
Полная версия:
Дневник, 1917-1921
‹25 июня› 7 июля н/с
На днях похоронили молодого красного командира Лунеца, убитого на одной из окраин города. Кем убит и при каких обстоятельствах, – «Известия» не сообщают. По некоторым фразам можно думать, что это проявление дикого террора.
‹5› 18 июля н. с.
Больше 10-ти дней я не принимался за свои записи. Не знаю, восстановлю ли тревожные события, волновавшие меня в эти дни. Сейчас мне приходится начать с свежей удивительной истории.
Весь Кон‹стантино›град говорит о ней, и нам ее рассказывала раньше приехавшая оттуда знакомая. А вчера ее повторили в подробностях две молодые женщины, мужья которых привезены из Констан‹тиногра›да в качестве обвиняемых. Чувствую, что мне придется писать об этом подробно Раковскому или Петровскому, поэтому сообщу лишь вкратце: по-видимому, в Кон‹стантино›граде под видом коммунистов завелась шайка разбойников, с участием «военкомов», следователей Ч.К. и т. д. Не очень давно (в мае) туда были командированы два коммуниста Бегмат и Яровой для военных закупок. У них было 4 миллиона. Они как-то пошли из Кон‹стантино›града в одно из близких сел. На дороге их убили и ограбили. По этому поводу были охвачены Андрей Давиденко и Карп Сидоренко, а затем некоторые еще лица, нужные в качестве свидетелей, м‹ежду› прочим Трирог, Дараган и Бондаренко. Арестовали последних ночью и ввиду позднего времени следователь Козис потребовал, чтобы они подписали протокол, в котором говорилось, что Давиденко и Сидоренко действит‹ельно› являются организаторами восстания в близких к R‹онстантиногра›ду селах. Бондаренко, возмущенный, отказался и вышел из комнаты. За ним вышел один из близких к Козису коммунистов, и вскоре раздался в соседней комнате выстрел, за которым последовало падение какого-то тела. Перепуганные этим Дараган и Трирог подписали протокол. Оказалось, что выстрел был сделан в воздух, а падение тела только симуляция.
Весь город стал говорить о том, что Козис и другие коммунисты его кружка сами убили и ограбили Бегмата и Ярового. Об этом говорили так упорно и широко, что это обратило внимание приехавших по другому делу Миронова и Савко. Они стали расспрашивать население того села, где якобы предполагалось восстание, и выяснили, что никто никакой агитации в этом селе не вел. Следствие было передано от Козиса Миронову, и скоро он заявил, что он поедет в Полтаву с докладом, и Давиденко с Сидоренком будут освобождены. Затем из Полтавы приехал новый следователь Алтухов, который арестовал Козиса (следователя) и заведующего политбюро Ногина, а затем Негруба (доносчика), а также военного комиссара Смецкого. Ногин обратил на себя внимание тем, что направо и налево швырял большие деньги… Его уже раз арестовали, но его взял на поруки следователь Козис. Он и на этот раз успел бежать. Когда в его квартире сделали обыск, то нашли много явно награбленных вещей…
Казалось, действительные виновники арестованы и дело на правильном пути. Но… по-видимому, у честных людей не хватило силы, и вскоре дело стали «заминать». Вскоре Смецкий был отпущен, а за ним (через неделю) отпустили Козиса и других. А Давиденко и Сидоренко привезены в полтавскую чрезвычайку, как обвиняемые в убийстве Бегмата и Ярового и организаторы небывалого восстания.
‹13› 26 июля н/с
Вчера был детский праздник в так называемом теперь «детском дворце». Под детский дворец обращен бывший губернат‹орский› дом. Говорят, в каких-нибудь 8-12 дней это здание, совершенно разоренное, с обитой штукатуркой и загрязненное, приведено «Освитой» в исправный вид, и в день открытия «дворца» устроен детский праздник. Председатель исполкома Порайко обратился к детям с речью, которую детвора, подражая взрослым, прерывала криками «ура» кстати и некстати. Говорят, по большей части некстати, так что это ставило оратора в большое затруднение. Детей было до 12 тысяч, и, конечно, детишкам было очень весело.
А сегодня мне пришлось выслушать трагическую историю одного маленького ребенка. Ко мне пришла молодая женщина с расстроенным лицом. Лицо ее показалось мне знакомым. И действительно, она была у меня в 1918 г. и приходила хлопотать о своем муже Игнатьеве. Теперь пришла по чужому делу, но попутно рассказала и свою историю. Ее арестовали 21-го июля. Она заявила, что у нее очень болен маленький ребенок и ей необходимо быть при нем. «Вы можете отдать его в приют». На следующий день позвали к допросу. Следователь (Соколов) спросил у нее, что она делала во время гетьманщины. Она ответила. «А в каких отношениях вы были с некиим Игнатьевым?» – «Да это мой муж… Во время Гетмана он был арестован по обвинению в заговоре против гетманской власти». Следователь приятно удивлен. «В таком случае вы свободны». Но после этого ее держат еще два дня! Когда отпустили, она бежит домой и – застает своего ребенка уже на столе!.. Авд‹отья› Сем‹еновна› собрала цветов на могилу ребенка, и бедная мать держит их в руках…
Все жандармы в мире одинаковы! Пожалуй, теперешние бывают и похуже.
‹28 июля› 10 авг‹уста› н/с
Много дней пропустил. Утомляет это однообразие мрачных впечатлений (выделено мною. – В. К.). Из этих дней отмечу без системы неск‹олько› эпизодов.
Недели две назад у меня был оригин‹альный› человек, о котором «написана книжка». В детстве его украли цыгане и продали в китайский цирк. Там его переодели девочкой и обучили, как наездницу. Однажды, когда он в платье «декольте» вышел на сцену, мать узнала его по родимому пятну на шее, и, в конце концов, матери удалось отобрать его из цирка (не без труда: полиция всегда держала руку содержателей). Некоторое время его даже в семье держали в женск‹ом› платье и потом приучили к мужскому. Какие-то репортеры составили о нем книжку (заглавие я забыл)…
Этот оригинальный субъект теперь женат, имеет детей. Впрочем, жена его кинула, т‹ак› как он болен падучей. Жили хорошо, но когда падучая усилилась (болеет ежемесячно дня по 3), то ей надоело и она его бросила, оставив детей. Теперь он зарабатывает и для них и для себя. У нас немного пилил и рубил дрова.
Он рассказывал следующую самую современную историю. Шел с знакомым где-то на окраине города, ночью. Видят, что подъезжает автомобиль. Выходят люди. Спутник говорит ему, что это привезли расстреливать. Вывели человек около 60 (62). Это даже показалось мне маловероятным. Затем посадили на скамью, окружили милицией или красноармейцами. Потом один человек подходил к каждому и стрелял в затылок. Всю эту сцену они видели, спрятавшись в овраге где-то на Кобелякской ул‹ице›. Трудно поверить, но – чего теперь не бывает, тем более что и из другого источника я слышал, что красноармейцы отказываются расстреливать, и эту функцию исполняет один палач, член Ч.K.52.
Сколько человеческих жизней на душе этого человека!
Недели 1 Ґ назад у печатников произошло довольно бурное заседание: одного печатника, члена профессионального союза, расстреляли по решению коллегии Ч.К., будто бы за взяточничество. Когда об этом заговорили, собрание пришло в сильное возбуждение и вынесло протест. После этого в местных газетах стали писать о «желтых печатниках». А еще через некоторое время возник вопрос о пайках. Печатники недовольны своими пайками, а тут, вдобавок, им роздали колбасу совершенно гнилую. Наборщики грозят забастовкой, и на собрании опять произошли бурные сцены. Особенно горячился Иван Вас. Навроцкий, хромой наборщик, которого я помню еще по 1905 году. Человек горячего темперамента, и тогда он был выслан в Вологду и после в У‹сть›-Сысольск. Во всяком случае – человек, настроенный революционно. В речи он наговорил много резкостей. Коммунистам не дали говорить и т. д.
Вчера ко мне явились двое юношей, довольно интеллигентного вида, – сыновья Навроцкого. Оказалось, что Навроцкий арестован Чрезв‹ычайной› Ком‹иссией›, и семья боится, что его расстреляют. А сегодня утром у меня была Праск‹овья› Семеновна и передала, что встретила Ивасенка, играющего у большевиков довольно видную роль, и он тоже считает этот исход довольно вероятным. По этому поводу я написал с своей стороны заявление, которое она, в качестве председ‹ательни›цы Полит‹ического› Кр‹асного› Креста, – снесла в Ч.К. Поможет ли, – не знаю. Говорят, Навроцкий наговорил много резкостей и предвещал падение сов‹етской› власти. Теперь печатники запуганы, и сыновья говорили мне, что никто за отца не заступается. Все боятся. Значит, «порядок восстановлен». Газеты сообщают, что профсоюз печатников распущен. Они объявлены контрреволюционерами, собираться им запрещено, другим профсоюзам запрещено возбуждать вопрос об их праве… Одним словом, – диктатор-пролетариат усмиряется весьма успешно и приводится в повиновение. Само собою разумеется, что рабочие все более и более сознают ложь этого порядка, но подчиняются физической силе. Интересно, что более всего эта оппозиция проявляется среди печатников. Печатники объявлены желтыми, и их усмиряли уже в разных городах. В «Правде» (от 29 июля № 140) напечатана заметка: «Дорогу красным печатникам». «Мы, печатники 29-й типографии полиграфич‹еского› отдела М.Г.С.И.Х. в количестве 130 человек, на общем собрании 25 июня, единогласно постановили: клеймим презрением изменников революции и врагов рабоче-крест‹ьянского› правительства в лице желтого правления союза печатников, как-то: Кефали, Буков, Чистов и Кo… Мы одобряем тактику фракции коммунистов, выразившуюся в разгоне этой желтой банды, намеревавшейся нанести удар в спину нашей доблестной Кр‹асной› Армии, отбивающей бешеные атаки польской шляхты и бар‹она› Врангеля. Мы требуем удалить негодяев и т. д.». Эти покорные овечки сов‹етской› власти, накидывающиеся на свою же оппозицию, достаточно ярко рисуют положение: самостоятельное слово пролетариата, объявленного диктатором, подавляется крутыми мерами одной партии. Все низкопоклонное рукоплещет этому, все самостоятельное затаивает бессильную вражду.
К нам явились плотники из Орл‹овской› губ‹ернии›, знакомые по постройке нашей дачи в Хатках53. Нам пришлось чинить балкон нашего дома. Собственность на дома уничтожена, плата за квартиры вносится в домовые комитеты (домкомы). Предполагается, что есть какое-то учреждение, которое заведует домовым делом. Нам предлагали обратиться туда, и даже можно бы было прибегнуть к этому способу, благодаря тому, что «писатель Короленко» пользуется некоторым признанием сов‹етской› власти. К нам приходили даже двое плотников. Один – человек, кажется, довольно скромный и приличный. Другой прямо начал с того, что «сделать можно, если с вашей стороны будет нам» и т. д. Мы не пожелали даровой починки с взятками и сказали, что мы за все заплатим. Они определили тогда самую поверхностную починку крыльца в 65 тыс. рублей… Орловцы, мужики тоже не без хитрости, но в общем очень все-таки приятные, до отправления в деревню, где намерены «поработать и покормиться», после легкого торга взялись сделать то же за 30 тысяч, если хозяйка даст срубить несколько столбиков для колонн. Несколько дней они у нас работали сначала вдвоем, после втроем (один день). У них неурожай, жалуются на поборы сов‹етских› властей. Рассказывают, что все кругом рушится. Один из их товарищей отправил вперед жену и мальчонку. Ни баба, ни мальчик не прибыли. Мужик отправился их разыскивать. «Вот-те и заработок!» И это второй случай: также пропал в дороге один из их товарищей. «Нужен, нужен хозяин!» – это постоянный припев после таких рассказов. Кто будет этот хозяин, – неясно: царь или учредительное собрание, но… нужно, чтобы кто-ниб‹удь› завел «настоящий порядок».
На днях ко мне пришли с Важничего переулка два человека, – один из них член районного комитета, с известием, что весь переулок выселяется. Сов‹етские› власти затеяли создать там детский приют. Это теперь делается просто: со всего переулка выселяют жителей, не позволяя уносить с собою многих вещей, и затем, на расчищенном таким образом пространстве, – создают, что им угодно. Пока все-таки Важничий переулок еще оставлен в покое[78]. Сегодня пронесся слух о выселении таким образом всей нашей Садовой улицы. Дойдет, быть может, очередь и до нашей семьи. Одно время в прошлом году ко мне то и дело приходили красноармейцы и чекисты реквизировать мою квартиру, а один прямо заявил о намерении реквизировать мой рабочий кабинет. Я заявил, что рабочего кабинета не отдам, разве возьмут силой. Потом последовало распоряжение Центр‹альной› власти, вследствие которого у меня всякие попытки реквизиции прекратились, и мне выдали охранную грамоту. Теперь то же может подойти с другой стороны, если выселят всю улицу.
Элементарное право всякой свободы – неприкосновенность жилища – признано теперь буржуазным предрассудком.
Третьего дня вечером пришел ко мне В. В. Беренштам и принес телеграмму из Харькова: «Передай срочное распоряж‹ение› тов. Раковского. При посредстве и по инициативе друзей Владим‹ира› Галакт‹ионовича› Короленко установите состояние его здоровья, выясните, куда лучше всего направить больного, и обеспечьте все удобства поездки. Если по состоянию здоровья ему лучше бы провести некоторое время предварительно в санатории, тов. Гуревич наметил здесь таковую. Если можно ехать на Кавказ, – пусть приезжает сюда провожатым врачом для дальнейшего пути. Ответ срочно сообщите тов. Раковскому, копия Наркомздрав тов. Гуревичу. 7/8 20. – Управляющий делами Совнаркома Ждан-Пушкин. № 1026».
Я ответил Беренштаму, что болезнь моя хроническая, но никакого обострения сейчас нет, а Раковскому написал, что благодарю его за заботу, но надобности в поездке, не вижу.
Местный Комздрав Волкович уже спроектировал для меня санаторий в Горбаневке, якобы в 2-х верстах от города. Но, во 1-х, Горбаневка не в 2-х, а в 7-ми верстах от города, во 2-х, мне пришлось бы жить среди красноармейцев и коммунистов, и, в 3-х, – я вообще избегаю таких любезностей и предпочитаю жить в своей семье.
Полтава представляет островок среди восставших деревень. Недавно я отправил письмо Петровскому, председателю Всеукр‹аинского› Центр‹ального› Исп‹олнительного› Комитета. У нас пронесся слух, что начнут расстреливать заложников, которых набрали из разных сел и деревень сотни. В тюрьме паника. В письме (я теперь оставляю копии, м‹ежду› прочим в тетради, где записываю просьбы приходящих родных) я говорю о варварском обычае заложничества и спрашиваю, неужели сов‹етская› власть хочет превзойти в жестокости войну, во время которой заложникам грозили, но не расстреливали… Письмо это взялся передать Петровскому Ганько, кандидат в начальники Полт‹авской› Ч. К. Говорят, он потребовал права сместить весь персонал чрезвычайки. Прасковье Сем‹еновне› он сам предложил отвезти мое письмо, сказав, что совершенно согласен с моим мнением. Петровский – тоже, говорят, человек порядочный, старый с.-д., не разделяющий свирепости Лацисов. До сих пор еще из заложников, кажется, никто не расстрелян[79].
‹30 июля› 12 авг‹уста› н. с.
После обеда вчера пришла Пашенька оч‹ень› расстроенная: телеграфистку Стеценко и еще двух с нею перевели из тюрьмы в Ч.К. Это значит – расстреливать!
С этой телеграфисткой – странная история. Она стала списывать телеграмму, имеющую специально военное значение (о передвижениях войск). Когда ее спросили, зачем она это делает, – она отвечала невпопад и глупо. Мне говорили другие ее сослуживицы, что контролер не выказывал намерений непременно сделать историю, но ее ответы поставили всю историю так, что пришлось дать офиц‹иальный› ход. При обыске на ее квартире, говорят, по одним источникам – нашли еще целый ряд таких же копий. По другим – ничего, кроме царского портрета и кадетской фуражки брата. На все вопросы она отвечала: «Не знаю». Говорят, будто она сильно переутомилась. Кроме телеграфа изучала еще фельдшерское искусство при богоугодн‹ом› заведении. Сначала выказывала странное равнодушие к своей судьбе…
Ее подруги и некоторые из сослуживцев приходили ко мне. На мои вопросы решительно заявляли, что Стеценко была беспартийная, ни с какой партией в сношениях не была, и все приписывают ее поступок – легкомыслию. Почтово-тел‹еграфная› среда очень заинтересована ее судьбой. Пашенька справлялась. Пронесся слух, будто ее пытают, чтобы выведать у нее, с кем она была в сношениях, но, кажется, это маловероятно. Потом она заболела, еще не оправилась, и вот – переводят в чрезвычайку. Значит, сегодня ночью расстреляют. Другой с нею – человек, который, говорят, стрелял при аресте. Про третьего не удалось узнать ничего.
Я решил сопровождать Праск‹овью› Сем‹еновну› к Порайко. Порайко – председатель нашего губисполкома – галичанин. Я думал, что это – один из тех братушек, которые тучей летели в Россию на «классическую систему», а теперь также готовы служить большевизму. Но я ошибся. Передо мной был еще молодой человек, лет 30-ти, 32-х, хорошо говорящий по-русски, с не совсем правильным, но неглупым лицом; довольно, даже, пожалуй, вполне, интеллигентный и убежденный. В разговоре он прямо сказал, что знает мою точку зрения (я писал ему, что протестую против бессудных расстрелов), но не разделяет ее. Меры строгости нужны. У Стеценко найдены копии многих военных телеграмм, и есть большое подозрение в шпионаже. В конце концов он обещал проверить следствие, но сказал прямо, что если приговор уже состоялся, то сделать что-нибудь трудно. Он знает, что я называю казни бессудными, но тоже не согласен с этим: у Ч.К. есть особые следователи, но судит коллегия. Я попытался выяснить свою точку зрения: хотя бы и «коллегия», но коллегия следств‹енного› учреждения, не проверяемая никаким судом. Я рассказал случай из практики полт‹авской› Ч.К., когда дело приговоренного уже Чр‹езвычайной› Ком‹иссией› к казни удалось довести до рев‹олюционного› трибунала, трибунал его оправдал, и этому приговору рукоплескали даже часовые-красноармейцы… Не знаю, убедительно ли это показалось товарищу Порайке, но мы ушли без надежды: очевидно, для Стеценко этот чудесный закат будет последним.
А в ней, по-видимому, проснулась жажда жизни. Ей принесли подписать протокол, и она его подписала, не читая. Теперь в этом раскаивается. Из этого протокола ей бросилось в глаза одно слово «шпионство». Вероятно, она призналась таким образом в шпионстве…
Как бы то ни было, из разговора с Порайко я вынес впечатление убежденности. Если это и тупость, то тупость всего большевизма, все дальше погрязающего стихийно в дебрях жестокости и неправильной политики. Нечто в этом роде я и высказал в разговоре с ним. Он пожал плечами. Дескать, остаюсь при своем.
‹1› 14 августа н/с
Стеценко расстреляна. Эти дни для меня очень тревожные. Пришлось писать Магону, Порайке, в Харьков. Очевидно, нервы у меня притупились, – сплю все-таки по ночам без веронала!
Первый раз после недель двух пошел в гор‹одской› сад. Встретил знакомого. «Подите, посмотрите!»
Солдаты ушли, но в саду явные следы их пребывания: целые звенья забора с улицы разобраны, а с другой стороны целые заборы разобраны, не говоря о том, что все загажено до невероятности.
– Если это такая свобода, – говорит проходящий по дорожке человек, видя, что я рассматриваю следы опустошений, – то…
Я не слышу, что он ворчит далее.
‹5› 18 авг‹уста› н. с.
Вчера приехали иностранные гости, члены III интернационала, провозглашенного в России. Если не ошибаюсь, этот интернационал признанием европ‹ейского› пролетариата не пользуется. В местных газетах заранее объявлено, что дома должны быть украшены красными флагами и знаменами. На центральных улицах это и было сделано наверное, но утром, когда я прошел по Шевченковской улице, на расстоянии квартала я увидел только 2 красных лоскута, довольно жалких. Оно и понятно. В Полтаве нет не только красной, но и никакой материи, так что никакими строжайшими приказами нельзя заставить жителей расцветить город.
Сегодня в газете «Большевик» напечатана статья «Без буржуазных предрассудков». Она гласит: «Постановлением Всеросс‹ийского› Исп‹олнительного› Центр‹ального› Комит‹ета› об отмене платы за хлеб уничтожаются последние буржуазные пережитки. Мы переходим к „натурализации“ нашего быта. Самые необходимые вещи, как хлеб, мы будем получать не за деньги, а по праву трудящегося человека. Плата за хлеб была только ненужной, обременяющей советское строительство формальностью…» Далее говорится о том, что хлеб приходится продавать по 5–4 рубля за фунт и сколько для этого приходится держать кассиров, бухгалтеров, счетчиков. За продажу хлеба в Москве получается 20 мил‹лионов› в месяц, а затрата на плату кассирам приходится 4 миллиона. Теперь, с уничтожением денежной платы за хлеб, можно будет уменьшить эти расходы и избавиться от очередей, хвостов и т. д.
То же сделано и с проездом по жел‹езным› дорогам. Отменена плата за провоз людей и багажа. «Так мы уничтожаем последние буржуйские предрассудки» (буржуйськи забобоны, – статья написана по-украински).
Я давно уже думал, что когда-нибудь это должно быть сделано и человек будет когда-нибудь получать хлеб даже не «по праву трудящегося», а просто по праву человека. Но как это сделать? До этого еще далеко. Прежде всего – уничтожение учета – не удастся, или начнутся грандиозные злоупотребления. Во-вторых, кроме потребления есть еще производство… Как будет с платой за хлеб производителю. Теперь большевизм, назначая по 4–5 р. за фунт, – делает это искусственно, насильственно понижая цену хлеба, отнимая хлеб у крестьянина и возбуждая так‹им› образом страшную ненависть.
В идее (далекой) мера правильная, но практически мне она кажется безумной.
‹8› 21 авг‹уста›
Третьего дня был N и рассказал, что в городе носится слух, будто «по ошибке» чрезвычайка расстреляла 32 человека, которых еще не судили. Слух подлежит проверке, но достаточно уже и слуха, чтобы показать, как дешева стала человеческая жизнь…
Сегодня, в воскресенье, мне привезли дров. Я думал, что эту зиму мне не пережить. Прошлая зима отняла у меня много сил, благодаря недостаточной топке. 9® мы считали достаточным, а бывало и значит‹ельно› ниже. При плохом сердце – это сказалось тем, что и весна и прекрасное лето не могли меня вернуть к сносному хотя бы существованию. А теперь купить дров прямо невозможно. Полтава обречена на холод, и я порой смотрел на чудесную зелень из городского сада, на слегка затуманенные и освещенные солнцем склоны и дали с мыслию, что, может быть, это мое последнее лето. И мне вспомнился один разговор еще в Нижнем. Мы сидели на берегу Волги на откосе. А. И. Богданович54 (уже покойный) развивал свои пессимистические взгляды. Я перебил его: «Ангел Иванович. Да вы только посмотрите, какое это чудо! – Я показал ему на заволжские луга и на полосы дальних лесов. – Мне кажется, – если бы уже ничего не оставалось в жизни, – жить стоило бы для одних зрительных впечатлений».
И он тоже загляделся. Теперь мне вдруг вспомнился этот день, эти луга, освещенные солнцем, и Волга, и темные полосы лесов с промежуточными, ярко световыми пятнами. Теперь я стар и болен. Жизнь моя свелась почти на одни зрительные впечатления, да еще отравляемые тем, что творится кругом… И все-таки мир мне кажется прекрасен, и так хочется посмотреть, как пронесутся над нами тучи вражды, безумия и раздора, и разум опять засияет над нашими далями… Я был почти уверен, что не дождусь даже начала этого нового дня. Не знаю подробностей, кто организовал этот воскресник. Вероятно, какой-нибудь кооператив. В этом чувствуется и дружеское расположение рабочих и интеллигенции. И жить опять не только хочется, но и еще являются надежды.
* * *Сегодня[80] напечатан длинный список расстрелянных. Список носит заглавие: «Борьба с бандитизмом, контрреволюцией и злостными дезертирами». По постановлению коллегии Губ‹ернской› Чрезв‹ычайной› Ком‹иссии› расстреляны следующие лица. Не говорится ничего о том, когда состоялся «суд этой коллегии». Вероятно, в разные числа. Но все-таки прежде отмечалось, что «суд» состоялся тогда-то, приговорены такие-то к см‹ертной› казни, такие-то к конц‹ентрационному› лагерю. Теперь речь идет об одних расстрелянных. Невольно приходит в голову, что слух о 32-х, расстрелянных по ошибке, еще до «суда», – имеет основание: в общей сумме стараются, дескать, утопить и эту «ошибку». Всех расстрелянных 42 человека. В этом числе есть несколько лиц, о которых я ходатайствовал. Об одном, Ник. Ефим. Чечулине, писал даже Петровскому, но это оказалось бесплодное недоразумение. Ко мне пришла мать Чечулина и просила дать ей в Харьков письмо. Ей в Ч.К. сказали, что дело ее сына «отослано в Харьков». По ее словам, сын обвиняется в контрреволюции и в том, будто участвовал в к‹онтр›разведке. Есть свидетельство 20 челов‹ек›, опровергающее это. На меня спокойный рассказ матери произвел впечатление истины. Я и тогда боялся, что уже поздно. Петровскому я написал, что не мог отказать этой бедной матери, вспомнив наших матерей (Петровский тоже в царское время был в ссылке), которые в наше время так же страдали об нас. Но судьба наших матерей была далека от того, что пришлось испытать этой страдалице. И может быть еще – по ошибке!