Читать книгу Игра в классики (Хулио Кортасар) онлайн бесплатно на Bookz (14-ая страница книги)
bannerbanner
Игра в классики
Игра в классикиПолная версия
Оценить:
Игра в классики

4

Полная версия:

Игра в классики

– И однако же, – сказал Грегоровиус, встряхиваясь, – «il faut tenter de vivre» [134].

«Voilà [135], – подумал Оливейра. – Хорошо, что я промолчал. Из миллионов стихотворных строк он выбирает ту, которая пришла мне на ум десять минут назад. Вот что называют случайностью».

– Да нет же, – сказал Этьен сонным голосом. – Вовсе не надо пытаться жить, жизнь – это то, что нам дается роковым образом. Довольно давно существует подозрение, что жизнь и живые существа – совершенно разные вещи. Жизнь идет сама собой – нравится нам это или нет. Ги пытался сегодня опровергнуть эту теорию, но если опираться на статистику, то теория та неопровержима. Подтверждение тому – концлагеря и тюремные пытки. Вероятно, из всех наших чувств единственным не подлинно нашим является чувство надежды. Надежда принадлежит жизни, это сама жизнь, которая защищается. И т.д. и т.п. А засим я бы отправился спать, потому что Ги своими штучками выжал меня, как лимон. Рональд, приходи завтра утром в мастерскую, я закончил один натюрморт, ты с ума сойдешь какой.

– Орасио меня не убедил, – сказал Рональд. – Я согласен, что многое вокруг меня абсурдно, но, возможно, мы называем абсурдным то, чего еще не понимаем. Когда-нибудь выяснится.

– Очаровательный оптимизм, – сказал Оливейра. – Пожалуй, можно отнести этот оптимизм за счет жизни в чистом виде. Твоя сила в том, что для тебя нет будущего – естественное ощущение для большинства агностиков. Ты всегда жив, ты всегда тут, все для тебя складывается самым прекрасным образом, как на досках Ван Эйка. Но если бы с тобой приключился такой ужас – если бы ты не имел веры и в то же время чувствовал, что катишься к смерти, к этому самому скандальному из скандалов, – ты бы как следует занавесил зеркало.

– Пошли, Рональд, – сказала Бэпс. – Очень поздно, спать хочется.

– Погоди, погоди. Я вспоминаю, как умер мой отец, и, пожалуй, кое-что ты правильно говоришь. Его смерть, сколько я ни думал, у меня никак в голове не укладывается. Молодой, счастливый человек в Алабаме. Шел по улице, и дерево упало на него. Мне было пятнадцать лет, за мной прибежали в колледж. Сколько на свете абсурдных вещей, Орасио, сколько смертей, ошибок… И дело не только в количестве, я полагаю. Это не тотальный абсурд, как ты считаешь.

– Абсурд – это то, что не выглядит абсурдом, – сказал Оливейра загадочно. – Абсурд в том, что ты выходишь утром за дверь и находишь у порога бутылку молока – и ты совершенно спокоен, потому что вчера было то же самое и то же самое будет завтра. Абсурд – в этом застое, в этом «да будет так», в подозрительной нехватке исключений из правил. Не знаю, но, может быть, следовало бы попытаться пойти по другому пути.

– И отвергнуть разум? – сказал Грегоровиус недоверчиво.

– Не знаю, может быть. Или использовать его иначе. Разве доказано, что логические принципы – плоть от плоти нашего разума? Если существуют народы, способные жить, основываясь на магическом миропорядке… Бедняки, случается, едят сырых червей, у каждого своя шкала ценностей.

– Червей, какая гадость, – сказала Бэпс. – Рональд, дорогой, уже поздно.

– По сути дела, – сказал Рональд, – тебе претит закономерность в любых ее проявлениях. Как только что-то начинает действовать нормально, ты страдаешь так, словно оказался за решеткой. Но и мы все немножко такие, компания так называемых неудачников: все мы не сделали карьеры, не добились титулов и тому подобного. И потому мы в Париже, братец, а твой знаменитый абсурд в конечном счете не что иное, как смутный анархический идеал, которого ты просто не можешь выразить толком.

– Ты даже не представляешь, насколько ты прав, – сказал Оливейра. – Послушать тебя, мне надо выйти на улицу и расклеивать плакаты, призывающие к свободе Алжира. Внести посильный вклад в общественную борьбу.

– Деятельность может придать твоей жизни смысл, – сказал Рональд. – Я читал это, кажется, у Мальро.

– Ты читал это в «NRF» [136], – сказал Оливейра.

– А ты вместо этого занимаешься онанизмом, как обезьяна, топчешься на псевдопроблемах в ожидании неизвестно чего. Если все это – абсурд, надо что-то делать, изменить порядок вещей.

– Слыхал я это, – сказал Оливейра. – Едва ты замечаешь, что спор поворачивается к чему-то, по твоему мнению, конкретному, как, например, пресловутое действие, как на тебя нападает красноречие. Ты не хочешь понять, что право на деятельность, как и на бездеятельность, надо заслужить. Как можно действовать, не выработав предварительно основополагающих позиций по отношению к тому, что хорошо и что истинно? Твои представления о добре и истине – представления исторические и основываются на унаследованной этике. А мне и история, и этика представляются в высшей степени сомнительными.

– Как-нибудь, – сказал Этьен, выпрямляясь, – мне бы хотелось с большими подробностями выслушать твое рассуждение по поводу того, что ты называешь основополагающими позициями. Может статься, в основе этих основополагающих позиций – не что иное, как дыра.

– Не беспокойся, об этом я тоже думал, – сказал Оливейра. – Однако по чисто эстетическим соображениям, которые ты вполне способен оценить, согласись: огромная качественная разница есть между тем, чтобы находиться в центре чего-то или болтаться по периферии, согласись и призадумайся.

– Орасио, – сказал Грегоровиус, – изо всех сил размахивает словами, которыми пять минут назад горячо советовал нам не пользоваться. Во всем, что касается слов, он большой мастак, а вот пусть он лучше объяснит нам туманное и необъяснимое, сны, например, загадочные совпадения, откровения или природу черного юмора.

– Тип сверху опять стучит, – сказала Бэпс.

– Нет, это дождь, – сказала Мага. – Пора давать лекарство Рокамадуру.

– Да нет еще, – сказала Бэпс и поспешно наклонилась, поднося руку с часами к самой лампе. – Без десяти три. Пошли, Рональд, очень поздно.

– Мы уйдем в пять минут четвертого, – сказал Рональд.

– Почему в пять минут четвертого? – спросила Мага.

– Потому что первая четверть часа всегда самая везучая, – сказал Грегоровиус.

– Дай мне еще глоток каньи, – попросил Этьен. – Merde [137], ничего не осталось.

Оливейра загасил сигарету. «На страже, – подумал он с благодарностью. – Настоящие друзья, даже этот несчастный Осип. А сейчас – четверть часа цепной реакции, от которой никому не уйти, никому, даже тому, кто в состоянии понять, что через год в это время и самые подробные воспоминания о том, что произошло здесь год назад, не способны будут вызвать подобного выделения адреналина и слюны или заставить так вспотеть ладони… Вот они, доказательства, которых никак не хочет понять Рональд. Что я сегодня сделал? Довольно чудовищную вещь, a priori [138]. Может, помогла бы кислородная подушка или что-то в этом роде. Какая глупость, просто продлили бы ему немного жизнь на манер месье Вальдемара, и только».

– Надо бы ее подготовить, – шепнул ему на ухо Рональд.

– Не говори глупостей, ради бога. Не чувствуешь разве, она уже подготовлена, это носится в воздухе?

– А теперь слишком тихо разговариваете, – сказала Мага. – Когда уже не надо.

«Tu parles» [139], – подумал Оливейра.

– В воздухе? – прошептал Рональд. – Я ничего не чувстствую.

– Сейчас будет три, – сказал Этьен, и его передернуло, словно в ознобе. – Напрягись немного, Рональд, может, Орасио и не гений, но понять, что он имеет в виду, совсем нетрудно. Единственное, что мы можем, – остаться еще ненадолго и вынести все, что тут произойдет. А ты, Орасио, я теперь вспоминаю, довольно здорово сказал насчет картины Рембрандта. Точно так же, как метафизика, существует и метаживопись, она отражает запредельное, и старик Рембрандт это запредельное умел схватить. Только люди, ослепленные привычными представлениями или логикой, могут стоять перед Рембрандтом и не чувствовать, что есть на его картинах окно в иное, некий знак. Для живописи это вещь очень опасная, однако же…

– Живопись всего-навсего один из видов искусства, – сказал Оливейра. – И ее как вид не следует чрезмерно защищать. А кроме того, на каждого Рембрандта приходится по меньшей мере сотня обыкновенных живописцев, так что живопись не пропадет.

– К счастью, – сказал Этьен.

– К счастью, – согласился Оливейра. – К счастью, все к лучшему в этом лучшем из возможных миров. Включи верхний свет, Бэпс, выключатель за твоим стулом.

– Где-то была чистая ложка, – сказала Мага, поднимаясь.

Изо всех сил, хотя и понимая, что это отвратительно, Оливейра старался не смотреть в глубь комнаты. Мага, ослепленная, терла глаза, а Бэпс, Осип и остальные, тайком глянув, отворачивались, а потом снова смотрели туда. Бэпс хотела было взять Магу под руку, но что-то в выражении лица Рональда остановило ее. Этьен медленно выпрямился, разглаживая руками все еще мокрые брюки. Осип поднялся из кресла, говоря, что надо все-таки отыскать плащ. «А теперь должны начать колотить в потолок, – подумал Оливейра, закрывая глаза. – Несколько ударов один за другим, а потом три торжественных. Однако все идет наоборот: вместо того чтобы погасить свет, мы его зажигаем, мы оказались на самой сцене, ничего не попишешь». Он тоже поднялся, разом почувствовав все свои кости, и все, сколько было нахожено за день, и все, что за день случилось. Мага уже нашла ложку на печурке, за стопкой пластинок и книг. Протерла ее подолом, оглядела в свете лампы. «Сейчас нальет микстуру в ложку, а по дороге к кровати половину прольет на пол», – подумал Оливейра, прислонясь к стене. Все так странно затихли, что Мага поглядела на них удивленно; флакон никак не открывался, и Бэпс хотела помочь ей, подержать ложку, сморщившись при этом так, будто Мага делала что-то несказанно ужасное, но Мага наконец налила микстуру в ложку, сунула пузырек кое-как на край стола меж тетрадей и бумаг и, вцепившись в ложку, как цирковой акробат в шест, как ангел в святого, падающего в бездну, направилась, шаркая тапочками, к кровати, все ближе и ближе, и сбоку шла Бэпс, строя гримасы и стараясь глядеть и не глядеть и все-таки бросая взгляд на Рональда и на остальных, которые у нее за спиной тоже подходили все ближе, и самый последний – Оливейра, с потухшей сигаретой во рту.

– Всегда у меня проли… – сказала Мага, останавливаясь у кровати.

– Лусиа, – сказала Бэпс, готовая положить ей руки на плечи, но так и не положила.

Жидкость пролилась на одеяло, ложка выпала. Мага закричала и опрокинулась на кровать, перевернулась на бок, лицо и руки прильнули к пепельно-серой, безразличной кукле, сжимали и тормошили ее, а той уже не могли причинить вреда ее неосторожные движения и не приносили радости ненужные ласки.

– Ах ты, черт подери, надо же было ее подготовить, – сказал Рональд. – Ну как же это так, какая гнусность. Говорим тут всякие глупости, а этот, этот…

– Не истери, – сказал Этьен мрачно. – Вон поучись у Осипа не терять головы. Найди-ка лучше одеколон или что-нибудь похожее. Я слышу, старик сверху опять взялся за свое.

– А что ему остается, – сказал Оливейра, глядя на Бэпс, которая изо всех сил старалась оторвать Магу от кровати. – Ну и ночку мы ему устроили.

– Пусть катится ко всем чертям, – сказал Рональд. – я сейчас пойду и набью ему морду, старому хрычу. Раз не умеет уважать чужой беды…

– Take it easy [140], – сказал Оливейра. – Держи одеколон, возьми мой платок, хоть он и далеко не безупречной чистоты. Ну ладно, пойду, пожалуй, в полицейский участок.

– Могу я сходить, – сказал Грегоровиус, стоявший с плащом в руках.

– Ну, конечно, ты ведь член семьи, – сказал Оливейра.

– Лучше тебе поплакать, – говорила Бэпс и гладила по голове Магу, а та вжалась в подушку и не отрывала глаз от Рокамадура. – Ради бога, смочите платок спиртом, надо привести ее в чувство.

Этьен с Рональдом суетились вокруг кровати. С потолка доносился равномерный стук, и всякий раз Рональд поднимал глаза кверху, а однажды даже нервно потряс кулаком. Оливейра отступил к печке и оттуда смотрел и слушал. Усталость вступила в ноги, тянула его книзу, трудно было дышать и двигаться. Он закурил новую сигарету, последнюю в пачке. Между тем дело немного сдвинулось, Бэпс, разобрав угол, соорудила из двух стульев и одеяла подобие ложа; странно было видеть, как они с Рональдом хлопотали над Магой, затерявшейся в холодном бреду, в сбивчивом, но почти бесстрастном монологе; наконец прикрыли ей глаза платком («Если это тот, который мочили в одеколоне, то она у них ослепнет», – подумал Оливейра), а потом с невиданным проворством помогли Этьену перенести Рокамадура в самодельную колыбельку и закрыли его покрывалом, которое вытащили из-под Маги, при этом не переставая с ней разговаривать, поглаживать ее и подносить ей к носу смоченный одеколоном платок. Грегоровиус дошел до двери и остановился там, не решаясь выйти; украдкой он поглядывал на кровать и на Оливейру: хотя тот и стоял к нему спиной, однако взгляд его на себе чувствовал. Наконец Осип решился выйти, но за дверью наткнулся на старика, вооруженного палкой, и отпрянул назад. Палка ударилась в закрытую дверь. «Вот так все и наматывалось бы одно на другое», – подумал Оливейра, делая шаг к двери. Рональд, догадавшись о его намерении, тоже в ярости кинулся к двери, а Бэпс выкрикнула что-то по-английски. Грегоровиус хотел их удержать, но опоздал. Рональд, Осип и Бэпс выскочили за дверь, а Этьен устремил взгляд на Оливейру как на единственного человека, еще сохранявшего здравый смысл.

– Пойди посмотри, чтоб не наделали глупостей, – сказал ему Оливейра. – Старику под сто, и он совсем сумасшедший.

– Tous des cons! – кричал старик на лестнице. – Bande de tueurs, si vous croyez que ça va se passer comme ça! Des fripouilles, des fainéants. Tas d’enculés! [141]

Странно, но кричал он не очень громко. В приоткрытую дверь карамболем долетел голос Этьена: «Та gueule, pépère» [142]. Грегоровиус ухватил Рональда за рукав, но в проникавшем из комнаты свете Рональд уже заметил, что старик и на самом деле очень стар, и потому только тряс кулаком у него перед носом, и то все менее и менее убежденно. Раз или два Оливейра поглядел на кровать, где тихо, не двигаясь, лежала Мага. Только плакала, сотрясаясь всем телом и уткнувшись лицом в подушку, в то самое место, где раньше лежала головка Рокамадура. «Faudrait quand même laisser dormir les gens, – говорил старик – Qu’ est-ce que ça me fait, moi, un gosse qu’a claqué? C’est pas une façon d’agir, quand même, on est à Paris, pas en Amazonie» [143].

Голос Этьена зазвучал, перекрывая слова старика, убеждая его. Оливейра подумал, что совсем не трудно было бы подойти к постели, наклониться и шепнуть Маге на ухо несколько слов. «Но это я бы сделал ради себя, – подумал он. – Ей сейчас ни до чего. Это мне бы потом спалось спокойнее, хотя и знаю, что все это слова – не более. Мне, мне, мне бы спалось спокойнее, если бы я сейчас поцеловал ее, и утешил, и сказал бы все, что уже сказали ей эти люди.»

– Eh bien, moi, messieurs, je respecte la douleur d’une mère, – послышался голос старика. – Allez, bonsoir messieurs, dames [144].

Дождь лупил по стеклу, Париж, наверное, превратился в огромный серый пузырь, в котором понемногу занималась заря. Оливейра шагнул в угол, где его куртка, сочившаяся влагой, казалась четвертованным телом. Медленно надел куртку, не сводя глаз с постели, точно ожидая чего-то. Вспомнил руку Берт Трепа, повисшую на его руке, вспомнил, как долго он брел под дождем. «Какой тебе прок от лета, соловей, на снегу застывший?» – продекламировал насмешливо. Порченый, вконец порченый. И вдобавок нет курева, проклятье. Теперь надо тащиться до кафе Бебера, но где меня ни застанет это мерзкое утро, один черт.

– Старый идиот, – сказал Рональд, закрывая дверь.

– Пошел к себе, – сообщил Этьен. – А Грегоровиус, по-моему, отправился заявлять в полицию. Ты остаешься тут?

– Нет. Зачем? Им не понравится, когда они увидят здесь столько народу в такое время. Пусть Бэпс останется, для такого случая две женщины – самое лучшее. Это как бы их, женское, дело, понимаешь?

Этьен посмотрел на него.

– Интересно, почему у тебя так дрожит рот? – спросил он.

– Нервный тик, – ответил Оливейра.

– Этот тик не очень вяжется с твоим циничным видом. Пойдем, я с тобой.

– Пойдем.

Он знал, что Мага приподнялась на постели и что она смотрит на него. На ходу засовывая руки в карманы куртки, он пошел к двери. Этьен сделал движение, чтобы удержать его, но не удержал, а пошел за ним. Рональд, глядя им вслед, раздраженно пожал плечами. «Как все это глупо», – подумал он. От мысли, что все это глупо и абсурдно, ему стало не по себе, но отчего так, он не понял. И принялся помогать Бэпс готовить компрессы, стараясь хоть чем-то быть полезным. Снова послышался стук в потолок.

(—130)

29

– Tiens [145], – сказал Оливейра.

Грегоровиус, в черном домашнем халате, стоял, прислонившись к печке, и читал. К стене гвоздем была прибита лампа, а газетный колпак аккуратно направлял свет.

– Я не знал, что у тебя ключ.

– Остатки прошлого, – сказал Оливейра, швыряя куртку в тот же угол, что всегда. – Теперь отдам его тебе, поскольку ты хозяин дома.

– Временный. Здесь довольно холодно, да еще старик с верхнего этажа. Сегодня утром стучал пять минут неизвестно почему.

– По инерции. Все на свете продолжается немного дольше, чем должно бы. Вот я, к примеру, зачем-то лезу сюда по лестнице, достаю ключ, открываю… Воздух у тебя спертый.

– Жуткий холод, – сказал Грегоровиус. – Пришлось двое суток после окуривания не закрывать окно.

– И ты все это время был здесь? Caritas [146]. Ну и тип.

– Не из-за этого, просто боялся, как бы кто-нибудь из жильцов не воспользовался случаем, не забрался в комнату и не окопался тут. Лусиа мне говорила как-то, что хозяйка – старая, выжившая из ума женщина и некоторые квартиранты не платят ей уже по многу лет. В Будапеште я занимался гражданским кодексом, а такие вещи застревают в голове.

– Словом, ты неплохо устроился. Chapeau, mon vieux [147]. Надеюсь, траву мою на помойку не выбросил.

– О нет, она в тумбочке, вместе с чулками. Теперь тут много свободного места.

– Похоже на то, – сказал Оливейра. – На Магу, видно, приступ чистоплотности напал – ни пластинок не видно, ни книг. Ведь теперь-то, наверное…

– Все увезли, – сказал Грегоровиус.

Оливейра открыл тумбочку, достал траву и сосуд для приготовления мате. Он прихлебывал не спеша и глядел ло сторонам. В голове вертелось танго «Ночь моя грустна». Он посчитал на пальцах. Четверг, пятница, суббота. Нет. Понедельник, вторник, среда. Нет, вторник – вечер, Берт Трепа, «ты меня любила, // как не любила никогда», среда – редкостная пьянка, NB: никогда не мешать водку с красным вином, «и, ранив душу, меня забыла // ты точно жало мне в грудь вонзила»; четверг, пятница – Рональд с машиной, взятой у кого-то, поездка к Ги-Моно, как бы возвращение брошенной перчатки, литры и литры зеленой блевотины и наконец – вне опасности, «как я любил тебя, ты знала, // какую радость ты мне давала, // надежда жизни, мента моя», в субботу – где же в субботу, где? Где-то по соседству с Мэрли-ле-Руа, в общем, пять дней, нет, шесть, словом, почти неделя, какая холодина в комнате, несмотря на печку. Ну и Осип, не человек, а лягушка, просто король удобств.

– Значит, она ушла, – сказал Оливейра, устраиваясь в кресле так, чтобы мате был под рукой.

Грегоровиус кивнул. На коленях у него лежала раскрытая книга, и, похоже, он собирался (вежливо, он человек воспитанный) продолжить чтение.

– И оставила тебе комнату.

– Она знала, что я сейчас в стесненном положении, – сказал Грегоровиус. – Двоюродная бабушка перестала высылать мне деньги, – по-видимому, скончалась. Мисс Бабингтон хранит молчание, однако, если принять во внимание ситуацию на Кипре… Само собой, на Мальте всегда сказывается: цензура и тому подобное. Лусиа предложила мне переехать сюда после того, как ты сообщил, что уходишь. Я не знал, соглашаться или нет, но она настояла.

– И сама с отъездом не мешкала.

– Но этот разговор был еще раньше.

– До окуривания?

– Совершенно верно.

– Ну, Осип, ты выиграл в лотерею.

– Это очень печально, – сказал Грегоровиус. – Все могло быть совсем иначе.

– Не жалуйся, старик. Комната четыре на три с половиной за пять тысяч франков в месяц, да еще с водопроводом…

– Мне бы хотелось, – сказал Грегоровиус, – чтобы между нами была полная ясность. Эта комната…

– Она не моя, спи спокойно. А Мага уехала.

– Во всяком случае…

– Куда?

– Она говорила о Монтевидео.

– У нее нет денег на это.

– И о Перудже.

– Ты хочешь сказать: о Лукке. С тех пор как она прочла «Спаркенброк», она просто с ума сходит по всему этому. Скажи мне просто и ясно, где она.

– Понятия не имею, Орасио. В пятницу набила чемодан книгами и одеждой, увязала гору пакетов, а потом пришли два негра и унесли все. Сказала, что я могу оставаться тут, и так все время плакала, что еле говорить могла.

– Мне хочется набить тебе морду, – сказал Оливейра, посасывая мате.

– В чем я виноват?

– Дело не в том, что виноват, че. Ты вроде героев Достоевского – и отвратителен и симпатичен в одно и то же время, ты – эдакий метафизический жополиз. Когда ты вот так улыбаешься, я понимаю: это непоправимо.

– О, я все это слишком хорошо знаю, – сказал Грегоровиус. – Механизм challenge and response [148] – это для буржуазии. Ты такой же, как и я, а потому бить меня не будешь. И не смотри так, я ничего о Лусии не знаю. Один из тех двух негров – завсегдатай кафе на улице Бонапарт, я его там видел. Может, он что-то скажет. Но зачем ты теперь ее ищешь?

– Объясни-ка мне свое «теперь».

Грегоровиус пожал плечами.

– Бдение прошло вполне прилично, – сказал он. – Особенно потом, после того, как нас всех перестали таскать в полицию. В глазах людей твое отсутствие выглядело странным и вызвало противоречивые толки. Клуб защищал тебя, но вот соседи и старик сверху…

– Только не говори мне, будто старик был на бдении.

– Собственно, бдением это нельзя назвать; нам позволили побыть возле тела до полудня, а потом пришли из государственного похоронного бюро, должен сказать, работают они быстро и четко.

– Представляю себе картину, – сказал Оливейра. – Однако же это не причина, чтобы Мага, ни слова не сказав съехала с квартиры.

– Она все время думала, что ты – с Полой.

– Ça alors [149], – сказал Оливейра.

– Ничего не поделаешь, людям свойственно думать. По твоей милости мы перешли с тобой на «ты», и мне теперь гораздо труднее сказать тебе некоторые вещи. Как ни странно. Может, потому, что наше «ты» фальшивое. Но ты сам начал тогда ночью?

– Почему не называть на «ты» человека, который спит с твоей женщиной?

– Я устал повторять, что это не так, а значит, никаких оснований нет нам быть с тобой на «ты». Вот если бы, к примеру, мы узнали, что Мага утопилась, я бы мог понять, что в порыве горя, когда тебя утешали бы и обнимали бы… Но ведь это не так, во всяком случае, не похоже.

– Ты там что-то читал в газете, – сказал Оливейра.

– Ни к чему такое братание. Лучше продолжать, как прежде, на «вы». Она на печке.

И правда, ни к чему. Оливейра отшвырнул газету и снова взялся за мате. Лукка, Монтевидео, «и гитара в шкафу одинока, // не нарушит она тишины». Если все запихивают в чемодан и увязывают пакеты, то можно сделать вывод (осторожно: вывод – еще не доказательство): «никто на ней не сыграет,// не тронет ее струны». Не тронет ее струны.

– Ладно, я разузнаю, куда она делась. Далеко не уйдет.

– Этот дом всегда останется твоим, – сказал Грегоровиус, – к тому же, возможно, Адголь приедет и пробудет со мной всю весну.

– Твоя мать?

– Да. Я получил трогательную телеграмму, меченную тетраграмматоном. Как раз в это время я читал «Сефер Йецира», пытался найти там неоплатоновское влияние. Адголь чрезвычайно сильна в кабалистике, у нас будут страшные споры.

– А Мага не давала понять, что собирается убить себя?

– Ну, ты же знаешь, женщины, они все…

– А конкретно?

– Нет, пожалуй, – сказал Грегоровиус. – Все больше о Монтевидео говорила.

– Какая дурочка, у нее же нет ни сентаво.

– О Монтевидео и о восковой кукле.

– Ах, о кукле. И она полагает…

– Она твердо уверена. Адголь этим случаем заинтересуется. То, что ты называешь совпадением… Лусиа не верит, что это совпадение. Да и ты в глубине души – тоже. Лусиа рассказала мне, что ты, увидев зеленую куколку, швырнул ее на пол и раздавил ногой.

– Ненавижу глупость, – нашелся Оливейра.

– Все булавки были воткнуты в грудь, и только одна – пониже живота. Когда ты топтал зеленую куклу, ты уже знал, что Пола больна?

– Да.

– Адголь страшно заинтересуется. Ты слышал про метод отравленного портрета? Яд подмешивают в краски, а потом ждут благоприятной фазы луны и рисуют портрет. Адголь пыталась проделать это со своим отцом, но помешало чье-то встречное влияние… И все-таки старик умер через три года от разновидности дифтерии. Он был один в замке – у нас в то время был замок – и, когда начал задыхаться, попытался сам себе сделать трахеотомию перед зеркалом, воткнул в горло гусиное перо или что-то в этом роде. Его нашли у лестницы, однако не знаю, почему я тебе все это рассказываю.


Вы ознакомились с фрагментом книги.

bannerbanner