Читать книгу К востоку от полночи (Олег Сергеевич Корабельников) онлайн бесплатно на Bookz (3-ая страница книги)
bannerbanner
К востоку от полночи
К востоку от полночи
Оценить:
К востоку от полночи

5

Полная версия:

К востоку от полночи

Ну да, они поженились, была шумная свадьба в кафе, однокурсники подарили им недорогой сервиз и новенькую подкову – символ семейного уюта и благополучия. Они стали жить у родителей жены, в двухкомнатной квартире им выделили комнату, Чумаков устроился на работу в столовую ночным сторожем, ибо стипендия невелика, а зависеть от чужих людей он никогда не любил.

Так они и остались чужими людьми – невзлюбившая его с самого начала мать жены, то бишь теща, молчаливый тесть, равнодушный ко всему, кроме футбольных матчей и стакана вина перед ужином, и жена – такая же, как и сам Чумаков, молодая, и так же наполненная иллюзиями о безоблачном счастье.

Ссоры начались как-то незаметно и не предвещали разрыва, просто был последний курс, экзамены, выпускной вечер, хлопоты с распределением, ночные дежурства через сутки в столовой, а потом уже – клиника, куда попал Чумаков и с головой ушел в то, что он считал главным в своей жизни – в хирургию. Он приходил уставший, жена работала на более скромном месте – участковым педиатром, но также уставала от дневной беготни, и, как знать, быть может, первое испытание на прочность они просто не выдержали и сдались быстро и покорно, как обреченные на казнь.

Чумаков считал, что причиной раздора явилась теща; жена полагала, что хирургия отнимает слишком много времени у мужа и ей недостает любви и внимания, некогда сходить в кино, часты одинокие ночи, и неизвестно, что делает Вася в своей распроклятой клинике, ведь там так много хорошеньких медсестер и долго ли до греха…

Чумаков всегда был вспыльчив, и несправедливые обвинения бесили его. Однажды он не выдержал и ушел к своим родителям. Он ждал, что жена первая попросит прощения, но оказалось, что любовь уже прошла, да и была ли она, кто знает…

Короче: они развелись. Без слов, без упреков, гордо и непримиримо стояли они в ЗАГСе и молча перебирали свои обиды, когда пожилая женщина, не так уж давно желавшая им многолетнего счастья, вздохнув, поставила печати в паспорта и ничего не сказала. Перед ее глазами прошло много таких гордых и не умеющих прощать.

Шли годы, они почти не встречались, а если и виделись, то делали вид, что не замечают друг друга. Бывшая жена вышла замуж, Чумаков по-прежнему самозабвенно пропадал днями и ночами в больнице, и разные глупости в голову ему не лезли.

А потом умерла мать. А еще через год – отец, и Вася остался один. Он был склонен считать себя взрослым, много испытавшим и во многом разочаровавшимся человеком, и был убежден, что его-то не проведешь на мякине, не обманешь глазками и ножками, девичьим лепетом, женскими стонами, притворными объятиями и лживыми словами, хотя тогда он не был убежденным противником брака, просто не надеялся найти такую женщину, ради которой смог бы бросить все, влюбиться без оглядки, без памяти, до крика, до боли.

И вот дождался…

К тому времени он считался опытным хирургом, и однажды его послали в короткую командировку в далекий северный город, чтобы разобраться на месте в нелегком случае редкого и тяжелого заболевания и, если будет нужда, сделать операцию.

И сейчас, через много лет, он помнит этот полет над тундрой, бесчисленные пятна озер, зеркально вспыхивающие под незаходящими лучами солнца, натужный рев двигателя, мимолетное ощущение провала в пустоту, когда тело скользит вниз, а сердце не поспевает за ним, и вынужденную посадку в маленьком аэропорту в ожидании летной погоды.

Рядом с ним у окна сидела женщина, она дремала, прикрыв лицо от любопытных глаз выжженной прядью. Естественно, Чумаков ничего не знал о ней и за долгие часы полета развлекался тем, что придумывал для нее биографии и судьбы, одну не похожую на другую, произвольно наделял ее достоинствами и недостатками, воображал диалоги, и даже – прикосновение к ее коже, и даже…

Так думал он, пока самолет кренился над тундрой, ее профиль загораживал пол-окна, мгновенная невесомость приподнимала над креслом, но соседка не просыпалась или просто делала вид, что спит, и лишь когда замолкли винты, защелкали пряжки ремней и она, откинув волосы со лба, посмотрела на него, он вдруг понял, что отныне обречен – то, чему суждено быть, будет, и нет возможности избежать общего будущего, каким бы оно ни было.

Не было ночи, солнце не заходило, а делало пологий круг, скользя по линии горизонта нижним лимбом, и снова поднималось к южным высотам, днем было жарко, по ночам досаждали комары, в маленьком здании аэропорта мест хватало только для немногих, и Чумаков выходил в поселок, вернее – в палисадник у аэровокзала, ложился в густую траву, натянув на голову капюшон, дремал, а каждые два часа спокойный женский голос сообщал, что нужный порт закрыт по погодным условиям и бог весть, когда откроется.

На погоду, как на судьбу, роптать бессмысленно. Приоткрыв один глаз, Чумаков исподволь следил за своей соседкой, она держалась поодаль от всех, к исходу первых суток он набрался смелости и, подойдя к ней, предложил мазь от комаров. Она молча поблагодарила, в тундре это было лучшим подарком, ну а потом они разговорились и уже не расставались. Долго. Очень долго.

Чумаков никогда не верил в рок, в любовь с первого взгляда и прочую дребедень, но само имя женщины – Виктория, победное и звучное, прозвучало для него, как пресловутый стук судьбы в известной симфонии.

Они уходили в тундру, расцвеченную ромашками, кипреем, пижмой; пушица склоняла на ветру белые головки; на берегу озерца – недозрелая брусника и морошка; они забирались в воду, прогретую на поверхности и леденящую в глубине холодом вечной мерзлоты, загорали под заполярным солнцем, и уже не было нужды придумывать чужую судьбу, она сама раскрывалась в долгих неторопливых беседах, когда они лежали бок о бок на теплой земле или бродили по тундре, взявшись за руки, как робкие школьники.

Виктория была не просто красива. Она походила на дикую кошку, и сибиряку Чумакову пришло в голову только одно сравнение – с рысью. Гибкое сильное тело, зеленые глаза, вспыхивающие из-под светлой челки, острый ум, цепкая память, пружинящая походка и еще то, что навсегда покорило Чумакова, – Вика писала стихи.

Она всерьез считала себя незаурядным поэтом и, гордо вскинув голову, говорила, что улетает жить на Север от суеты, продажности и зависти всех этих критиков, редакторов и виршеплетов, которые не понимают ее редчайшего дара, и только здесь, среди снегов и безбрежных просторов тундры, она сможет обрести непреходящий источник вдохновения, покой и свободу.

Да, она была замужем, теперь разведена, муж не понимал ее и ревновал даже к стихам, без которых жизни своей она не мыслит. Громко, растягивая слова, отбивая такт рукой, она читала эти стихи, и Чумаков искренне восхищался ими, но совсем не потому, что был тонким ценителем поэзии, а просто-напросто он влюбился, и все, буквально все, в этой женщине казалось ему совершенным и прекрасным.

– Я люблю тебя, – сказал он, – выходи за меня замуж.

Объявили долгожданную посадку; поднимаясь по трапу, он крепко сжал ее за локоть, словно боялся, что она исчезнет, потеряется, сядет на другой самолет, уйдет из его жизни, и уже никогда не сбудется возможное и такое близкое счастье.

Они снова сидели рядом, и она вместо ответа процитировала по памяти несколько строк из рассказа Бернарда Шоу:

– Предположим, что я прихожу к тебе и говорю, что люблю тебя. Это означает, что я пришла завладеть тобой. Я прихожу к тебе с любовью тигрицы в сердце, прихожу затем, чтобы пожрать тебя и сделать частью себя. Отныне тебе придется думать не о том, к чему лежит душа твоя, а о том, к чему лежит моя. Я встану между тобой и твоим «я». Разве это не настоящее рабство? Любовь берет все без остатка…

И Чумаков понял, что это не просто наугад выхваченная цитата, это – угроза. Он невольно содрогнулся от предчувствия близкого перелома судьбы, но не испугался, не спасовал и сказал так:

– Хорошо. Весь. Без остатка. Только не уходи…

В сером, продутом арктическими ветрами городе, где не растут деревья, а голые кирпичные дома приподняты на сваях над вечной мерзлотой, он понял, что любит, и ему все равно, любим ли он, лишь бы она была с ним, лишь бы не уходила.

Шли дни, подходила к концу командировка, он улетел, а потом были письма, ежедневные переговоры по телефону, он умолял, он выпрашивал согласия, как безрассудный мальчишка.

И она приехала к нему. Не сразу. Через месяц.

Они поженились, а он опять страдал, уже от ревности. На Вику оглядывались, о ней шептались, она шла рядом с Чумаковым, гордая и красивая, рысьи глаза недобро светились из-под челки. Она по-прежнему писала стихи, их по-прежнему никто не печатал. А потом у них родился сын, а потом он стал расти, а потом вырос, немного, по грудь Чумакову, больше не успел.

Чумаков и сам знал, что жена никогда не любила его, сначала, опьяненный любовью, он не придавал этому значения, но потом, когда постепенно прошел угар первых дней и ночей, он понял, что Вика согласилась выйти за него замуж после тщательно обдуманного расчета. И на Север тогда она летела не в поисках вдохновения, а к очередному кандидату в мужья. Должно быть, тот человек оказался не столь подходящим мужем, как Чумаков, и она просто сделала выбор. В свою пользу, конечно. Чумаков неплохо зарабатывал, у него была квартира, постепенно они скопили на машину, и Вика часто, садясь за руль, уезжала куда-нибудь, иногда на несколько дней. Чумакову намекали на неверность жены, даже называли имена, но он не роптал, не жаловался. Он понимал, что это бессмысленно, ибо сам влез в петлю, никто не просил, никто не подталкивал.

Он знал, что надо платить за каждое слово, за каждый поступок, за каждую минуту счастья, и что из того, если любовь проходит, а остаются неоплаченные долги, разочарования и обиды. Дело житейское – любовь превращается в привычку, надо работать, кормить и одевать семью, думать о подрастающем сыне, а жена пусть делает, что хочет.

Он и не думал о разводе, а когда случилась непоправимая беда, изменить что-либо уже было невозможно.

Чумаков был в одной из очередных командировок: по санавиации его вызвали в районную больницу, и Вика позвонила прямо туда – в маленькую ординаторскую, где Чумаков отдыхал после операции. Там были незнакомые люди, кто-то громко разговаривал, кто-то смеялся, и Чумаков, прижав к уху телефонную трубку, едва разбирал ее слова.

– Я ухожу от тебя! – кричала она. – Я полюбила другого!

– Я прилечу сегодня! – крикнул он в ответ. – Подожди, и не делай глупости! Мы во всем разберемся!

– Нет! – выкрикнула она. – Так я не решусь. Надо решать сегодня, сейчас, я уезжаю с сыном. Прости меня!

Люди в ординаторской постепенно замолкали, они поняли, что случилось что-то важное у хирурга из областной больницы, и невольно прислушивались к словам Чумакова. А его разозлило это внимание, он повысил голос и сказал те самые слова, которые уже никогда не смог забыть, как ни пытался:

– Будь ты проклята! – крикнул он. – Катись ко всем чертям!

И еще добавил в сердцах короткое слово, сочное, как поцелуй, и звучное, как пощечина.

И бросил трубку на рычаг.

Он выскочил из больницы, на ходу снимая халат, в бешенстве добежал до аэропорта и потребовал билет на ближайший рейс.

– Нелетная погода, – зевая, сказала кассирша и захлопнула окошко.

Туман и дождь соединили их, туман и дождь разъединили.

Поселок был из тех, в которые «только самолетом можно долететь», а на погоду, как на судьбу, гневаться было бессмысленно.

Три дня он сидел в неуютной районной гостинице на неприбранной койке, небритый и невыспавшийся, курил без перерыва, пробовал пить вино, облегчения это не приносило, он звонил домой, но никто не отвечал, тогда он позвонил в свою больницу, и тревожный голос сообщил ему дурную весть.

Настолько дурную, что впору было повеситься или застрелиться.

Чумаков узнал, что Вика собрала вещи, усадила сына на заднее сиденье и, наверное, рассвирепевшая, как дикая кошка, погнала машину по скользкому шоссе.

Тяжело груженый самосвал, который она обошла на повороте, врезался в багажник ее «Москвича». Сын погиб на месте. Ее, израненную и изрезанную осколками стекла, привезли в больницу. Вызвали профессора Костяновского, никто не решился оперировать без него жену Чумакова, хотя были хирурги и поопытнее, и получше, чем профессор.

Да, она еще жива, но кажется, шансов почти не осталось. Она в реанимации, без сознания, возможно, что придется делать повторную операцию…

Тогда Чумаков ушел из гостиницы и уже не выходил из тесного зала ожидания аэропорта, метался от стены к стене, рычал на всех, слал проклятия осеннему туману. А когда прилетел в свой город, то узнал все остальное.

Вика не выдержала второй операции (на ней настоял Костяновский и снова самолично взял в руки скальпель).

Странно было листать историю болезни, где на первой странице написано: Чумакова Виктория. Странно и страшно, как в дурном сне.

– Ее можно было спасти! – кричал он в лицо профессору. – Вы бездарь! Вам нельзя доверять больных!

Костяновский величественно кивал головой и ровным голосом говорил:

– Успокойтесь, Василий Никитич, это нервы. Я понимаю вас, я глубоко сочувствую и разделяю ваше горе. Успокойтесь, вы сами потом поймете, что моей вины здесь нет. Я сделал все, что мог, что может наша медицина. Я боролся до последнего.

– Я этого не забуду, – сказал Чумаков в ярости. – Никогда не забуду…

И откуда было знать, что через много лет почти эти же слова ему скажет другой человек, а он будет успокаивать разгневанного мужа, ищущего вину где угодно, только не в самом себе…

5. Начало дня

Рабочий день начинается с двух планерок, в насмешку называемых пятиминутками, ибо вторая, на которой собираются хирурги, анестезиологи и студенты под предводительством двух профессоров, длится около часа. Чумаков не любил эту планерку, по его мнению, она была не нужна для основного дела – лечения больных людей. Так, говорильня, ярмарка тщеславия, много слов, мало дела, глупые стычки, никому не нужные споры, унизительное выслушивание мелких придирок, образчики ораторского искусства не по существу, а для красного словца и так далее.

Он садился на последний ряд, помалкивал, если не спрашивали, говорил коротко и скупо, когда вынуждали, и чаще всего перешептывался с кем-нибудь – обыкновенные людские разговоры, не требующие ни напряжения ума, ни излишнего остроумия. Шепот переходил порой в громкий смех или что-нибудь в этом роде, тогда профессор Костяновский, величественно приподняв голову, зорко выискивал источник помех и усмирял вежливым окриком.

Чумаков был заведующим отделением; хоть маленькая, но должность, требующая умения подчинять себе нижестоящих и подчиняться вышестоящим – зауряднейшая ступенька социальной лесенки, древней, как сам человек. Ему было все равно, на какой ступени, низкой или высокой, стоит он сам, судьба обделила его честолюбием, и если бы он захотел, то давно бы мог подняться выше, а то и накропать никому не нужную диссертацию и влиться в бесчисленную касту кандидатов, мечтающих стать докторами.

Он и так был доктором, хирургом, рожденным со скальпелем в руках. Талант врача, как и любой талант, – вещь необъяснимая, он весь построен на интуиции, но в хирургии хорошая голова требует еще и умелых рук, а это, что ни говори, дано не каждому. Руки у него удивительные, оперирует он легко и быстро, и когда операция идет гладко, еще и напевает вполголоса, а то и в полный голос, коли больной под наркозом и стесняться, в общем-то, некого – все свои. А свои знают, что если Чумаков поет, то все нормально, причин для беспокойства нет, и руки его делают свое дело настолько красиво, что ими можно любоваться, как руками хорошего пианиста.

Вот и сейчас, возвращаясь с планерки, он проходит по коридорам своего отделения, начальственным оком оглядывает больных, лежащих здесь же на раскладушках, кивает сестрам – чуть ли не двадцать лет он попирает ногами этот пол, эти палаты знакомы ему, и о каждой койке, стоящей в них, он мог бы рассказать немало. Точнее – о людях, волею судьбы брошенных на эти койки: самых разных, но одинаковых в одном – в своих болезнях и в желании быть здоровыми. К сожалению, это не всегда сбывалось.

Впереди была операция, не самая легкая и не самая трудная, обыкновенная, каких он переделал сотни, но, как и положено в медицине, никто и никогда не мог предсказать точно – каков будет исход. Он и теперь, переодеваясь в чистую пижаму, заботливо уложенную в портфель Ольгой, волновался немного, и хотя внешне был спокоен и подшучивал над нерасторопным ассистентом, но в мыслях своих проигрывал заранее этапы операции – каждый раз не похожей на предыдущую, как не похожи друг на друга разные люди.

В кармане хрустнул листок бумаги. Сложенный вчетверо лист из школьной тетради был исписан мелким ровным почерком – письмо от Ольги. Должно быть, она вложила его в карман еще вечером, собирая портфель. Он опустился в кресло и не то вздохнул, не то присвистнул, словом, издал звук, означающий: «Вот тебе на…» Такого раньше не случалось, между ними всегда была ясность в словах и определенность в поступках. Значит, что-то случилось, если она не решилась высказать напрямую, и скорее всего – ничего хорошего ожидать не приходилось.

Он пробежал глазами письмо, перечитал внимательнее, аккуратно сложил листок и спрятал в дальний закоулок письменного стола.

– Ну, пошли что ли, – сказал он ассистенту.

Он не спеша намыливал руки, тер щеткой, дубил едкой муравьиной кислотой и напевал вполголоса развеселую песню, словно ничего не случилось и впереди его ждал праздничный ужин, а не обездвиженное наркозом тело больного.

– Привет, – сказал он Оленеву, заходя в операционную. И всех остальных тоже поприветствовал поднятыми вверх ладонями.

Привычными движениями он окрашивал йодом живот больного в густо-оранжевый цвет, закрывал тело простынями, нацелив отточенный скальпель, рассекал кожу, а сам, конечно же, думал не только о предстоящей работе.

6. Ольга

Несколько месяцев назад на этом же столе лежала и Ольга, и Чумаков так же позванивал инструментами, покрикивал на ассистентов, переговаривался с Оленевым и делал свое дело, обреченное на провал. Собственно говоря, были вполне реальные шансы, так казалось до операции, но когда невидимое стало видимым, Чумаков глухо заворчал под маской, неразборчиво выругался и сказал: «Ушиваемся. Нам тут делать нечего».

Ольга учила детей премудростям скрипичной игры. Ей не было тридцати лет, и сорокалетнему Чумакову она казалась совсем юной. Тем острее были его боль и чувство бессилия, когда в первые дни после операции он подходил к ее койке во время обхода, ласково улыбался, говорил ободряющие слова, стараясь сам верить им. Уж лучше бы он ничего не знал. Так было бы легче.

Но еще лучше было бы, если бы Чумаков не сказал всей правды ее мужу, когда тот пришел в приемный покой на другой день после окончательного приговора. Чумаков вывел его в больничный двор и коротко сообщил, что жить Ольге осталось не так уж и много – чуть больше года, от силы два. Муж растерялся, во всяком случае, лицо его стало замкнутым и напуганным, Чумаков мягко взял его за локоть и добавил:

– Мне очень жаль.

Но муж неожиданно зло сказал сквозь зубы:

– Я найду на вас управу. Зарезали!

– Вы ошибаетесь, – сказал Чумаков, привыкший ко всяким переделкам, – мы сделали все, что могли. Оперировать было поздно. Болезнь запущена. Но пытаться стоило. Это уже ничего не изменит.

– Это вы, врачи, ее запустили! – выкрикнул муж Ольги. – Почему не оперировали раньше?

– А почему вы не обращались?

– Так кто же знал?

– Вот видите, и мы не знали, а когда узнали, стало поздно. Давайте не ссориться. Ваша жена обречена, это большое горе, а вы начинаете искать виновных. Поверьте, от этого не станет легче ни вам, ни ей.

Муж опустился на скамейку, тополиный пух щекотал ему ресницы, и было непонятно, то ли он вытирает слезы, то ли просто смахивает пух с лица.

– И что же мне делать? – спросил он, не глядя на Чумакова.

– Быть мужчиной, – сказал Чумаков. – Держаться до конца. Она не должна знать.

– Она хотела ребенка, – глухо сказал муж, – я не разрешал. Думал, успеем. У нее больше никого нет. И не будет.

– А вы?

– Я? – поднял голову муж. – Вы правы, я буду мужчиной. Я найду правду. Я отомщу.

– Да кому же? Судьбе? Болезни?

– Вы мне зубы не заговаривайте, – жестко сказал муж. – Я не фаталист какой-нибудь, я знаю – всегда найдется виноватый, если поискать. Нечего на бога сваливать свои грехи. Врачи и виноваты. Может, вы, а может, еще кто-нибудь… Я буду писать куда надо. До Москвы дойду.

– Пешком? – горько усмехнулся Чумаков.

– Ах, вы еще издеваетесь! Хорошо, я так и напишу. До свидания, доктор.

– До свидания, настоящий мужчина, – сказал Чумаков. – Не дай вам бог таких родственников, как вы сами.

Они повернулись друг к другу спиной, и Чумаков окончательно решил, что это лишь невесомый тополиный пух скользил по лицу собеседника, заставляя протирать сухие глаза.

Потом были жалобы, длинные, написанные не без таланта, в которых перечислялись по пунктам прегрешения Чумакова и вообще – «людей, недостойных носить белый халат». Беседа с Чумаковым была приведена со стенографической точностью, телефонные разговоры тоже прилагались. Муж Ольги не забыл отметить мятый халат Чумакова – «как у грузчика овощного магазина», а также мешки под глазами – «видно, что с жуткого похмелья», а Чумаков не спал тогда всю ночь, были трудные операции, и халат не успел заменить – замешкалась сестра-хозяйка. Но жалоба есть жалоба, к ней надо прислушиваться, Чумакова вызывали куда следует, вздыхали, разводили руками, никто не считал его виновным, но надо было как-то успокоить родственника… Вот его и успокаивали, тратили время и бумагу, отвлекали от дела занятых людей, будоражили Чумакова, а между тем жалобы поднимались все выше и выше, и число обвиняемых в равнодушии и халатности соответственно все увеличивалось и увеличивалось. Все это было досадно, вздорно, но худшее заключалось в том, что муж-правдолюбец все-таки открыл Ольге суть болезни.

Скорее всего, она сама догадалась об исходе, бродила в одиночестве по коридору отделения, подолгу смотрела в окно, и вид у нее был такой, словно она прислушивалась к своему телу, а может, к музыке, не слышной посторонним.

– Ничего, – говорил Чумаков, проходя мимо, – еще помучаете учеников своими гаммами.

Она смотрела на него печальными глазами, невесело улыбалась и отвечала что-нибудь вроде:

– Да, конечно, Василий Никитич.

На «ты» она стала называть его позднее, осенью. Ольга позвонила ему на работу и сказала, что хотела бы поговорить лично, а не по телефону. Голос был встревоженным, Чумаков согласился, она приехала в конце рабочего дня, и Чумаков вышел в вестибюль без халата, в своей легкой мальчишеской курточке с обвисшими карманами. Она пришла с чемоданом. Не спрашивая ни о чем, он подхватил его, вывел Ольгу в больничный парк и усадил на ту самую скамью, где летом беседовал с ее мужем. Не специально, так уж вышло. «Ну, что?» – спросил он глазами.

Она пыталась говорить спокойно, даже с иронией, но улыбка была немного вымученной, голос подрагивал. Чумаков успокаивающим жестом дотронулся до ее ладони, тогда она не выдержала и расплакалась, впрочем, без звука. Дело было в том, что она ушла из дома и решила попрощаться с доктором – чуть ли не единственным, кто отнесся к ней по-человечески. Да, она подала на развод, чтобы избавить мужа от тягостных обязанностей, с ним жить она больше не может, он изводит ее мелочной опекой, постоянными вопросами о самочувствии, и ей даже кажется, что муж обижен на нее именно за то, что она должна умереть и тем самым причиняет и еще причинит ему массу хлопот, которых он, конечно же, не заслужил.

– И он вас отпустил?

– Он уехал, – сказала Ольга. – В Москву, в министерство, искать правду… Да какая еще правда ему нужна? Он просто сбежал. Видеть его не хочу.

– Ну и куда же вы собрались? – спросил Чумаков, кивнув на чемодан.

– К тетке, – сказала Ольга, – в другой город. Все-таки родная кровь.

Чумаков хотел сказать, что хоть тетка и родная, но у нее наверняка и своих забот хватает, и вряд ли это можно считать выходом из положения. Ольга словно догадалась о его мыслях и спросила:

– Может, есть больница для таких, как я?

Чумаков отрицательно покачал головой и неожиданно для себя предложил:

– Можете пожить у меня. Места хватит.

– У вас? – удивилась Ольга. – Что же я буду делать?

– Жить, – просто ответил Чумаков. – Там вас не обидят.

– Вы что же, предлагаете мне выйти замуж? Сейчас?

Для Чумакова это была больная тема, он мучительно покраснел от наивного вопроса, но ответил честно.

– Нет, я просто буду заботиться о вас и ни в чем не упрекну. Со мной живут два брата и дедушка. Они хорошие люди.

– Это о вас некому заботиться, – мягко сказала Ольга. – Уже осень, а вы ходите в этой куртке, как мальчишка. И она давно не стирана.

bannerbanner