
Полная версия:
Иван Грозный. Книга 1. Москва в походе
Вчера ночью к сторо́же подобралась толпа всадников, пыталась врасплох напасть на станичников, да не тут-то было… Герасим вовремя вышел им навстречу. Произошел копейный бой на конях. Вот когда вспомнил Герасим московского стрельца, обучавшего его копейному бою. Ой, как сгодилось! Он один выбил из седла нескольких всадников, оказавшихся ревельскими конными кнехтами-датчанами. И остальные ратники поработали на славу. Только пять человек было ранено в засеке. А когда датчане обратились в бегство, в преследовании их приняла участие даже и Параша… Она ловко стреляла в них из лука. Достойная стрелецкая дочь!
Эсты, приходя на засеку, рассказывали, что из Дании в Ревель много наехало воинских людей и купцов. Датский король на словах хоть и не считает город своим, но не хочет его уступить и свейскому королю. Датский король и свейский враждуют между собой и никак сговориться не могут, но теперь, видимо, свейский король не мешает датчанам плыть в Ревель. Он хитрит, бережет силы, а потом нападет на датчан.
– Теперешняя Ливония – что девица, вокруг которой все танцуют, – сказал один бывалый эст, недавно приехавший в деревню к своим землякам из Ревеля.
…Параша тоже проснулась. Наскоро оделась. Стали вместе умываться. Воздух чистый, легкий. Параша смотрит на море, Герасим старается заглянуть ей в глаза.
– Ну, что ты уставился на меня? – говорит она, отвертываясь.
– Стало быть, на тебя теперь и смотреть никак нельзя? – смеется он.
– Не насмотрелся!..
Параша идет к Гедеону, гладит его шею, а украдкой косится на Герасима.
– Ну, ну! Иди! Я не буду больше на тебя смотреть! – кричит он.
– Ты думаешь, я и впрямь застыдилась тебя? – храбро пошла она навстречу Герасиму, стараясь не смутиться. – Оседлай коня! Я на море поеду. Купаться хочу.
Герасим послушно выполнил ее строгий приказ.
Параша ловко вскочила на коня и рысью поехала к морю. Несколько раз оглядывалась на Герасима, погрозила ему пальцем. Он провожал ее влюбленными газами.
Герасим мечтал, чтобы станица у моря стала прочною русской землей, где бы он всю жизнь провел с Парашею и с своими детьми, которых пока нет, но… они могут быть!..
Невдалеке, освещенный восходом, горделиво высился замок Тольсбург. Красиво развевался на нем русский стяг – стяг, с которым Герасим мысленно связывал всю свою и Парашину судьбу, свое боевое счастье и думы о долгой мирной жизни в будущем.
* * *В Москве на Печатном дворе все оставалось по-прежнему. Иван Федоров и Мстиславец с товарищами продолжали трудиться над Апостолом.
Охима слегка похудела. Андрейку встретила она бурно. Сначала с восхищением осмотрела его статную в кольчуге и шлеме фигуру, затем крепко его обняла и поцеловала, а потом стала ругать. За что?! Ей думалось, будто он ей изменил… Она пристально глядела ему в лицо и со слезами в голосе говорила:
– У-у, бесстыжие глаза! Ишь, как смотрят!.. Пошто они у тебя красные?
– От дыма, от пыли, от ветра…
– От какого дыма?
– Постреляй из пушки, в те поры узнаешь!
Охима подозрительно покачала головой.
– Много баб видел?
– Ни одной!
– Вот ты и насмехаешься надо мной! Прежде того не было… Ты надо мной никогда не смеялся… Неужели ты не видел ни одной бабы?
– Видать видел, да што в том! – как-то неестественно зевнул Андрейка.
– А чего ж тебе еще надобно?
Глаза Охимы округлились, голос ее стал похож на шипение разгневанной орлицы.
– Охима!.. Никак, слезы?
– О Пургинэ[69], накажи его!
– Чего ревешь? Чай, я не Алтыш! Нечего меня пытать!
Охима мгновенно перестала плакать.
– Не поминай Алтыша!
– Что так?
– Мне жаль его. Он не такой, как ты.
– Вестимое дело, кабы он был такой, как я, звали бы его Андрейкой, и глаза у нег были бы такие же, как у меня, и волосы…
Охима вдруг набросилась на Андрейку, опять стала его целовать.
– Задушишь! – нарочито испуганным голосом закричал Андрейка. – Что ты! Опомнись! Пусти!
– Бестолковая я, не сердись! Нет! Нет! Ты все такой же, как и был… Такой же хороший!
– Ну, вот! А я уже собрался уходить. Изобидела ты меня!
– Ужели ты, Андрейка? Ужели это ты?
– Я самый! – гордо произнес парень и засмеялся.
– О, спасибо Богу, спасибо!
Охима прижалась к Андрейке. Он слышал ее взволнованное дыхание. Ему почему-то сделалось жаль ее. Почудилось даже, что он и впрямь в чем-то провинился перед ней.
Он крепко поцеловал ее.
– Сам царь приходил ночью к нам, будто стрелец… Думали, ночной обход.. но то был не стрелец… Все узнали его… Что было! Все на колени упали… Испугались! Он рассмеялся, велел встать всем. Смотрел на работу Федорова и благодарил его, сказал, чтоб скорее сделали книгу… А меня ущипнул на дворе… Ох, какой он! Глаза, страшные глаза!
– Ты что! Уж не полюбилась ли ему?
Охима, как бы дразня Андрейку, с улыбкой произнесла:
– Не знаю… Федоров сказывал – полюбилась! Что ж ты теперь на меня уставился? Не ради меня приходил царь. Из-за моря станки и бумага в Нарву идут… На коленях мы благодарили его.
Андрейка задумался: «Рано радоваться! Бог ведает, что будет! Дадут ли царю владеть морем? Против него и против моря уже в воеводских шатрах втихомолку ропщут. Надежи, мол, нет на такое дело. Справиться ли Ивану Васильевичу со всеми царствами? Пугают людей шептуны. Вот и выходит – постой да подожди! А пушки лить надо не мешкотно, а с усердием. Нужны хорошие, убоистые пушки! Нужно много таких пушек. И удивления достойно, как о том не думают люди».
– Ты чего нахмурился? – толкнула Охима парня. – Столь долго не видались, а ты каким-то бирюком сидишь!
– Эх ты, Охима!.. Ничего ты не понимаешь! – вздохнул Андрейка. – Сердце мое неспокойно… Нерадивы мы!
– Алтыш теперь, чать, долго не приедет? Чего же ты кручинишься?
Андрейка грустно покачал головой в знак согласия.
– Долго… Боюсь, что и совсем сгинет… твой Алтыш!
Охима вскочила от удивления.
– Што ж ты! Никак, разлюбил меня?
– Полно, Охимушка, садись!.. Не о том я! – стал оправдываться Андрейка.
– Нет! Нет!.. Говори… Надоела я тебе? – плачущим голосом заговорила Охима, теребя его за руку. – Вот какой ты! А я думала, ты хороший! Я думала…
– Постой!.. Постой!.. Полно тебе! Уймись!
– А я-то!.. Я-то, глупая!.. День и ноченьку все о тебе думала!
Андрейка совсем растерялся.
– Да слушай! – громко крикнул он, зажав уши. – Чего не чаем, то может сбыться. Вот о чем!.. Вчера из Посольского приказа подьячий Егорка приходил, сказывал такое, што я и по сию пору не могу опомниться…
Охима села за стол, закрыв лицо руками.
– Все, видимо, идет по Божьему веленью, а не по нашему хотенью, – продолжал Андрейка тихим, печальным голосом. – Войне, болтал подьячий, и конца не предвидится… Пушек много будем ковать и лить. И народу будут собирать видимо-невидимо. Будто царь имел совет с боярами, а на том совете царь так разгневался, что стало ему плохо и под руки его увели в государевы покои… Несогласие! А врагу того только и надобно… Вот что! Города берем, а что из того выйдет, коли несогласие?
– Стало быть, тебя опять угонят? – взволнованно дыша, спросила Андрея Охима.
– Да разве я о том? Глупая! Худых людей много около царя! Вот что! То одного воеводу посылает он в Ливонию, то другого, а иных в Москву возвращает… Ровности нет.
Шепотом Андрейка передал Охиме на ухо, что боярина Телятьева, того, что заставлял Андрейку стрелять плохим ядром, царь вернул с войны и будто в подклети у себя держит, пытает. А советники царские отстаивают Телятьева, наказаньем Божьим царя пугают. Особливо Сильвестр.
– Ты меня-то пожалей… меня… глупый! Что тебе боярин? Нужен он нам! Туда ему и дорога!
Андрейка махнул рукой.
– Бабе хоть кол на голове теши, она все свое.
Обнял ее крепче прежнего.
– Давно бы так-то! – прижалась Охима к нему, оживившись. – О тех делах пусть старики судят да бояре, а ты со мной…
– Чего?
– У тебя иные дела есть. Ты молодой.
Рассмеявшись, Андрейка сказал:
– Эк у тебя сердце, что котел кипит!.. Еще тот на свете не народился, чтоб ваш норов угадать…
– Буде! Ровно ребенок малый… Не угадать!..
Уходя на заре от Охимы, Андрейка, смеясь, сказал:
– Кто с вами свяжется, тот уж царю не слуга…
Охима, стукнув его по затылку, сердито проворчала:
– Опять балабонишь?! Приходи вечером… Вот и все!
Андрейка вздохнул.
– Э-эх, нам царь урок задал! Вся Пушкарская слобода над ним потеет… выдут ли такие пушки, какие требует царь, не знаю!
– Придешь, што ль?
– Ладно, приду!
– Не «ладно», а приходи! На баб не смотри! Коли увижу, худо тебе будет.
– Какие бабы? – смеясь, переспросил Андрейка. – Кроме пушек, я ничего не вижу. Пушки больше всего люблю!
Охима так сердито покачала головою, что Андрейке показалось, будто и на пушки ему нельзя смотреть.
«Ну и ну! Хоть бы Алтыш скорее приехал!» – усмешливо подумал он.
* * *За окном изморось. Серенький денек. Иван Васильевич сидит в своей рабочей палате, окруженный посольскими дьяками. Перед ним на широком нарядном пергаменте крупными черными завитушками раскиданы строки письма датского короля Христиана. В них тревога, гнев, мольба.
Лицо царя хранит суровое спокойствие.
– Думайте, что отписать королю.
Висковатый смотрел куда-то в угол и вздыхал. Никто не решался начать говорить первым.
– Изобидел меня король, но обиды не надо казать. О чем он просит? Пощадить немцев?
Царь улыбнулся. Зашевелились дьяки.
– Великий государь, – произнес Висковатый, – Христиан, его величество, пишет, что-де Нарва издавна принадлежит Дании. Будто датских королей признавали своими владыками Эстония, Гаррия, Вирланд и город Ревель. Дерзкое, несправедливое самомнение!
– Ныне поднимается в королях алчность, ненависть, вражда… – сказал Иван Васильевич. – Будут задирать они нас, неправдою и насилием досаждать нам, но… блажен миротворец! Не станем чинить обиды, скажем твердо: Нарва была и будет нашей! Воля Божья отдать ее нам, и никто не должен стать на нам дороге.
Висковатый заметил, что лучше самому Ивану Васильевичу не отвечать на письмо короля Христиана. Ответить должен наместник Нарвы.
Царь одобрил это и продиктовал Висковатому, как надо королю ответить:
– «Чужих пределов и чести не изыскиваем, но, уповая на Бога прародителей наших, чести и вотчин своих держимся и убавить их никак не хотим. Еще великий государь и князь Александр Храбрый на лифляндцев огнь и меч свой посылал, и так было из поколения в поколение до мстителя за неправду, деда нашего государя Ивана, и до блаженные памяти отца нашего великого государя Василия, а мне, смиренному преемнику их, подобает ли забыть их великие труды и заботы и пролитую кровь народа нашего и отдать землю ту неведомо кому, неведомо зачем? И пускай наш брат Христиан подумает о том и отстанет от бездельного писания, ибо мы не скупости ради держим лифляндские города, но ради того, что они – наша извечная вотчина. И огнь, и меч, и расхищение на лифляндцев не перестанет, покудова не исправятся, но мы, как и ты, у Бога, сотворителя милости, просим, чтоб дал Бог промеж нас бранной лютости перестать и доброе дело чтоб учинилося». Так ему, Иван Михайлович, и отпиши.
На лице царя было выражение довольства. Он поднялся с своего места.
Иван Васильевич вслух прочитал псалом «Хвалите имя Господне!..»
Псалом длинный, восхваляющий мудрость Бога, «из праха поднимающего бедного, из брения возвышающего нищего, чтоб посадить его с князьми народа его…»
Дьяки в непосильном усердии отбивали поклоны, разлохматились, вспотели, искоса с подобострастием посматривая на царя.
После молитвы они обратились с земным поклоном в сторону царя и один за другим, склонив головы, вышли из палаты.
Наедине Иван Васильевич долго рассматривал письмо Христиана. Мял пальцами пергамент, смотрел через него на свет и с видимым удивлением покачивал головою. «Хитры немцы! – думал он. – Надо и нам такую бумагу!»
А в это время в приемной царя стоял у окна в ожидании приема хмурый Сильвестр. Косо посмотрел он на выходившую из покоев Ивана Васильевича толпу дьяков, поклонившихся ему холодно, вяло.
Узнав от окольничьего, что его хочет видеть Сильвестр, царь поморщился.
– Пусти!
Сильвестр, войдя, усердно помолился на икону, затем поклонился царю. Иван Васильевич холодно ответил ему поклоном же.
– Прошу прощения, великий государь!.. Осмелюсь обратиться к тебе, как и встарь, с добрым советом на пользу государства и твоей царской милости… Дозволь правду молвить!..
– Все вы ко мне приходите с правдой и говорите мне о ней. Но может ли правда моих подданных нуждаться в том, чтоб ее называли правдой? И найдется ли кто из моих людей, который бы, придя к царю, сказал: «Я пришел тебе говорить неправду»?
Иван Васильевич смеющимися глазами смотрел в растерянное лицо Сильвестра.
– Когда я был дитею, меня восхищали слова о правде в устах моих холопов. Было отрадно их слушать. Но когда у меня выросла борода и после того, как довелось мне видеть неправедное, злое, облеченное в словесе честнейшие, я захотел видеть честь и правду в делах. Однако говори, слушаю тебя! Садись.
Сильвестр опустился на скамью в простенке между окон, чтобы лицо его оставалось в тени. Он заговорил тихо, в голосе его слышалась обида:
– Святой псалмопевец царь Давид рек: «Не ревнуй злодеям, не завидуй делающим беззакония, ибо они, как трава, скоро будут подкошены и, как зеленеющий злак, увянут… Уповай на Господа Бога и делай добро…»
Царь поморщился.
– Опять ты, отче, поучаешь меня?
– Сам Господь Бог призвал меня охранять благоденствие и покой моего возлюбленного государя…
– Чего же ты хочешь?
– Волю дал ты малым людям, незнаемо откудова появившимся, безродным, невоздержанным, своевольникам, не почитающим древности… А старых бояр, подобных Телятьеву и покойному Колычеву Никите, позоришь, в опалу низводишь…
– Добро! – Царь метнул гневный взгляд в сторону Сильвестра. – Ранее пугал ты меня чародействами, какими-то «детскими чудищами», сатанинскими проказами, ныне ты пугаешь меня моими верными слугами, преданным мне дворянством… Мнится мне, волшебство не столь страшно вам, как мои служилые люди. Ты о царстве думай. Если ты да я состаримся да умрем, кто же должен на наше место ступить?!
Глаза Сильвестра расширились от удивления. Он почувствовал свое бессилие перед доводами царя.
– Мы служим тебе верою и правдою…
– Плохо стали служить.. Худо! Не вижу дела! Слышу одни укоризны. Скажи, что делает князь Владимир Андреич, мой брат? На охоту ездит да на богомолье… А о чем вы в монастырях молитесь? Ты любишь правду, так скажи мне: о царе ли своем молитесь вы, о победах ли нашему войску? Спроси и матушку князя Евфросинию… Сколько раз проклинала она меня на молитве? Молви честно… Ответь мне! Ведомо тебе то?
Сильвестр поднялся со скамьи и, указав рукой на икону, сказал:
– Бог видит, нет против тебя умыслов у князя Владимира Андреевича, нет грешных мыслей против царского трона… Не верь изветам ласкателей! Чести добиваются они себе, губя других. Такое нередко мы видим кругом государей!
Иван внимательно смотрел в лицо Сильвестру, перебирая четки на руке.
– Слова свои ты почитаешь «правдою»?
– Да! – смело сказал Сильвестр.
– Тот человек, который, видя тяжкий недуг царя, пытался перебить у его сына – законного его наследника – престол и не добился того, волен давать любую клятву в верности, но царь ему не поверит! Не его ли родительница, княгиня Евфросиния, говорила в те поры: «Присяга невольная – ничего не значит». И не один мой брат почитает ту присягу неправедной, вынужденной, навязанной… Знаю я!
Сильвестр хотел что-то возразить царю.
– Государь! – воскликнул он.
Но Иван Васильевич перебил, нахмурившись:
– Буде! Не хочу я слушать вас… Не пугайте, не грозите, не малое дитя я!.. Бог царей в нужде не оставит! Не по своей воле владычествую я, а по воле всевышнего. Людей, преданных государю, есть много и без вас! Иди!
Сильвестр, побелев от гнева и обиды, поклонился и вышел из покоев царя, пошатываясь, дыша с трудом.
Первый раз так резко и властно говорил с ним Иван Васильевич за всю его службу при царе.
В эту минуту Сильвестр со всею ясностью понял, что время его ушло, что никогда уже более не быть ему влиятельным вельможею, каким был он два-три года тому назад. И в первый же раз у него появилось недоброе чувство к царю. Захотелось, чтоб царя постигло какое-либо горе, какое-то большое несчастье, чтобы Иван Васильевич вновь обратился бы к своим советникам. Не так ли было одиннадцать лет тому назад, когда сгорела Москва! «Пожар! Да, пожар!» Мысли пришли в смятение: «Хотя бы Ливонская война потерпела ущерб!» На ум пришла и хворь царицы Анастасии… «Может быть, умрет?! Ее братья, Романовичи, немало зла принесли и ему, Сильвестру, и Адашеву, и Курбскому, и всей „избранной раде“.
Жаль царя, но что делать! Только беды направляют его на праведный путь!.. Это испытано. Надо поднять все силы против Романовичей, против выскочек-дворян, окруживших царя… Или победа, или поражение, позор и смерть! Все силы, чистые и нечистые, земные и небесные, надо призвать на борьбу с царем.
Охваченный такими мыслями, ничего не видя перед собой, широкий, размашистой походкой возвращался к себе в дом поп Сильвестр.
* * *В Столовой брусяной избе, близ Благовещенского собора в Кремле, где в царевом обычае было вершить посольские дела, сошлись царь Иван Васильевич и Алексей Адашев.
Царь и Адашев затворились в государевой горнице.
Первым повел речь Адашев. Лицо его было унылое. Он даже как-то пожелтел. Пышные светлые волосы беспорядочно всклокочены.
– Не узнаю тебя, государь Иван Васильевич! Суров ты ныне и недоступен для своих первых советников, то приметили даже и литовские посланники. Возвеличиваешь ты людей Посольского приказа выше меня и помимо меня ведешь совет с Висковатым, с Федором Сукиным и другими, словно бы у Посольского приказа главы, кроме них, нет… Их возвеличиваешь, меня унижаешь…
Иван Васильевич перебил Адашева с усмешкой в глазах:
– Зеленые листья лавров, возложенные рукою царя на холопа, украшают главу его, но кровь холопьего рода не меняют… Из гноища, снизу, призвал я тебя веселить меня. Бражничать со мной, помогать мне, но возвеличивать я тебя и не думал. Сны вам такие снятся, что вы – первые люди в царстве и что царь живет, как то угодно вам… Разбудил я вас, прогнал сновидение! Прошу простить! Возвеличиваю токмо сан самодержца, а людишек своих перебираю, как то мне вздумается… Старые мы с тобой друзья, а понять ты меня так и не можешь!
Низко поклонился Адашев:
– До самой кончины дней моих буду молиться за оказанную мне тобою, великий государь, честь. Но чести для верных холопов твоих мало. Им надобно оправдать ее великими, угодными царю делами, а я вижу, что дело, порученное мне, не по моей вине делается иными руками. У меня – честь, у Висковатого да у моих дьяков – твое доверие и твои поручения… Остался я с одой честью, но без дела… Непривычно мне так.
Иван Васильевич весело рассмеялся:
– То я и вижу! Честь тяготить вас начала, ибо на одном месте она, лукавая, застоялась!.. Честолюбцы подобны пьянице… тот выпьет чарку, берет сулею, – мало! Хватается за жбан, а после за кувшин – опять мало! Лезет в бочке, и слава тебе Господи, тут и опивается. Стали опиваться и вы, дружки мои! Жалко мне вас, а как удержать? Коль пьяницу оттащить от бочки, он бесится, то ж и с честолюбцами… Трудненько царю с вами! Пожалейте его ! Не жалуйтесь на обиды! Может ли царь до конца измерить степень заслуг ваших? И коли где он недомерит, где перемерит – не имейте обиды, ибо он царь, а не Бог, а вы – слуги царства, но не токмо Ивана Васильевича…
– Честолюбцем я никогда не был, – вспыхнув от негодования, громко возразил Адашев. – Я думал и ныне думаю лишь о благе государства и о твоем, великий государь, благе!
– Думает о благе царства и о моем благе и простой мужик, и черный люд из Дорогомилова… тем сильно наше царство, но не велика в том заслуга царедворца!.. Как же не думать царедворцу о благе царя, кол из его рук он получает богатство и славу? Умный ты человек, Алексей, а говоришь дурость! Дела мне нужны прямые, полезные, а не славословие и клятвы.
– Тяжко, государь, близкому к тебе сызмальства человеку слушать это… Был ли я когда-нибудь льстецом? С малых лет ты меня любил за правду, а ныне отвернулся от меня, малым даешь большие дела, мне малые…
Нахмурившись, царь произнес строго:
– Добрый человек к благополучию не пристрастен. Человек, имеющий силу, здоровье, легко сносит жар и холод и поднимает тяжелое и не гнушается поднять легкое… Так и истинно добрый, правдивый слуга царя, любящий родину, с одинаковым усердием делает малое и большое, ибо забота его лишь об одном, чтоб то дело было лучше сделано. Но обиды н в том не видит никакой. Будь и ты оным мудрецом!.. Скоро ты узнаешь – дам я тебе другое дело… Выполняй его честно, во имя блага родины… Не гневайся на меня, Алексей, и не ропщи! Какое бы малое дело ни получал ты от меня, знай, что оно – государево.
Царь перевернулся и вышел из горницы.
Адашев низко поклонился ему вслед.
* * *Никогда в Успенском соборе не горело столько свечей и лампад, как в эту субботнюю службу. Никогда так много не собиралось духовенства и народа в соборе, как в этот вечер прибытия в Москву послов от цареградского патриарха. Царь и царица стояли на своих местах: Иван Васильевич у первого столба на троне Владимира Мономаха под золоченым шатром, поддерживаемым четырьмя резными столбиками с государственным гербом; царица под другим шатром, с левой стороны.
Службу отправлял митрополит Макарий.
Послы вселенского патриарха привезли в Москву соборную грамоту, подтверждавшую наследственные царские права византийских владык за московским великим князем Иваном Васильевичем.
Грамоту прочел сам митрополит, а в ней говорилось, что великий князь Иван Четвертый должен «восприять власть, как и прежде царствовавшие цари, и быть святейшим царем богоутвержденной земли, быти и зватися ему царем законно и благочестно, быти царем и государем православных христиан всей вселенной от востока до запада и до океана, быти надеждою и упованием всех родов христианских, которых он избавит от варварской тяготы и горькой работы».
Грамота гласила, что цареградский собор молит Бога об укреплении Московского царства, которое должно явиться сменою Византийской империи, и о возвышении руки государя: «да избавит повсюду все христианские роды от скверных варвар, сыроядцев, и страшных язычников, агарян!»
В Успенском соборе в эту субботу молились Богу печатник Иван Федоров и Андрей Чохов.
Они только издали могли наблюдать за царем и видели лишь его спину, но во всей осанке его могучей фигуры чувствовалось спокойное, властное внимание к патриаршей грамоте. Царь держался так, будто все это он принимает как должное, не умножающее и не уменьшающее его величия.
– Да не погрязнет корабль великого твоего державства в волнах бесчестия! – громко закончил Макарий, обведя хмурым взглядом боярскую знать.
Иван Федоров шепнул на ухо Андрею: «Иосифляне победили!» На лице его была радость. Андрей теперь хорошо понимал, в чем суть борьбы между нестяжателями и иосифлянами; уже не раз ему говорил Иван Федоров, что, если бы не митрополит Макарий – Печатного двора не было бы. Митрополит, главный заступник, он – защитник его, Федорова, от нападок нестяжателей, вассиановцев, заволжских старцев и их покровителей из боярской знати.
Когда Макарий вручил грамоту приблизившемуся к амвону Ивану Васильевичу, монахи, стоявшие рядом по обе стороны амвона, запели громкую, торжественную «осанну».
Приняв благословение от митрополита, царь приложился к Евангелию и иконам. Все это делал он с величественной неторопливостью, останавливаясь перед каждой иконой и некоторое время внимательно вглядываясь в нее. Духовенство и бояре в эти минуты стояли не шелохнувшись, смиренно поникнув головами.
Но вот к царице подошел митрополит и возвел ее на амвон. За царицей рында нес большой, расшитый шелками самой Анастасией образ святого Никиты, в честь своего старшего брата, который был ближе всех к царю. Она тем самым снова подчеркнула дружбу и сплоченность семьи Юрьевых-Захарьиных, против которой злобствовали бояре.
Она принесла эту икону как дар, как память о знаменательном событии – признании вселенским цареградским собором святителей ее мужа, царя Ивана, самодержцем и главою православных христиан всех земель своих и иноземных.
С песнопениями священники внесли царицын образ в алтарь, где митрополит окропил его святой водой.
Макарий и его иподъяконы смиренно поклонились царице, благодаря ее за драгоценное приношение.
После службы бояре расходились по домам молчаливые, угрюмые. Надежды на оспаривание самостоятельности государя и его «державства», якобы перешедшего от последнего византийского императора к московскому великому князю, рухнули. Сам патриарх константинопольский и вселенский святительский собор из-за рубежа подали свой голос в пользу царя Ивана.