров.
Немногие бодрствующие, точнее, полагающие себя таковыми, к примеру Никита и Савва, находились в поле притяжения сна (комы, клинической смерти), как живые опилки в поле притяжения гигантского магнита. Принадлежать к спящей нации и быть свободным от сна невозможно, подумал Никита.
«В жизни много необъяснимого, точнее, не вдруг объяснимого», – заметил он Савве в духе самого Саввы.
«Ты хоть записал ее телефон? – Савва, в отличие от Никиты, был предельно конкретен. – Где она, говоришь, работает?»
«Учится в мединституте, – ответил Никита, – то ли на психиатра, то ли на хирурга».
«Понятно, – усмехнулся Савва, – эти девчонки из мединститута большие придумщицы насчет девственности, – уселся за стол, включил компьютер. – Как, впрочем, и девчонки из пединститута, – подмигнул Никите, – и даже девчонки вовсе не из института…»
…На новомодном овальном дисплее возникла карта России, напоминающая телевизионную карту погоды, вдоль которой по завершении новостей похаживают улыбчивые, похожие на тонких зубастых рыбок дикторши. Правда, на Саввиной карте не было цифровых обозначений температуры и миллиметров ртутного столба, пограничных линий между циклонами и антициклонами.
В школе, на университетских подготовительных курсах Никита довольно часто (как баран) смотрел на карту усеченной (без бывших четырнадцати союзных республик) России. Если на старых картах красный (как сваренный рак) СССР крепко (как пустынный саксаул) сидел в Центральной Азии, то нынешней России словно дали пинка по заднице, отчего она сильно (безвольно) выгнулась к Северу, очистив значительную часть евразийского материка. Ускользающими своими очертаниями Россия напоминала проколотый, сдуваемый, стремительно несущийся вверх воздушный шар. Собственно, уже и не шар, но еще и не резиновые, падающие вниз лохмотья.
Никита обнаружил, что отнюдь не по границам так называемых субъектов Федерации раскрашена карта, и не по географическим (низменность, возвышенность, горные хребты) характеристикам.
К примеру, северо-запад был изумрудно-зелен, но в волнистых коричневых подпалинах, как брюхо породистой коровы. Юг европейской России – пустынно-желт (как бы присыпан песком поверх выжженной стерни и, по всей видимости, безуро- жаен). Кавказ – пятнист, как витязь в тигровой (камуфляжной) шкуре. Урал – от Карского моря до Казахстана – напоминал грозный вороненый ствол, бессмысленно наведенный на белое ледовитое безмолвие, а отнюдь не на бывшую братскую республику, где нынче (как, впрочем, и везде) сильно притесняли русских. Западная Сибирь была какой-то сине-пупырчатой, и… будто бы даже очертания сиреневоволосой грудастой русалки с печально-блудливым лицом увиделись Никите в болотной глубине Западной Сибири. Русалка между тем кокетливо повела плавно переходящей в широчайший хвост талией, и изумленному Никите открылось, что в ямку русалочьего пупка вмонтирован немалых каратов бриллиант, а хвост у нее не простой, не серебряный и не золотой, а… нефтяной – как если бы русалка густо вымазала его в черной икре, хоть это и было совершенно невозможно. Подмигнув с похабной грустинкой Никите, русалка скользнула не в зыбкую комариную болотную топь, но… (Никита глазам своим не поверил) в магистральный нефтепровод.
Нефть – испражнения дьявола, вспомнил изречение какого-то религиозного мыслителя (надо думать, врага прогресса, ортодокса и мракобеса) Никита. Легко угадывалось и мнение этого мыслителя относительно другой составляющей природных богатств России – газа. «Чего ожидать от страны, живущей продажей испражнений дьявола? – с печалью подумал Никита. – Неужели помимо всех своих многочисленных ипостасей – матрешек, лебедушек, березок и т. д. – Россия еще и презираемая миром русалка из… магистрального нефтепровода?»
Волга и Обь напоминали сияющие космическим светом (замкнувшиеся?) высоковольтные провода, по которым струилась неведомая (неужто духовная?) энергия. И все было бы ничего, да только эта энергия уходила неизвестно куда – свистящим космическим бичом – в атмосферу, где приобретала зеленоватый оттенок, успокаивалась, широко струилась мозаичной лентой, приглядевшись к которой Никита определил, что единицей, так сказать, альфой и омегой мозаичного эскалатора является не что иное, как… стодолларовая (США) купюра. Эскалатор с такой энергией стремился ввысь и в сторону, что было совершенно очевидно: он никогда не коснется российской земли. Доллары не хлынут на нее, сохнущую (как невеста без жениха) без инвестиций, зеленым дождем.
Алтай, Тува и Бурятия были прозрачны как вода и как вода же непостижимы. Якутия и Дальний Восток – белоснежны, как тот самый чистый лист (народ), на котором можно начертать любые иероглифы. И там, действительно, возникали иероглифы, которые решительно сгоняли с листа редкие, написанные кириллицей буквы.
Приглядевшись, Никита обратил внимание, что внутри одних (господствующих на определенных пространствах) цветов на карте рождаются, исчезают, меняются, так сказать, цвета местного значения, отчего карта напоминает саморисующуюся картину. Причем картину, стремящуюся отнюдь не к гармонии и успокоению, но к некоему особенному самоутверждающемуся хаосу внутри… Никита долго не мог понять внутри чего, пока не понял: внутри… ничего! Внутри космоса, бесконечности. Вечности, Божьей воли и Божьей же неволи. Как если бы Россия, подобно выдранному из бабьего цветастого халата длинному лоскуту, астероидно плыла куда-то среди ледяного вакуума мироздания.
В противоположную (это однозначно) от долларов сторону.
«Надо полагать, это карта национальной идеи?» – поинтересовался Никита, не в силах оторвать взгляд от безнадежно (как два берега у одной реки) расходящихся бабьего лоскута и светящейся долларовой реки. Почему-то пришли на память строки Фета: «Не жизни жаль с томительным дыханьем. Что жизнь и смерть? А жаль того огня, что просиял над целым мирозданьем и в ночь идет, и плачет, уходя». Единственно, непонятно было: оттого ли плачет огонь, что уходит в ночь, или оттого, что превращается в доллары и, стало быть, остается какой-то своей частью на земле в виде материальных благ? И – какое отношение имеет к огню длинный цветастый бабий лоскут? У Никиты возникло подозрение, что этот лоскут в огне не горит и в (долларовой) реке не тонет.
«Да, это живая карта национальной идеи, – не стал запираться Савва, – насколько нам удалось ее воссоздать в режиме реального времени».
«Слушай, а что, собственно, за народ трудится в фонде? Я имею в виду, по каким критериям сюда отбирают?» – Никите было не отделаться от ощущения, что грудастая сиреневоволосая русалка обхватила его за шею и тянет вглубь синего болота, в темную (прямую) кишку нефтепровода, а может, в светящуюся энергетическую реку, где он разлетится, прозвенит центовой мелочью, как невидимый дождик над родимой сторонушкой. Никита уже почти что плакал, заворачиваясь в лоскут, уходя в ночь, хотя отнюдь и не просиял над целым мирозданием. Вообще, нигде и никак не просиял.
«Есть люди, – объяснил Савва, – которые к месту и не к месту произносят: “Эта страна”. Так вот, таких мы не принимаем».
«А каких принимаете?» – Никита подумал, что у него есть призрачный шанс. Он никогда не произносил: «Эта страна». Хотя никто его про нее и не спрашивал.
«Кто произносит: “Эта жизнь”», – сказал Савва.
«В смысле, кто готов в любой момент расстаться с жизнью? – уточнил Никита. – Но в этом случае уместнее было бы произносить: “Эта смерть”…»
«Тогда бы здесь работали исключительно боги, – рассмеялся Савва. – Хотя, – странно посмотрел на брата, – как знать, как знать…»
«Хорошо, – решил зайти с другого конца Никита, – что это означает?» – ткнул пальцем в изумрудно-зеленый с коричневыми подпалинами, как коровье брюхо, северо-запад.
«Много чего, – сказал Савва. – Во-первых, приостановку хозяйственной деятельности, то есть поля здесь сейчас почти не обрабатываются. Во-вторых, наступление дикой природы. Раз не обрабатываются поля, растет трава, наступает подлесок. Множатся зайцы, лисы, волки, а также водоплавающая и боровая дичь. Кроты борзеют, – тихо поделился с Никитой конфиденциальной, видимо, информацией Савва. – А где кроты нароют дыр, там что? Вот именно: лезет из земли разная нечисть! В-третьих, определенное улучшение экологической ситуации, видишь, какая прет густая зелень? Скотину – паси не хочу. Почему-то и не хотят, – добавил озабоченно. – В-четвертых, – кивнул на коричневые подпалины, – практически повсеместный, хоть и несколько сонный, переход на натуральное, краеугольным камнем которого является, как известно, корова, хозяйство, а также на гужевой транспорт. В-пятых…»
«Ну, а где здесь национальная идея?» – перебил Никита. Он недавно перечитывал Свифта, и ему было не отделаться от мысли, что Фонд «Национальная идея» – это летающий остров Лапуту, где ученые разрабатывали технологию извлечения солнечного света из огурцов.
«Ты прямо как наше руководство, – погрустнел Савва, – тебе тоже нужны чеканные формулировки и немедленные практические предложения. Национальная идея не может быть сформулирована по какой-нибудь одной, пусть яркой, но региональной тенденции. Только по совокупности тенденций».
«И в чем же эта совокупность? – спросил скорее по инерции Никита. Одного взгляда на дурную разноцветную карту было достаточно, чтобы понять: нет и не может быть никакой совокупности. – Не в том же, что несчастная Россия превращается ни во что, точнее, хрен знает во что?»
«Сколько в стране людей, – ответил Савва, – столько и национальных идей. У тебя – одна, у меня – другая, вон у него, – кивнул в окно на одинокого вечернего прохожего в плаще, шляпе, с зонтом как тростью и почему-то в очках с желтыми стеклами, – третья. – Желтые стекла ловили остаточный (сквозь небо, как сквозь фильтр) солнечный свет, соединяли его с сиреневыми сумерками, отчего как будто два зеленых луча-лазера выходили из глаз странного прохожего. Никита подумал, что Савва прав как никогда; у дяди ни на что не похожая национальная идея. Вот только на русского дядя не очень походил. Так что, может статься, он исповедовал некую наднациональную (как очки с желтыми стеклами) общечеловеческую идею. – В принципе, – продолжил Савва, проводив лазерного очко- (и национальной идеи) носца неодобрительным взглядом, – задача может заключаться в том, чтобы слепить, склеить, сложить, склепать рассеянную в воздухе идею, как мозаику, в понятное всем изображение, желательно плакат. Допустим, обеспечить экономический подъем. Или построить общество социального равенства и всеобщего благоденствия. Но это профанация национальной идеи, вернее, возведение в абсолют ее отдельных, чаще всего сугубо умозрительных, элементов. Что такое, к примеру, экономический подъем?» – строго, как если бы на месте Никиты вдруг оказался лазерный очконосец, исповедующий неизвестно какую, а точнее, плохую, неприличную национальную идею, поинтересовался Савва.
«Наверное, когда всего много, – предположил Никита, жизнь которого пока еще не удосужилась совпасть с экономическим подъемом в России, – все дешево и все работают».
«А я считаю, что экономический подъем сродни пробуждению после сна. Рано или поздно любой живой организм – отдельно взятый человек или целая страна, общество – просыпается», – заявил Савва.
Никита подумал, что вот он уже не мальчик, но (вспомнил вчерашнее) муж, а живой организм под названием Россия что-то не спешит просыпаться.
«В принципе, для достижения экономического подъема не надо делать… ничего, – огорошил Савва. – Надо лишь не суетиться и спокойненько его дождаться. Он придет, никуда не денется. Не надо только мешать, лезть с разными там экономическими теориями. Ведь Россия – это страна, которая на протяжении всей своей истории существовала не столько за счет труда, сколько за счет своего исключительного богатства. Это только на первый взгляд наши люди социально пассивны и политически неорганизованны. В действительности же они крайне своевольны и чудовищно упрямы в отстаивании собственных взглядов, точнее, отсутствия этих взглядов. Если кто-то вознамерился всю жизнь пить и умереть от водки, он будет пить и умрет, вне зависимости от создаваемых властью экономических условий. Если кто-то решил стать фермером, то это совершенно не означает, что он двинется по, казалось бы, естественному пути расширения, интенсификации производства – от фермы к заводику, от заводика к торговой точке. Нет, как дядя держал одну корову, так и будет держать ее до упора, молоко же будет отдавать… да хоть даром! – только тем, кто ему нравится, а кто не нравится, тем ни за какие деньги не продаст. И плевать он хотел на так называемое товарное производство, зачем ему товарное производство, если он и так с голода не пухнет? И таких тысячи. Но встречаются – один на тысячу – и те, кто пытается следовать экономической целесообразности, то есть расширять производство, искать сбыт, нанимать работников. Их, как правило, давят, но некоторые выживают. В общем, единственная задача власти в России – не мешать народу жить, как он хочет. По крайней мере, это гарантия, что он с голоду не помрет. А если помрет, то не по вине власти. Но так не бывает, – горестно вздохнул Савва, – потому что если позволить народу жить, как он хочет, с него будет нечего взять. А кому нужен такой народ? Какая власть согласится с этим? Вот почему мы хотим сформулировать истинную, независимую от чьх-то конкретных представлений, если можно так выразиться, Божественную национальную идею, суть которой… – Савва запнулся, – хотя бы в том, что она, эта суть, абсолютно неприемлема, более того, враждебна ее, так сказать, невольным носителям. То есть, грубо говоря, идея в том, с чем никто никогда не согласится, что все вместе и каждый в отдельности будут совершенно искренне отрицать и… ненавидеть, как, к примеру, отрицали и ненавидели социализм. Если невозможно позволить народу жить как он хочет, – подытожил Савва, – надо заставить его жить так, как он не хочет, потому что он не знает, чего он хочет, а чего не хочет!».
«Надо ли искать такую идею? – резонно, как ему показалось, заметил Никита. – Если она, как ты говоришь, не обрадует, а огорчит народ? Кому нужна такая идея?»
«Видишь ли, – произнес Савва, – в данном случае речь идет скорее о диагнозе, а не о волшебной палочке, с помощью которой все можно в один момент изменить к лучшему. Власть – это зеркало народа, его подсознание, квинтэссенция его психофизической сущности. Причем зеркало, висящее… в темной комнате. Поэтому тот, кто собирается управлять Россией, должен отдавать себе отчет… – Савва замолчал, и Никита понял, что брат сам не уверен в том, что говорит. – Одним словом, – быстро закончил Савва, – мы пытаемся приспособить не идею под власть, а… власть под идею».
«Зачем? – Никите стало тоскливо, как если бы Савва вознамерился открыть ему тайну, которую Никита совершенно не хотел знать. Допустим, что их отец – гомосексуалист, а мать – проститутка. Или что он, Никита, вообще Савве никакой не брат, а… бомжи (или их тогда еще не было?) ненастной ночью подбросили его под дверь с запиской, что младенца сего зовут Ахмед. Одним словом, тайну, в которой, как в капле воды, сосредоточилось, “заархивировалось”, если использовать компьютерный язык, неизбывное несовершенство мира. – Темное зеркало отражает темноту, – произнес упавшим голосом Никита. – Чтобы оно отразило свет, нужно зажечь свет».
«Божественный свет? – уточнил Савва. И добавил после паузы: – Зажечь его может только сам Господь Бог. Если, конечно, – посмотрел в окно на окончательно погрузившийся в сумерки переулок, – захочет. Если народы – мысли Бога, то ему и решать, какую мысль додумать до конца, довести до совершенства, а от какой и отказаться за ненадобностью. Вот что такое национальная идея».
Почему-то никто не зажигал (электрический) свет и в домах, как если бы обесточен был квартал, дома в переулке свободны от жильцов или жильцы в квартирах научились обходиться без света. Но квартал не был обесточен, свидетельством чему являлась светящаяся аспидная на белом фоне одного из фасадов надпись: «Спиртные напитки. Круглосуточно. ТОО “Убон”».
Вглядевшись пристальнее в темные окна, Никита все-таки обнаружил в узком, как стакан, угловом задавленный свет, внутри которого определенно угадывалось некое шевеление обнаженных тел на некоей плоскости, предположительно кровати. Собственно, ничего толком было не разглядеть, но (испорченное) воображение мгновенно дорисовало (порнографическую) картину, возвело ее в степень какого-то запредельного (крайне редкого в обыденной жизни) похабства. Застыдившись, Никита подумал, что, вполне возможно, там мать укладывает ребенка, и (исправившееся) воображение немедленно воспроизвело (в духе картины Рафаэля) эту самую добродетельную мать, а заодно и обнимающего ее пухлыми ручонками ребенка. Никита посмотрел в окно в третий раз и отчетливо понял, что не видит… ничего, точнее, видит ту самую тайну бытия, которая может быть всем, еще точнее – чем угодно, а еще точнее… ничем.
«Мир устроен предельно просто, – услышал он спокойный, очищенный от эмоций (так беспристрастный судья оглашает приговор) голос Саввы. Если Никита впервые испытал опустошающий душу наплыв концентрированной (по несовершенству мира и, следовательно… Бога?) тоски, то Савва, похоже, давно познал ее космические, не знающие предела масштабы. – История цивилизации элементарна, как… огурец, – из которого ты зачем-то вытягиваешь солнечный свет, немедленно подумал Никита. – Сначала Иисус Христос объяснил человечеству, что все люди равны, что они, так сказать, братья и сестры, что несть ни эллина, ни иудея, что не следует быть злым, а следует быть добрым. Затем Дарвин обосновал идею естественного отбора в том смысле, что естественный отбор в любой сфере – война, бизнес, спорт, тюрьма, продвижение по службе и так далее – человеческой деятельности в конечном итоге всегда сильнее таких вещей.
как дружба, привязанность, любовь, симпатия, общие интересы, то есть сильнее добра и зла, сильнее всего того, что открыл людям Христос. Маркс объяснил, что движущей силой истории являются экономические отношения, способы производства, классовая борьба неимущих за свои права. Фрейд – что в основе поведения человека, а следовательно, всего общественного развития лежит «либидо» – подавленное, некондиционное, скажем так, сексуальное влечение: сына к матери, дочери к отцу, и наоборот, то есть кого угодно к кому угодно и к чему угодно. В смысле, не угодно. Он доказал, точнее навязал, потому что доказательства как таковые у него нулевые, миру мысль, что человек, в сущности, гораздо ближе к животному, нежели… к Иисусу Христу, который тоже, кстати, не подкрепил свое учение стройной теорией. Но одно дело не доказать благое, тут вполне уместна презумпция невиновности. Совсем другое – объявить человеку, что он спит и видит, как трахнуть собственную мать, и не предоставить ему никаких этому доказательств, кроме… его собственного сна, которого тот, может статься, никогда и не видел, но – теоретически – мог видеть. Поэтому, говоря о человечестве, о перспективах цивилизации, грядущих веках, что мы имеем в сухом, так сказать, остатке? Идеологическо-физиологическо-биологическо- экономическую мешанину из Христа, Дарвина, Маркса, Фрейда и… Впрочем, – добавил задумчиво Савва, – тут возможны варианты, боковые пути. К примеру, Сталин и Гитлер доказали, что в основе поведения человека лежит не секс, но страх. Если заставить человека выбирать; жить без секса или вообще не жить, что он предпочтет? Он предпочтет жизнь без секса. Более того, – понизил голос Савва, – когда речь идет о жизни и смерти, человек неизменно отвергает самую красивую благородную героическую смерть и выбирает… любую… без… демократических институтов, социальной справедливости, права избирать и быть избранным, бесправную, позорную, рабскую, животную, ничтожную, но жизнь. Вот где, – победительно посмотрел на Никиту, – собака зарыта. Вот где протянулся главный нерв цивилизации, хотя, – усмехнулся, – честно говоря, я не понимаю: почему человек так цепляется за жизнь? Что ему в ней?»
«Вероятно, ничто, – предположил Никита, – за исключением того, что кроме нее у него ничего нет».
Он подумал, что Савва безумен. Собственно, Никита давно (с поездки в Крым) это знал, единственно, непонятно было:
кто, как, почему, зачем позволяет Савве с таким размахом совершенствовать, реализовывать свое безумие? Компьютеры, дисплеи, мониторы, черные кресла, металлические шкафы, мягкие паласы на полу, мраморная под красной дорожкой, как под издевательски высунутым языком, лестница, овальная мозаичная фреска внизу в бассейне, над которой медленно, как во сне, плавали золотые и красные японские рыбы, экзотические растения в кадках, отреставрированный в шевелюре сложных антенн, навостривший уши спутниковых тарелок особняк, обессвеченный (если не считать аспидного на белом фоне: «Спиртные напитки. Круглосуточно. ТОО “Убон”») кривой переулок, разливающиеся над ним сиреневые (уже фиолетовые) сумерки, сквозь которые прошел, как проплыл, единственный – в очках с желтыми стеклами – прохожий. Похоже, весь мир превратился в «надстройку» над безумием Саввы.
А что же базис? – подумал Никита.
А базис, сам себе ответил Никита, пронизавшее мир – от «бракованной» человеческой хромосомы до черной, пожирающей галактики вселенской дыры – несовершенство мироздания, пронзающее страдающую душу, как стрела летящую птицу, как зеленые лазеры желтых очков – сиреневые сумерки.
Никита испуганно посмотрел в фиолетовое на желтой световой (не вся же Москва томилась во тьме) подкладке небо, с которого, как невидимый дождь, падали пронзенные стрелами птицы-души, и которое в свою очередь пронзали зеленые лазеры носителя желтых очков и (тут не могло быть двух мнений) неправильных идей.
«В принципе, – продолжил Савва, – все уже взвешено, исчислено и разделено. Остался, так сказать, последний штришок… А потом – ясность, трезвость, – вольно процитировал Маяковского, – пустота, летите, в звезды врезываясь…»
«Последний штришок – это, собственно, что?» – полюбопытствовал Никита.
«А собственно то, что будет, к примеру, с тобой после смерти, – ответил Савва. – Должен же появиться кто-то, кто объяснит, закроет тему? Задернет, а может, наоборот, раздернет занавес, что, в принципе, одно и то же. Человечество, – неожиданно рассмеялся Савва, – во все времена норовило побаловаться с занавесом. В особенности, – добавил задумчиво, – любило его срывать и топтать. Видишь ли, люди быстро устают от определенности, летят на новизну, как мотыльки на горящую свечу, И чем чудовищнее новизна, тем охотнее летят, сжигая крылья, на которых потом могли бы… – прошептал почти неслышно, – прямо в рай».
«А от неопределенности разве не устают?» – спросил Никита.
«От неопределенности люди… пьют и мрут», – странно ответил Савва.
«То есть тебя не удовлетворяют объяснения Христа? – удивился, точнее, не удивился Никита, – Он же сказал, что будет после смерти».
«Удовлетворять-то удовлетворяют, – ответил Савва, – только, согласись, две тысячи лет – срок достаточный для того, чтобы объяснения выкристаллизовались в непреложные нормы, сродни закону земного тяготения. Если же этого не произошло, то как можно априори отвергать, так сказать, альтернативные системы доказательств?»
«По-твоему, последний штрих – это конечная и непреложная истина о смерти, – сказал Никита, – а ну как ее нет? В смысле, что это истина каждого конкретного индивидуального сознания, и, стало быть, Дарвин, Маркс, Фрейд… одним словом, любой, кто широко обобщает, ничего здесь лично тебе не присоветует?»
«Тогда все просто, – покачал головой Савва, – Я думал об этом. Тогда – каждому по его собственному представлению. Боюсь, что от обобщения не уйти, потому что нет более массового и предопределенного обобщения для человечества, нежели смерть каждого в отдельности, а в определенных временных рамках – всех вместе без никаких исключений».
«А если у человека нет никаких представлений?» – спросил Никита.
«Значит, он настолько туп и примитивен, что не заметит собственной смерти, – предположил Савва, – И таких немало».
«А по-моему, – возразил Никита, понимая иллюзорность (эфемерность, легковесность, главное же, необязательность и вторичность, точнее, десятитысячеричность) своего возражения, – последний штрих – это окончательное и бесповоротное осознание того, что в состоянии “вещь в себе” человек бесполезен и безнадежен. Допускаю, что абсолютная свобода есть абсолютное одиночество. Но человек, когда он один, не может ни черта и не нужен никому».
«А как же Бог? – поинтересовался Савва. – Ведь Бог один как перст».
«Но мы-то не боги, – пожал плечами Никита. – Дух Божий носился в изначальной пустоте, которую он затем преобразовал в… прекрасный, если бы мы его не испохабили, мир. Наш дух носится в… остаточно, скажем так, прекрасном мире, который мы преобразуем в похабную пустоту».
«В этом мире, в этом городе, там, где улицы грустят о лете, – дурным голосом (почему-то с армянским акцентом) пропел Савва, – я один, как даже не перст, а… – опять процитировал Маяковского, – последний глаз у идущего к слепым человека. И тем не менее я… кое-что могу, ты увидишь, и… кому-то определенно нужен, ты в этом убедишься. Но мне, в общем-то, нравится, как ты рассуждаешь. Мне бы и самому хотелось так думать. Если бы я наверняка не знал, что все не так».
Никита подумал об универсальности формулы: взвешен-ис- числен-разделен. Так, к примеру, судьба обошлась со столь милым сердцу Саввы Советским Союзом. Впрочем, и нечто из области коммерции увиделось Никите в последовательности этих действий. Взвешен – понятно. Исчислен – определена цена. Разделен – подготовлен к (розничной) продаже, которая, конечно, более хлопотна, нежели оптовая, но зато и (если время терпит) более выгодна.
А еще Никита подумал, что и тайна (истина) смерти вполне укладывается в уникальную формулу, где в каждое действие вмещаются два других. Взвешен, решил Никита, это когда окончательно расстался с жизнью, лежишь в гробу (или не в гробу, или не лежишь, но – однозначно – уже никогда не поднимешься и не пойдешь). Исчислен – это на Страшном суде, где же еще? Разделен – когда душа отделена от тела и – одновременно опять (уже душа) взвешена: сколько в ней хорошего, а сколько плохого. Если хорошего больше – в один конец. Если плохого – в другой. А еще Никита подумал, что человек перманентно, в режиме non-stop взвешивается, исчисляется и разделяется, хотя и не замечает этого.
«Значит, ты полагаешь, – постарался как можно короче и яснее сформулировать вопрос Никита, – что национальная идея России в настоящее время – это смерть?»
«Если ты жаждешь однозначного ответа, то да, я считаю, что в настоящее время национальная идея России – это смерть.
Но, видишь ли… – замялся Савва, – клиническая картина смазана, неоднозначна, противоречива, как… жизнь, поэтому не каждому дано видеть ее во всей непреложности. Наоборот, в силу собственных представлений все видят разное, а потому теряются. Кто-то – безвластие, пороки административно-территориального деления и управления, кто-то – всемирный масонский или олигархический заговор, кто-то – неправильную экономику, кто-то – информ- и политтехнологии, скотинящие народ, кто- то… еще что-то. Видишь ли, – вздохнул Савва, – чтобы поставить правильный диагноз, мало читать газеты и аналитические сводки. Надо повернуть глаза внутрь себя, и…»
«Все люди смертны, – возразил Никита. – Но это отнюдь не означает, что вокруг одна лишь смерть. Наоборот, всюду жизнь. Помнишь, так еще называется старая картина: каторжные ребята смотрят из зарешеченного вагона на голубей…»
«По-своему, – как бы не расслышал его Савва, – открывшийся пейзаж величествен, ибо в чем еще, как не в отвязанности от обыденной жизни, заключается полная, абсолютная свобода? Воистину, Россия сейчас самая свободная страна в мире! Ее можно уподобить человеку, задумавшему самоубийство, только вот еще окончательно не решившему, как его совершить: прямо, чтобы всем было ясно, или хитро, чтобы можно было свалить на печальное стечение обстоятельств, историческую предопределенность, – почувствовал, что в России окончательно утвердился авторитаризм, и все, не захотел жить рабом, несчастный случай и так далее. Видишь ли, – неожиданно упавшим голосом продолжил Савва, и Никита понял, что Савва говорит не только о России, но и о себе, – мысленное приуготовление к смерти – это не столько действие, сколько процесс, иногда весьма и весьма растянутый во времени. Сначала кажется, что это игра, что в любой момент можно остановиться, вернуться, так сказать, на исходные позиции, к рутинному существованию. Человек сам толком не знает, задумал он самоубийство или не задумал, а если задумал, то что конкретно, и вообще, задумал ли? Однако сам строй его мыслей, сама его жизнь, сами его представления уже (незаметно для него, а зачастую и для окружающих) меняются. Его уже не волнует, как стоят на полках книги, с какими людьми он выпивает, что с потолка сыплется штукатурка, а кран в ванной ссыт круглые сутки ржавой мочой, есть ли еда в холодильнике или там шаром покати, плевать он хотел на газеты и телевизионные новости.
научные открытия, экспедицию на Марс, войну на Северном Кавказе, социальную несправедливость, ему до п… ремонт квартиры, приобретение нового дивана, а также где он будет летом отдыхать, повысят или снизят зарплату, кто президент страны, какая экономическая программа у правительства. Он устремлен в иные пределы, всматривается в бездну, которая, как утверждал Ницше, в свою очередь всматривается в него, гонится за призраком, которого в конце концов настигает, – одним словом, готовит себя к иной участи. Вот в каком состоянии пребывает нынче Россия. Причем как общество в целом, так и каждая отдельная личность. Чтобы совершить самоубийство, – вздохнул Савва, – потребна гигантская воля, напряжение всех душевных и физических сил. Эта воля у России есть. И в то же время нет воли, чтобы противостоять ничтожным, случайным историческим – я имею в виду так называемые реформы – обстоятельствам. Что проще – прогнать воровскую сволочь или… уйти из жизни? Конечно, прогнать. Но мы уходим. Люди изъяты из привычного круга жизни и, подобно зернам, помещены между жерновами мироздания…»
«Какими-какими жерновами?» – перебил Савву Никита, не в силах отделаться от мгновенного, но навязчивого образа… взаимодействующих мужских и женских половых органов. Почему-то явилась мысль, что именно они и есть жернова мироздания. Образ стремительно (и концептуально) разрастался. Зорким, как у орла (точнее, у «погруженного» в эту тему подростка), взглядом Никита разглядел и зерно внутри (между) жерновами. Должно быть, ему передалось безумие Саввы, потому что этим самым зерном оказался… гомункулус – крохотный светящийся человечек с невыразимо печальным взглядом то ли в реторте, то ли в… презервативе. Никита вдруг подумал, что существует (параллельная?) цивилизация гомункулусов и что синтезируются они (кем?) из ликвидированных посредством контрацептивов, а также абортированных младенцев в полном соответствием с законом о сохранении энергии, ибо, как известно, энергия, тем более энергия пусть и несостоявшегося, но по образу и подобию Божьему человека не может бесследно исчезнуть, а может только куда-то перетечь, чтобы сохраниться.
Самое удивительное, что дикая и непотребная эта теория, в принципе, не сильно противоречила логике.
«Жерновами? – удивленно посмотрел на него Савва. – Какими жерновами? Как какими? Кантовскими! Звездное небо над головой и моральный закон во мне. Но это в обществе, к которому применима категория «нормальное», А что у нас? Нет промышленности, нет сельского хозяйства, нет искусства, нет литературы, нет кино, нет науки, но еще остались люди, которые когда-то всем этим занимались. Сейчас они не занимаются ничем, дотлевают, стараясь не подохнуть с голода. Первый признак отсроченной – социальной – смерти – исчезновение среды обитания, где человек мог себя когда-то реализовать, где он беззаботно жировал, подобно рыбе в прибрежных камышах».
«Куда же она исчезает, эта среда?» – прервал брата Никита, не в силах отделаться от мыслей о законе сохранения энергии.
«А превращается в деньги, которыми владеют другие дяди, – неожиданно просто ответил Савва. – Был, допустим, НИИ, проектировал… ну, скажем, нагреватели. НИИ нет, никто не работает, нагреватели не проектируются, но куда-то же все это делось, во что-то же превратилось? А превратилось это в деньги, которые положил себе в карман некий дядя. Он думает, что всех облапошил, и не знает, что они не принесут ему счастья, потому что в этих деньгах – отобранная жизнь и, следовательно, приближенная смерть, которые вопиют, да? – посмотрел на Никиту Савва. – Вопиют, взыскуют и алчут справедливости. Так что второй признак отстроченной смерти – космическое одиночество, которое настигает как тех, у кого отняли жизнь, так и тех, кто отнял, конвертировав ее в деньги. Исчезновение и одиночество – имя новым жерновам. Вот почему, – торжественно поднял вверх палец Савва, окончательно уверив Никиту в собственном безумии, – душу народа-смертника все новым и возрастающим изумлением наполняют не кантовские звездное небо и моральный закон, но… – выпучил глаза и окончательно стал похож уже на классического, по какому плачет смирительная рубашка, безумца. Разве только без пены на губах, – водка и телевизор. Водка заменяет среду обитания, люди растворяются в водке, как раньше в общественном строе, в трудовом коллективе, в семье, в парторганизации. Телевизор – избавляет от одиночества, насыщая душу разрушающей картину мира, тупящей бессмысленной информацией. Вот и получается, – развел руками Савва, – что Россию волнует не столько вопрос, как наладить жизнь, а что будет… после этой самой жизни. Иначе бы население не сокращалось каждый год на миллион человек. Естественно, все намного сложнее, но, думаю, суть я тебе объяснил. Национальная идея России – все и ничто одновременно. Национальная идея России – гипотетический мир за чертой, про который говорят “лучший из миров”, но не знают наверняка, есть он или нет, а если есть, то и впрямь – лучший ли?»
У Никиты возникло ощущение, что все, о чем они говорят, не имеет ни малейшего отношения к жизни за вакуумно-звуконепроницаемыми окнами особняка, где люди ходят на работу, сражаются с безденежьем, читают книги, занимаются (не всегда криминальным) бизнесом, бомжуют, пьянствуют, развратничают, молятся в храмах – одним словом, делают самые разные вещи, определенно не стремясь при этом к смерти, равно как и не желая возвращения социализма, при котором якобы их существование было исполнено высокого геополитического, цивилизационного и прочего смысла. Не сильно как-то рвались людишки под тяжелую руку нового товарища Сталина, который, как известно, принял Россию с сохой, а сдал с атомной бомбой. Сейчас Россия, как огромная отпущенная (или опущенная) резинка вновь стремилась к сохе, и плевать ей было на атомную бомбу. И еще у Никиты возникло ощущение, что, сведя все к водке и телевизору, брат издевается над ним.
О чем он и поведал Савве.
«Меньше всего, – рассмеялся Савва, – меня волнует проблема правдоподобия, равно как и насыщения той или иной гипотезы трагедийным или комедийным содержанием. Более того, – понизил голос, – чем менее гипотеза правдоподобна и, следовательно, менее понятна, в смысле, абсурдна и невероятна, тем больше у нее шансов превратиться в России в руководство к действию. Чем, собственно, моя программа хуже программы построения коммунизма, когда должны были отмереть за ненадобностью национальные различия, деньги и государство, или программы либерального реформирования России, когда, напротив, стало отмирать все, за исключением именно национальных различий, денег и государства, превратившегося в главного вора, в крыловского кота, который жрет то, что должен стеречь? Так почему определяющими субъектами развития общества не могут быть такие категории, как жизнь и смерть? Так почему путь от жизни к смерти не может пролегать через водку и телевизор? Кто может четко и ясно объяснить человеку, что его ожидает после смерти? Только Бог! Следовательно, русский народ – избранный с точки зрения приближения к Богу народ. Пьет водочку, как святую воду, смотрит в телевизор и думает, что видит там… Бога. Ведь если вдуматься, – продолжил Савва, – вся жизнь человека – роман со смертью, имеющий стопроцентные шансы на взаимность, так сказать, гарантированный, а может, гарантийный роман. Видишь ли, смерть – серьезная и очень искренняя девушка, любые, даже самые мимолетные знаки внимания к себе она истолковывает однозначно. Ее принцип: верность до гроба. Иной раз, – понизил голос Савва, – если кто-то ей сильно глянется, она сама идет на контакт. Человек, находясь в расцвете душевных и физических сил, решительно не помышляя о смерти, иной раз чувствует… с ее стороны, так сказать, неожиданную взаимность и… – продолжил совсем уже шепотом, – странным образом отзывается на нее, безумствует, как мальчишка, чтобы, значит, по полной насладиться романом, пока молод и крепок, а не когда превратится в едва таскающего ноги маразматика…»