
Полная версия:
На кромке сна
– Да ладно, ладно, шучу я… – успокаивал его Денис и, помолчав, добавил: – Тогда второй вариант тоже отпадет.
Паня развернулся и молча пошел к двери в маленькой кирпичной постройке с диагонально скошенной задней стеной.
В «гримерке» Паня подошел к столу, намереваясь перекусить. Времени, как ему казалось, еще предостаточно – в зале по-прежнему тихо и гости, видимо, только сходятся. Но, прислушавшись, Паня нашел эту тишину несколько напряженной. Кроме того, ее прерывал чей-то усиленный микрофоном и дробящийся эхом голос. Паня подошел к стеклянной стене. Все уже расселись по местам и замерли – президент произносил поздравительную речь. Паня поморщился, бросил на стол миску с «Цезарем», так что та звякнула и чуть не перевернулась, и кинулся расчехлять гитару. Он мог бы успеть пройти за кулисы и слушать президента, смотреть на него оттуда, с этой исключительной, никому не доступной позиции. Это было бы все равно что увидеть Звезду Смерти с темной стороны, где нет той самой лунки, откуда стреляет поп-культурный лазер и вонзается в мозги миллионов. А сейчас ему придется ползти между рядами, корячась, задевая всех гитарой и бубня извинения.
Однако, расстегнув одну только верхушку чехла, Паня отдернул руки от молнии и отшатнулся – оттуда выглядывало черное дуло «Сайги». С холодным, опомнившимся взглядом он повернулся к Денису.
– Многие почему-то думают, – говорил он, – что после долгих лет «пламенной молитвы» или медитации в горах к ним прилетит волшебник в голубом вертолете и покажет какое-то кино, которое они еще не видели.
Паня проверил магазин.
– Или болтают о сверхцивилизациях, нас породивших, что напоминает дифирамбы повару и его титановой лопатке, когда ты спросил у официанта, из чего сделано блюдо в твоей тарелке.
Воздел карабин, перехватил поудобнее и снял с предохранителя.
– Единственное, к чему приходит любой маг, мудрец или святой после долгих пыхтений, – это к умению без колебаний и лишней мимики принять смерть. Потому что они как никто другой понимают, что смерть – это единственное реальное и самое интересное, что может произойти с нами, если за таковых мы считаем наши тела и личности, с ними спаянные.
Руки от напряжения сильно тряслись, а дуло вело в сторону. Поняв, что так наверняка промажет, Паня смел со стола еду и напитки, опер на него «Сайгу», выставив сошки, а сам встал на одно колено, прильнул к прицелу и прищурился.
– После смерти мы не становимся ничем, как пугают нас четырехглазые солдаты маркетинга, – мы становимся тем, чем были еще до того, как материя вспучилась в форму эмбриона, – то есть всем.
Как рекламный баннер за окном мчащейся в ночи машины, в Панином сознании мелькнула мысль, что все это до боли похоже на снайперскую миссию в «Колде» – только нет этой темноты с круглым вырезом, перекрестием и зумом, а есть только мушка в полукруглом ободе и размытая цель, которую нужно ей закрыть. От этого наложения игры на реальность Паню всегда охватывала какая-то крадущая дыхание эйфория, от которой, чувствуя себя героем игры, сильным, ловким и неуязвимым, он и впрямь иногда мог превзойти свои возможности.
– Но тут никаких «мы» уже и нет, потому что любые местоимения относятся только к песчинкам, но не к самому пляжу.
Хорошенько прицелившись, Паня еще пару секунд колебался, нажать ли ему на курок, задержав дыхание, как учили игры, или на выдохе – как наставлял ОБЖшник. Послушавшись хоть и подпитого, но все-таки реального вояку, а не кучку сутулых прихвостней Бобби Котика, знающих войну только с шведами из Dice за кошельки школьников, он выстрелил на выдохе. Цель, будто стая спугнутых птиц, разлетелась по сторонам сверкающими осколками. Всеобщее раскатистое оханье, не успев прокатиться по всему залу, разрезалось чередой ответных выстрелов. Стреляли в Панину VIP-ложу – разбитое стекло быстро выдало Паню. Рефлекторно прижав карабин к груди, он попятился к двери. Следы от пуль, мелко, но быстро шагая по потолку, подбирались к нему все ближе – стрелки взбирались на сцену, срезая мешающий угол. Паня уткнулся спиной в дверь, от страха издав сдавленный стон. Но именно этот испуг будто бы вывел его из оцепенения – быстро нашарив за спиной ручку и ухватившись за нее, он провернулся, как танцовщица – под рукой партнера, и выбежал в коридор. А в следующую секунду с лестницы в него влетел здоровяк в шлеме, бронежилете и с автоматом в руках. Паня понял, что застигнут врасплох. Это понимание, как всегда бывает в дурных снах, где на тебя мчится поезд, его парализовало, но выстрелов почему-то все не было. Схватившись за ручку противоположной двери, точнее даже поймав ее, внезапно ожившую, Паня, надавив всем телом, ввалился в другую комнату и захлопнул за собой дверь. Когда спустя миг коридор захлопал выстрелами, Паня для себя с ехидством отметил, что за артистом – даже со стволом в руках – террориста в нем увидели не сразу. Комната оказалась тесным кабинетом с цветочными горшками на подоконнике, рабочим столом посередине и стеллажами с разноцветными папками вдоль стен.
Не увидев никаких защелок под ручкой двери, Паня заметался глазами по кабинету, примеряясь, с чего начать постройку баррикады. У стола, приставленный к нему боком, стоял стул с черной тканевой обшивкой, но у Пани не было времени, чтобы прилаживать его к двери – в объятую паникой голову лезли только мысли о чем-то большом и тяжелом.
Положив «Сайгу» на стол и вышвырнув с полок первые попавшиеся папки, Паня развернул один из стеллажей и стал двигать его к двери. Когда оставалось лишь плотно его прислонить, кто-то снаружи со всей силы толкнул дверь, так что баррикада, принявшая удар, чуть не повалилась на Паню. От испуга, смешанного со внезапно нахлынувшей злостью, Паня, вложив в это движение всю оставшуюся силу, влетел плечом в стеллаж, так что тот, чуть ее не вышибав, впечатался в дверь. Через секунду по ней задолбили, но не прикладом, а, кажется, кулаками.
– В здании стрельба, срочно выходите! – кричали за ней.
Надежда, что все это только пригрезилось Пане, что если он упал, то не с небоскреба и не со скалы, а с кровати, затмила всяческие подозрения и заставила забыть об осторожности. Паня хотел было двигать шкаф, чтобы выйти навстречу этому заботливому человеку, но позади кто-то проворчал:
– Ишь хитрые какие…
Если раньше липкий холод содеянного не был столь мучительным, потому что Паня, как водяная мельница, переносил его порывы порциями, то сейчас он, секунду повисев в воздухе, обрушился каскадом на его голову. Он повернулся к Денису, сидевшему в кресле за рабочим столом. На руках, облокоченных на стол и широко расставленных, как на подставке, покоился карабин.
– Паня, а ты знаешь, что такое смерть? – по-отцовски сурово спросил Денис, как бы затевая разговор о тех последствиях, к которым неминуемо приведут Панины проказы.
Паня подошел и, не сказав и слова, взял из его рук «Сайгу». В дверь продолжали настойчиво стучать.
– Посмотри в окно.
– Окна, окна… – ворчал Паня, – сегодня случайно не день рождения Билла Гейтса? – и все же он, по-прежнему стоя перед Денисом, посмотрел в окно за его спиной.
За ним была комната, освещенная такой же, как в предыдущем помещении, лампой, с заслоненной стеллажом дверью, сваленными на полу папками скучных строгих цветов и стоящим посередине черным человеком с длинными растрепанными волосами и оружием в руках. Его силуэт был словно бы вырезом в пространстве, в котором зиял космос полупрозрачных уличных огней.
– Что ты видишь? – спросил Денис.
– Я вижу себя.
– Нет – взгляни за окно.
– Ничего, – только я и комната – даже тебя нет.
– А как… вернее, когда ты сможешь увидеть улицу за окном? – спросил Денис.
– Не знаю… наверно, когда свет погаснет.
– Но когда погаснет свет, сможешь ли ты вообще что-нибудь видеть?
– Ну… только если он есть там, за окном.
Денис встал с кресла, обошел стол и встал рядом с Паней, обняв его за плечо и словно бы вместе с ним любуясь видами ночной Москвы.
– Чтобы увидеть темноту за окном, чтобы увидеть смерть, нужно приглушишь свет, это так. Проблема лишь в том, что мы что-то видим и вообще существуем только пока есть этот засвет, пока стекло – это зеркало, в котором ты отражаешься. Куда бы ты ни пошел, на кого бы ни посмотрел, везде ты увидишь лишь свое собственное отражение – ты увидишь, как ты смотришь. Потому что вся реальность, включая тебя самого – это просто королевство кривых зеркал, по которому блуждает свет и, искажаясь, становится чем-то другим. Через несколько минут спецназовцы пришьют тебя в соседнем переулке, и это печально. Но это не значит, что свет померкнет во всем королевстве – он просто перестанет отражаться в одном из бесконечности зеркал. Свет пронизывает нас, как стеклянный шарик, но наше «я» делает этот шарик зеркальной ловушкой. Так всю жизнь секунду за секундой мы ощущаем свое собственное присутствие, и не можем хоть на мгновение выйти из себя, стать кем-то или чем-то другим – свет, отражаясь от зеркальных стенок ума, неотрывно смотрит сам на себя. Именно поэтому просветленные и умирающие видят ослепительный свет – угасающее сознание перестает отсвечивать – оно стекленеет… И я не знаю, правда не знаю, зачем и кому нужен этот стеклянный балаганчик. Я только знаю, что в нем есть свет, бесконечно к нему привязанный…
– Дэн.
– Что?
– Смерти больше нет, – сказал Паня и выстрелил в окно.
Разлетелись скучные папки, исчез стеллаж, рассыпался кабинет, но черный человек почему-то по-прежнему стоял перед Паней и смотрел на него через прицел «Сайги». Только выглядел он теперь намного меньше, словно бы Паня смотрел на него в бинокль, поднесенный к глазам обратной стороной. И черным был не он, а все вокруг – его же тускло освещали уличные фонари. По мере того, как Паня все острее вглядывался в стрелка, тот, словно оптическая иллюзия или картинка для расслабления зрения, из абсолютной плоскости и бессмысленности обретал перспективу и значение, которые, разматываясь все больше, подобно платку в пиджачном кармашке фокусника, как бы дурачили наблюдателя – разница была лишь в том, что раскрывали они смешной обман всего того, что было до этого, причем каждый новый вывод будто бы высмеивал предыдущий за его близорукость. Сначала Паня стоял в оцепенении, не смея даже двинуть взглядом, готовый увидеть красную струйку, ползущую по его зеленому свитеру. Но вскоре стало ясно, что ему нечего бояться, ведь перед Паниными глазами лишь его собственное отражение. Однако в конце концов ясность стала настолько полной, что Паня понял – точнее, просто констатировал, принял очередное разоблачение – это он там, снаружи – стоит посреди Лубянки и палит по окнам здания ФСБ.
На повороте в Фуркасовский переулок со служебной парковки на Паню двинулись двое ГИБДДшников, как-то совсем не по службе вооруженных. Спрятавшиеся за дулами автоматов, в нем они уже видели только цель. Паня, обежавший две стороны здания, остановился и, еле дыша, взвел карабин. Когда с их стороны загремели выстрелы, он, напуганный, объятый безумством загнанного зверя, принялся палить во все стороны. В морозном воздухе Паню заволокло густым облаком из дыма и пара; сквозь него смутно мерцали светоотражающие полоски на рукавах и голенях ГИБДДшников, пульсируя в такт бесконтрольным выстрелам. Паня опустошил весь магазин и, не дожидаясь ответной стрельбы (которая, впрочем, давно стихла) свернул в переулок, оставив на тротуаре сочащуюся дымом издохшую «Сайгу».
По левую руку тянулось длинное бежевое здание со сдвоенными колоннами, похожими на слипшиеся, зауженные кверху свечи. Между ними промелькнули вывески «Седьмой», «Континент», «24 часа». Центральная часть дома значительно выступала вперед, а поддерживающие ее одиночные колонны были уже куда толще. Кроме того, в отличие от предыдущих, плотно прилегающих к фасаду, эти отстояли от входа метра на два. Паня забежал за среднюю и притаился, почувствовав, что долго он так, открытый со всех сторон, не протянет. И не зря – в ту же секунду в колонну что-то со свистом вонзилось, выбив из нее облачко белой пыли. Стрелял снайпер. Паня медленно, выкрадывая у страха каждый миллиметр, выглянул из-за колонны. Начало переулка уже закупорили ограждениями, углы домов то краснели, то синели от мигалок, а из-за них показывались черные угловатые очертания силовиков. Вдруг оттуда ударила вспышка такого яркого света, что Паня, тут же спрятавшись обратно, первые мгновения был уверен, что новая пуля попала в цель и пора умирать. Но тьма понемногу рассеялась, и он увидел, что колонна разрезает этот свет на два густых, почти осязаемых потока, в которых, как в лунном коридоре у отцовского гаража, вились серебряные пылинки. Теперь он больше не мог видеть своих карателей. Послышался еще один выстрел. Пуля пролетела мимо колонны по касательной, там, откуда секунду назад высунулся Паня, и разбила витрину за его спиной. У него задрожали ноги, в животе и в груди завязывался и трепетал какой-то истерический спазм, словно кто-то аккуратно водил перышком по ребрам, только изнутри. Голова с топорщащимися от пота волосами, казалась холодной и липкой, как старая резина на чердаке. Паня, стиснув локтями торс и плотно сведя ноги, казалось, отчаянно хотел сузиться, затеряться, укрыться за колонной, как в холодную ночь ребенок сквозь сон растягивает мысками слишком короткое одеяло. И в то же время он был готов зарыдать и броситься к дядям в бронежилетах и шлемах в ноги, прося пощады и обливая их сапоги слезами. Пусть они его накажут резиновыми палками или поставят в угол лет эдак на пятнадцать – лишь бы не убивали. Но, кажется, ничего другого они не хотели или не могли уже сделать с Паней. Кто-то легонько положил руку ему на плечо.
– Кого я видел сегодня утром? – спросил шепотом Паня, смотря на Дениса мокрыми глазами. – Кого я видел… в зеркале… – вопрошал механическим голосом Паня уже в его объятиях.
– Сегодня был действительно долгий день… Отдыхай… – сказал Денис и бросил Паню под пули.
Панихида
Где-то на границе собачьей лоснящейся похоти и холодного, опровергающего ее цинизма был просторный зал с паркетными полами и величественными, непостижимо древними колоннами. Свет, отливающий белоснежной волной на начищенном паркете, исходил лишь от одной люстры под потолком – по углам и за колоннами притаились лиловые тени. За огромными окнами был вечер – вечер какого-то бесконечно далекого дня. За легонько подрагивающими белыми занавесками пряталась чуть приоткрытая стеклянная дверь, ведущая на балкон. По напоенной травами влажной прохладе было ясно, что день выдался жаркий. Вокруг было много людей, но их присутствие скорее лишь смутно ощущалось. Так же смутно виделось трепетание их платьев и блеск набеленных лиц, слышались голоса и звон бокалов. За туманными пределами осталось и все то, за что собравшиеся поднимают бокалы. Рядом была Ева. От теплого касания ее руки внутри словно бы к самой макушке поднимались игристые пузырьки, лопаясь и приятно обжигая грудь. В ее серых глазах застыл холодный блеск одинокой звезды. В ее волосах, черных, с огненно-рыжими прядками, словно лес, тронутый осенью, жемчужно белели зернышки риса. Робкая радостная догадка налила ноги сладостной тяжестью. В ее лице, сменяя одна другу, замелькали девушка, жена, мать, бабушка, и последний страх отпал, отшелушился, как болячка – на мелкой, но подло саднящей ране, – она будет прекрасна всегда.
Рисинки в ее волосах зашевелились. Это были опарыши. Они копошились в ее сверкающих чистых локонах, как в тухлом гнездилище – как копошились бы в падали. Внезапное дуновение холодного ветра погасило весь свет, как случайный сквозняк – маленькую свечку, словно бы задув вместе с ним и саму жизнь.
Тело лежало в углублении, в бесчувственных объятиях бархата и в бесстрастной неге белоснежных шелковых тканей, не ощущая собственного холода и немоты. Дурманяще сладко пахло той вечностью, в которую въезжают лишь ногами вперед. За окнами, в бледно-лунной синеве, колыхались черные лапы плюща. Кажется, люди давно забыли сюда дорогу. Слабый свет крохотной лампадки лился медом на буро-зеленые бревенчатые стены. Везде валялись и свисали, запихнутые по углам, какие-то тряпки, салфетки и покрывала. На стенах висели деревянные, закопченные – точно угольные – распятия, с которых от времени стерся, сошел Христос, и деревянные же таблички на плетеных шнурках. На одной покачивались, переливаясь через края, тени глубоко вырезанных букв: «Смысл жизни – в стяжании духа святого», а под ними – «Серафим Саровский».
На противоположной стене висела другая: «Доброго, которого хочу, не делаю, а злое, которого не хочу, делаю», а ниже – «Послание Павла Римлянам». Главу и стих было не разобрать – они сливались в одно черное пятно. У изголовья кто-то появился, словно выплюнутый темнотой, с тем резким толчком, с которым просыпаешься после тревожного сна. Только сотряслось все на самом деле: кресты, висевшие на стенах, перевернулись. Боже, как же скудная фантазия, заблеванная мистическим Голливудом.
С табличками тоже что-то произошло. На первой теперь читалось: «Смысл жизни – в стращении духа святого. Серафим Swarovski», причем все новые слова кто-то словно бы поверх старых нацарапал когтями. Вторая табличка теперь висела, повернутая другой стороной. На ней было так же грубо начертано: «Я часть той силы, что вечно хочет зла, но вечно совершает благо. Мефистофель».
Появившийся был мужчиной в черном пиджаке и черной же рубашке, с чертами, будто бы намалеванными сажей на бледно-желтом лице. Лоб тяжело нависал над двумя дымящимися угольками глаз, отчего они казались угрюмыми. Однако скорби в этом лице не было – только какая-то не совсем честная, а, скорее, даже подлая озабоченность. Он, держа в одной руке книгу, а другую спрятав под бортом пиджака, ходил вокруг гроба и, щурясь на страницы, невнятно бубнил их содержание – видимо, панихиду. Однако по тому, как сухо и фальшиво читал ее этот некто, промямливая трудночитаемые слова, чтобы сохранять темп, стало ясно, что это не священник.
В очередной раз проходя мимо туловища, он, ничуть не замедляя ход и не отрываясь от чтения, высунул прятавшуюся под пиджаком руку и возложил на скрещенные ладони какой-то сверток. Это был прямоугольный плоский брусок, плотно стянутый изолентой, с маленьким таймером посередине. Он был отключен – на месте секунд и их долей тускло рдели бордовые восьмерки. Запахло сыростью. На белую ткань рядом с таймером упало что-то маленькое и розовое, а, упав, зашевелилось. Это был червь. Бревенчатые стены почернели и стали то ли надвигаться друг на друга, то ли просто рассыпаться. Это были стенки могилы. Золотистая кайма лампадного света на потолке начала стремительно выцветать и углубляться, пока не стала дугообразным вырезом на ступенчатом потолке родной спальни.
Пан или пропал
Паня смотрел в потолок. В голове была тишина – мысли еще не пробудились и не завели свой будничный хоровод. Только какая-то немая тоска, казалось, исходя от этих плавных чистых изгибов, легкой дымкой клубилась в сознании. Встав с кровати, стараясь не спугнуть это блаженное безмыслие и не думать даже о нем самом, Паня принялся за утренние процедуры: умылся, поел, почистил зубы, подавил прыщи и поковырялся в волосах. Надо бы купить шампунь от перхоти… Мысли, как паутина в старом доме, норовили налипнуть буквально на каждом углу, а в расходившемся уме неумолимо подгружался опостылевший жизненный контекст. Вчера на ночь была какая-то нудятина, кажется, «Куда приводят мечты», которую даже не было сил выключить; сегодня четверг, скоро Новый год. Приятного в этом контексте было мало – он напоминал кроссовки, хоть и красивые, но неудобные, в которых тут же дают о себе знать все ранее натертые ими, но позабывшиеся за время босой ходьбы мозоли. Эту старую, заскорузлую боль Паня принимал уже лишь с усталым пренебрежением – как что-то неизбежное. А когда ему вспомнилось, что он – старший frontend-разработчик в «Мэйле», Паня прислушался к утешительным голосам прожеванной культуры и, натягивая брюки и кряхтя, стал напевать:
«Но падая из раза в раз, сгораю в атмосфере,
Себя слагая из воспоминаний и запретов»
Валидатор в троллейбусе произвел на Паню такое впечатление, будто он смотрел на настежь распахнутую дверь в свою квартиру, которую он, уходя, закрывал. Сегодня была пятница, двадцатое декабря. Надо ли ему вообще ехать в офис? Вчерашний день пробивался к Пане, как к королю через толпы людей пробивается бастард. Постыдный, старательно забытый. Все еще пытаясь не обращать на него внимания, Паня приложил «Тройку» и встал на площадке у дверей. Но движения вокруг стали слишком резкими, каждый раз как бы застававшими его врасплох, а звуки обострились. До Пани донеслись обрывки разговора двух старушек, сидевших ближе к водителю:
– Да, видела вчера в новостях; что люди творят…
– Говорят, и Путин там был.
– Ужас… ужас!.. – как бы все глубже проникалась этим «ужасом» первая.
Воротник рубашки вдруг показался ужасно тесным. От внезапно нахлынувших жары и духоты каждая волосинка на теле вдруг стала маленькой жгучей иголкой. Паня почувствовал себя мокрой, вываленной в песке мышью. Не чувствуя руки, он задрал рубашку под расстегнутой курткой. Круглой белой рулетки с пропуском не было. Ну, конечно. А откуда ей там взяться, если Паня вчера оставил пропуск на ресепшне? Но вместе с этим нужно было признать и все последующие события вчерашнего дня, а к этому Паня не был готов.
Шарахаясь от собственных мыслей, он, словно охваченный внезапной чесоткой, принялся обшаривать каждый карман одежды и рюкзака. Открыв рюкзак и не найдя там пропуск, Паня, однако, прекратил возню. Некоторое время он бессмысленно смотрел на дно основного отделения, а когда на ближайшей остановке открылись двери, он вышел.
Золотистые облака на бледно-голубом небе скрывали солнце, словно рваная мантия, отчего его облик представлялся таинственным и особенно прекрасным. От остановки к тяжелым машущим дверям волнами накатывали людские потоки, и происходило то увлеченное собой копошение, какое каждое утро охватывает городские артерии и прервется, только если какой-то великан поставит поперек свой огромный палец.
Как-то, уже будучи первокурсником, Паня гулял по парку «Покровское-Стрешнево» со школьным учителем информатики Денисом Львовичем. У Пани он ничего не вел, однако, разделенные всего десятком лет разницы в возрасте, они нашли друг друга за случайным, но очень долгим разговором в школьной библиотеке. Денис Львович говорил о слишком правильной архитектуре солнечной системы, а Паня – о невозможности постичь природу космоса человеческим умом.
Из школы в конце учебного года они ушли вместе: Паня выпустился, а Денис уволился, тут же, впрочем, нанявшись, только уже и не в школу, и не пешкой. Виделись теперь они реже, но связь их нисколько не ослабла – так как одни размышления не приводят ни к чему, кроме как к другим, их тандем был чем-то вроде бесконечного двигателя, от которого временами запитывались все еще обитавшие в школьных стенах заблудшие детские души. Они и формировали вечно текучий кружок юных философов, имеющий собрания по выходным и праздникам. Но иногда они виделись лишь вдвоем. И за каждой такой беседой с Денисом Львовичем едкая черная мгла экзистенциальных тупиков и любовных стенаний превращалась в отвлеченное наблюдение за давно пролетевшим дождевым облачком, а степень детальности этого наблюдения становилась чем-то вроде азартной игры; двумя небрежными штрихами обрисовал то, что рвало сердце – выиграл; вдался в подробности, раскраснелся и надорвал голос – проиграл.
И первый за весь октябрь солнечный день, прогулка по родному в каждой улочке парку, казалось, благоволили тому, чтобы за легкой, прерываемой всякими дурачествами беседой муха, жужжавшая всю ночь под ухом, стала прибулавленным экземпляром с кучей научно-бесстрастных приписок, а тяжелые дождевые пары обратились утренней росой.
Пели преданные Москве птицы, в листве играло солнце, по дорожкам катились детские коляски, а по ее краям трусили люди в спортивных костюмах. Спустившись к роднику, Паня с Денисом пошли по дощатым мостикам вдоль узкой речушки с лохматыми, заросшими камышом берегами, затем, выйдя к дороге, повернули направо и пошли по поднимающейся вверх дороге вдоль англо-американской школы с несколькими теннисными кортами, травяным футбольным полем и, скорее всего, съедобными обедами.
Беседы с Денисом Львовичем были не только возможностью выговориться, но и лишний раз убедиться, в каком информационном вакууме Паня все-таки живет. Каждое его суждение (что, конечно, льстило осторожному вольнодумцу) Денис соображал с возвышающимися над веками философскими концептами, авторов которых Паня в лучшем случае знал по их достижениям в других, более традиционных стезях, как, например, Вернадского, Ньютона или Циолковского; так что с таких встреч Паня каждый раз уходил с новым списком «учебной» литературы.
Кроме того, Денис мог резко перевернуть или, как минимум, углубить восприятие явлений, настолько привычных, что незаметных (как это было с горами, что оказались волнами), или тех мест, которые Паня, прогульщик во всех смыслах, истоптал вдоль и поперек.