
Полная версия:
Похождения Гофмана. Следователя полиции, государственного советника, композитора, художника и писателя
Короля Фридриха подданные прозвали Фельдфебелем.
Более всего он занимался армией. Военным строем и железной дисциплиной.
Был сверхметодической энергичной посредственностью, полной неимоверного честолюбия и алчности.
Фельдфебель полагался на то, что абсолютное подчинение и жестокость превращают солдат в послушные механизмы. Ничего более не нужно. Согласованное действие послушных механизмов производит маневр военной машины. Давите на рычаг – и машина пойдет напролом. Для большей силы удара – больше солдат. Вот и вся военная наука.
Фридрих мыслил механически-поступательно, в духе времени. 18 век был веком механических наук и рассудочности. При подобном устройстве головы он в любое историческое время мыслил бы механически и проявлял бы прямолинейную алчность крокодила, инстинкты которого тоже довольно механичны. У рептилий никудышный головной мозг. Вся «духовность» сосредоточена в спинном мозге.
Надо воздать ему должное, его государство было наиболее сильным из 38 германских государств; не уступало Австрии.
Его наследник Фридрих-Вильгельм I упрочил достигнутое состояние. Король понял силу знания. Создал много новых школ; государству нужны были грамотные подданные. Экономические нововведения были несколько странны. Чтобы из страны не уходило золото, он запретил внешнюю торговлю (насчет чего Гофман сатирически писал в «Эликсирах сатаны»).
Гофман застал правление великого короля Фридриха II (1712 – 1786).
Славный король в самом деле был незаурядной личностью, умен, хорошо образован, прослыл философом. Он тянулся к французской культуре, приглашал в гости мыслителей, но однажды дал пинка Вольтеру: дотянулся…
Абсолютная, ничем не ограниченная власть, портит характер. К тому же он был прямым потомком Фельдфебеля.
Один способ, каким он дотянулся до Вольтера, мог бы обеспечить ему место в истории. Но Фридрих II, как философ, помимо того, отменил пытки в судебном делопроизводстве. А в качестве военачальника захватил горную Силезию у Австрии.
В деле величия главное вера в себя. А также передаточные рычаги власти, многократно увеличивающие впечатление, производимое личностью, в особенности незаурядной.
Вера короля в себя была подвергнута серьезному испытанию в ходе Семилетней войны 1756 -1763, когда русские войска взяли Берлин. Король был на грани самоубийства. Но произошло невероятное.
Когда военная кампания казалась совсем проигранной, в России скончалась государыня Елизавета I. Императором стал ее немецкий племянник Питер, который восхищался прусским военным духом и Фридрихом II. В его петербургском кабинете был огромный портрет короля, перед коим он в буквальном смысле преклонялся. Племянник, который заставлял свою жену Екатерину до изнеможения стоять на часах с ружьем или вытягиваться перед ним во фрунт, руки по бедрам, не мигая смотреть ему прямо в глаза, еще обожал смотреть на пожары.
Государь Питер немедленно произвел распоряжение: все отдать, словно не Россия победила Бранденбургское королевство, а наоборот.
Русские подданные так опешили, что не сразу своего государя удавили за это. Но было поздно.
Войска отовсюду были выведены. В том числе из Кенигсберга, где четыре года стоял русский гарнизон.
В середине столетия население Кенигсберга составляло 60 тысяч. Это был важный порт. Процветала торговля с Россией и транзитная с Южной Европой.
В порту высился лес мачт, слышалась иностранная речь; его продували сырые морские ветры; северное небо лило дожди и засыпало мокрым снегом.
Немцы, однако, всегда умели устроить быт. Бюргерская жизнь проходила размеренно и упорядоченно. В Кенигсберге был театр, университет, издавалось несколько журналов, известных в Германии. Соблюдался европейский политес: балы-маскарады, чаепития, концерты.
Здесь почти весь век жил знаменитый Иммануил Кант.
Философ никогда не покидал родного города. Не стоило совершать небезопасные далекие путешествия, чтобы убедиться в том, что и так хорошо известно: человеческая природа везде одинакова.
Кант вел размеренный образ жизни, соблюдал строгий распорядок, чтобы поддерживать внутренний механизм здоровья в исправном состоянии.
Каждое доброе утро, с точностью, по которой бюргеры сверяли часы, ровно в 6 господин Кант выходил на прогулку. Никогда не брал с собой никого, кроме слуги: чтобы держать зонтик во время дождя. Со слугой можно не разговаривать. С образованным же спутником из вежливости нужно вести беседу, что не очень удобно в сыром климате. Разговаривая, приходится раскрывать рот, из-за чего можно застудить горло. Совершенно ни к чему.
Неподалеку жил известный сатирический писатель, директор полиции, тайный советник фон Хиппель. Племянник влиятельного советника Теодор Хиппель был другом Гофмана. Наследник дядюшкиного титула и поместий, он неизменно приходил на выручку беспокойному порывистому неосмотрительному Гофману, художнику-романтику.
В доме бабушки воспитанием Гофмана занимался дядя Отто-Вильгельм, отставной советник юстиции. Отто смотрел на это просто: мальчишка под надежным кровом, обут, одет, накормлен. Проверить его уроки и заняться садом и грядками овощей на огороде. Агрономическое увлечение составляло основное содержание его жизни; чтение, вкусно поесть и музицирование. В ненастное холодное время он бренчал на старом клавесине.
Дядя устраивал дома концерты, приглашал друзей и знакомых. Гофман, которому некуда было деться, скучал на этих вечерах, на которых собирались исполнять или репетировать «все, кто только мог гудеть и пилить», где звучали «гениальные произведения Эммануила Баха, Вольфа, Бенды». Время тянулось невыносимо медленно. Развлечение он находил, наблюдая странные гримасы и смешные движения музыкантов. «Такие концерты были смехотворны и нелепы, это уж я понял позднее. …Акцизный чиновник играл на флейте, дыша так свирепо, что обе свечи на его пульте то и дело гасли и их приходилось снова и снова зажигать». Особенно обращал на себя внимание старый адвокат, который играл на скрипке и сидел всегда рядом с дядей. «…Говорили, что он необычайный энтузиаст; что музыка доводит его до умопомешательства; что гениальные произведения… (помянутых Баха, Вольфа, Бенды) вызывают у него безумную экзальтацию и потому он не попадает в тон и не держит такта. Он носил сюртук цвета сливы с золочеными пуговицами, маленькую серебряную шпагу и рыжеватый, слегка напудренный парик, на конце которого болтался маленький кошелек. Адвокат все делал с неописуемой комической серьезностью. Ad opus! (за дело! – лат.), любил он восклицать, когда расставлялись на пюпитре ноты. Потом брал скрипку правой рукой, левой снимал парик и вешал его на гвоздь. Играя, он все ниже и ниже склонялся к нотам; красные глаза его сверкали и выкатывались из орбит, на лбу выступали капли пота. Случалось, что он заканчивал играть раньше остальных, чему крайне удивлялся и очень злобно на всех поглядывал. … Однажды он произвел настоящий переполох. Все бросились к нему, дядя выскочил из-за рояля; думали, что с адвокатом страшный припадок; дело в том, что он сначала стал слегка трясти головой, потом в нарастающем crescendo (возрастая. – итал.) продолжал дергать ею все сильнее и сильнее, и при этом, водя смычком по струнам, производил неприятнейшие звуки, щелкал языком и топал ногами. Оказалось, что виною была маленькая назойливая муха: жужжа и кружась на одном месте с невозмутимой настойчивостью, она садилась на нос адвокату, хотя он и отгонял ее тысячу раз. Это и привело его в дикое бешенство».
Но как ни были несовершенны любительские концерты, Гофман открыл мир звуков и созвучий. Предоставленный себе, в одиночестве, не замечая времени, подбирал он благозвучные аккорды. Нажимая обеими руками несколько клавиш сразу, клал голову на крышку рояля, закрывал глаза и с наслаждением предавался слуху. Тайна звучаний завораживала его. Незаметно подкрадывался он на музыкальных вечерах и наблюдал, как быстро опускались, поднимались молоточки, ударяя по струнам рояля, как пробегал по ним резвый огонь.
«Что я теперь разделался со всем, все забросил и занялся одной лишь музыкой, искусством благородным… этому пусть никто не удивляется, – писал он в „Фермате“, – я ведь и ребенком ничем другим не желал заниматься; только день и ночь стучал по клавишам дядиного клавира, совсем древнего, скрипучего, гудящего».
Фортепьяно его обучал Христиан Подбельский. «…Был один старик-органист, упрямый чудак, словно совсем неживой, музыкальный бухгалтер, он долго мучил меня мрачными токкатами и фугами, которые звучали преотвратительно».
Фортепьянную технику Гофман освоил великолепно. Занятия фугами продолжались и в университете, но музыкальное содружество с соборным органистом прервалось однажды после того, как Гофман услышал итальянское пение… «Вернувшись домой, я в ярости собрал все свои токкаты и фуги, которые изготовлялись мною с такой терпеливостью, не пощадил и чистой копии посвященных мне органистом сорока пяти вариаций на каноническую тему и нагло хохотал, слыша, как трещит и дымит двойной контрапункт». Потом он пытался спеть сам слышанное на итальянском. «Наконец, в полночь дядя не выдержал и крикнул мне: „Не визжать так страшно! И пора уже в постель, чин по чину“, – потом затушил обе мои свечи и вернулся в спальню, из которой ради этого выбрался. Не оставалось ничего иного, как послушаться его».
Незаурядные дарования Гофмана были замечены ректором школы Стефаном Ванновским, «…который нередко, – вспоминал Хиппель, – полусерьезно, полушутя советовался с ним по вопросам искусства. Одноклассники не любили его, поскольку нередко попадались ему на острый язык».
Едва научившись читать, Гофман повадился вытаскивать из дядиного шкафа взрослые книги. «Исповедь» Руссо, «Жизнь и мнения Шенди, джентльмена» Стерна. Чего стоила хотя бы история с горячим каштаном, скатившимся в расстегнутые штаны с обеденного стола или осада вдовы Вудмен..!
Подобное чтение весьма обогащает и необычайно полезно для пытливого ума. Словарный запас его быстро расширялся. И вот уже дядюшка Отто стал «пошлый педант и прозаический тип».
Отто не хватал звезд с неба и не надеялся, что золотые звезды посыпятся ему на огород; он выращивал всякие полезные овощи и ухаживал за растениями; ему нравилось наблюдать, как пробиваются ростки, как все цветет и зеленеет; в этом душа обретала равновесие, а вселенная порядок.
Племянник слыхал историю отставки дяди. Бабушка называла его Отхен. Несколько поколений Дерферов были юристами. Отто-Вильгельму тоже предназначалось последовать по этому пути. Но на первом судебном заседании в прениях сторон румяного увальня постигла конфузия. Отто совершенно не ожидал, что более опытный коллега поведет себя с надменным коварством, станет задавать провокационные вопросы, как змея подстерегать его простоватые ответы, чтобы с каким-то торжествующим ядовитым ехидством издеваться над ним, выставляя Отто неумехой, недотепой, недоучкой, болваном. Коллега ошельмовал, сокрушил «советника Дерфера», который пребывал в искреннем недоумении, чего плохого сделал он коллеге; он был растерян, подавлен. Все произвело на него такое тягостное впечатление, что он малодушно отказался от карьеры. Отто был расстроен, в глазах у него стояли слезы, он не мог внятно объяснить, почему не способен заниматься хлебной профессией юриста. Но интуитивно постиг: ему не хватает страсти и казуистической изобретательности, чтобы схватываться, гремя доспехами, с такими вот «коллегами». Бабушка пожалела Отхен. У них были средства.
Отто-Вильгельм благополучно вышел в отставку, чтобы по примеру философа Эпикура возделывать свой сад. «Предаться диетически размеренному прозябанию», прокомментировал деятельный Хиппель. Гофман рано понял, что дядя, напускавший на себя педантическую строгость, простодушен и доверчив. Пользуясь этим, он разыгрывал его, нередко вводил в заблуждение.
Гофман отставал по классическим языкам, латинскому и греческому. Хиппель же успевал по ним. Ректор Ванновский посоветовал дядя Отто-Вильгельму предложить племяннику приглашать друга в дом в качестве репетитора и наставника, если тот согласится помогать. «То, о чем давно уже условились оба подростка, было теперь торжественно решено семейным советом. Днем занятий была определена среда, когда дядя делал визиты». Занятия происходили в послеобеденное время; сигналом их окончания было появление тети Софи с чашками ароматного горячего чая и печеньем. После начиналась буйная музыка, переодевания, беготня. Гофман показывал всякие интересные места в книгах, которые прочитал тайком. Апулей, чем не замечательная книга?…
Настало лето, в глухих местах сада приятели вели рыцарские сражения; добыть копье было нетрудно, достаточно выдернуть из грядки подпорку для фасоли; боевые щиты заимствовали у деревянных истуканов Марса и Минервы.
Рыцарь невозможен без любви. Приятелям пришла в голову мысль прорыть подземный ход под стеной сада, там находилась женская реформатская школа. Хиппель: «…чтобы незаметно наблюдать за прелестными девушками… Зоркость дяди Отто, который много гулял и работал в саду, чтобы улучшить пищеварение, положила конец гигантскому предприятию. Гофман сумел убедить его, будто вырытая яма предназначена для неведомого американского растения, и добрый старик заплатил двум работникам, чтобы те ее закопали. От великолепного плана, ради которого было пролито столько пота, друзьям пришлось отказаться».
Хиппель и Гофман решили улететь на воздушном шаре. Вероятно, в Америку. Пробная модель, сшитая Софи, когда напускали дыма, сдулась под общий хохот с шипением и свистом.
Наверху дерферовского дома жил Цахес (Захария), никому неведомым способом, но связанный невидимыми нитями с Гофмановой сказкой, министром Циннобером, словно в театре теней или марионеток…
Хиппель писал: «Повод для развлечений друзьям нередко давала несчастная мать З. Вернера; безумная до самой смерти верила, что произвела на свет мессию. Часто слышались жалобы этой несчастной… Поэт, ее сын, был старше обоих друзей лет на пять. Его странности вызывали у них удивление и насмешку, но поэт даже не подозревал об этом, вечно витая в облаках».
Позднее Вернер прославился романтическими драмами рока, ныне совершенно забытыми. В критических обстоятельствах он высказался в адрес Гофмана довольно подло. И потому вполне заслужил, чтобы сказочный паукообразный министр получил его имя в гофманической фантастической повести.
Немного повзрослев, Гофман влюбился в девушку из французской реформатской школы. Когда-то он хотел прорыть туда подземный ход; возможно, уже тогда из-за нее подбил он на это Хиппеля.
Погруженный в себя и печальный, он тянул Хиппеля на прогулку, и верный друг, понимая, что ему нужна поддержка, дотемна бродил с ним по городу. «Вечерами он украдкой бродил возле ее дома, часами простаивал в мрачной тени старой ратуши, чтобы только узнать ее среди силуэтов, двигавшихся в освещенном окне». Расположение дома означает, что она принадлежала к патрицианской семье потомков французских протестантов. Пытаться преодолеть сословные преграды значило бы держать наготове заряженный пистолет, как гетевский Вертер. Вот тогда Гофман высказал мысль, которая поразила Хиппеля и заставила задуматься: «Уж если я не смог заинтересовать ее своим внешним видом, пусть я буду самым безобразным (ему нравилось рисовать в своем воображении такой образ), лишь бы она заметила меня, лишь бы удостоила хоть единым взглядом».
Гофманическая фраза могла дать импульс замысла роману Виктора Хьюго «Нотр Дам». Мемуары Хиппеля были напечатаны прежде, чем появился роман. «Безобразный Гофман» слишком напоминает готического паука горбуна Квазимодо. Быть может, Хьюго видел, как Гофман отбрасывал паучью тень, как она ползла за ним по кенигсбергской мостовой, выползала из тени ратуши…
Влюбленность сказочно преобразилась в дрезденской повести «Золотой горшок». Вероника, «хорошенькая цветущая девушка 16-ти лет», хочет заворожить Ансельма и соединиться с ним, но непременно, чтобы он был надворным советником. За помощью прелестная храбрая девушка отправляется к старой ведьме, бывшей няне, которая ей рассказывает: «Я, бывало, пугала тебя букой, чтобы ты поскорее засыпала, а ты только пуще раскрывала глаза, чтобы увидеть, где бука». Бука – «безобразный Гофман».
Студент Ансельм стеснительный и неловкий молодой человек. Вот он является к некоему тайному советнику. Внезапно из чернильницы выпрыгнул черный кот, брызжа огнем, чернильница, песочница, чашки, тарелки со звоном попадали на столе, за которым он завтракал, и поток шоколада и чернил вылился на только что оконченное донесение. «Вы, сударь, взбесились!», – зарычал (на меня!) тайный советник, хватая за шиворот и выталкивая за дверь».
Это не тайный советник выталкивал некоего студента; поздний Гофман хватал за шиворот Гофмана раннего. Самоопределение художника выразилось в формах грубых в отношении ближнего нехудожника, толстого сэра, горе-дяди, прозаического обывателя. Вот что запечатлелось в письме Хиппелю. «…Поскольку благочестие и набожность всегда царили в нашей семье, где полагалось сожалеть о содеянных грехах и ходить к причастию, вот почему толстый сэр, желая появиться в церкви в пристойном виде, накануне, в пятницу, весьма тщательно смыл пятна помета бесстыжей ласточки и следы жирного соуса от вкусного рагу со своих черных брюк, развесил их на солнышке под окном и потащился к другу, такому же ипохондрику». Разразился ливень. Огромные необъятные черные парадные штаны, как шкура бегемота в потоках дождя, были полны болотно-африканского величия, разбирал смех. Бюргерские нелепые штаны напоминали ШТАНДАРТ ПОШЛОСТИ; в одну минуту превратились в тоскливо свисавшую тряпку. Ненастье прошло, но Гофману показалось этого мало: обильно полил их из лейки; все же он испытывал некоторую неудовлетворенность; интуиция художника подсказывала, здесь чего-то не хватает для завершенности замысла… некоей детали… эдакой маленькой изящной черты… гениальной изобретательности… завершенной простоты… того смелого штриха, который великолепный замысел осеняет печатью двусмысленности и мелкую бесовскую пакость превращает в шедевр дьявольского злодейства..! ЭВРИКА! Гофман принес из дома три полных ночных горшка!!!.. ВСЕ ЭТО ПРЕКРАСНО ВПИТАЛОСЬ!!! Бюргерское знамя сделалось таким тяжелым, что его едва могла выдержать веревка. Вот теперь, наконец, романтическое презрение к пошлой штандартности штанов было исчерпано… Ночными горшками!!! «Как только сэр Отт вернулся домой, он немедленно направился за брюками». Бегемот такого не ожидал. Чего угодно, но не такой вони… «Правда, прозрачные слезы не потекли тут же по красно-коричневым щекам, однако, жалобные вздохи выдавали смятение, охватившее его душу, а капли пота, выступившие, словно жемчужины, на багровом лбу, свидетельствовали о раздиравших его душу сомнениях». Потрясенный, сокрушенный, поверженный в полное недоумение, вытирал он носовым платком выступившие на лбу крупные капли пота, по-бегемотски вздыхая: «Майн гот!», в глубоком душевном смятении… ТРИ ЧАСА ОТЖИМАЛ ОН СВОИ ПАРАДНЫЕ БРЮКИ!!! …Вечером за ужином он поведал семейству о бедствии, «…заметив… что ливень содержал какие-то отвратительные примеси и вредные испарения, что неизбежно скажется на урожае, ведь целое ведро воды, выжатое из брюк, имело совершенно скотский запах. По поводу столь ужасающего бедствия скорбело все семейство, за исключением разве тетушки, которая расхохоталась и тихонько заметила, что вонь, по всей видимости, происходила от растворения в воде вышеупомянутых примесей…”. Гофман горячо разделял версию насчет катаклизма и подтвердил: такое всегда бывает, когда грозовые облака на небе зеленоватого оттенка. «Дядя с жаром защищал чистоту своих брюк, заявив, что они столь же непорочны, как его вера в святого духа».
Простофиля дядя поделился невероятной историей со знакомыми. Испытав недоуменные взгляды и усмешки, припомнил, что сад после ливня благоухал свежестью, и грядки были в образцовом состоянии… И тогда ему в душу закралось сомнение: как могло случиться, что ненастье прицельно разверзлось над штанами и с каким-то непостижимым сладострастием испражнилось на них..?
В зрелом возрасте, Гофман смягчился и пожалел старика. Проделка была гадостная и пакостная.
Первоначальный замысел «Золотого горшка» имел в основе самоосуждение. Злой волшебник Линдгорст дарит Ансельму в качестве приданого золотой ночной горшок, обделанный драгоценными каменьями. Использовав предмет по назначению в брачную ночь, супруг превращается в мартышку… Некоторая вина и за слишком раннее чтение Апулея.
Надо признать, 18 столетие отличалось простодушным грубым юмором. Что там противоречия художника с бюргерством! В борьбе литературных партий перья выводили такую словесность, что позавидовали бы знаменитые ругатели пираты. Не зря улицу в Лондоне, где жили и строчили писаки, назвали «Граб стрит»: помойная.
Гофман был не первым, кто придумал подобный гротеск. Все эти события стали достоянием истории литературы, а не полицейского протокола лишь потому, что те, кого они задели, сами находили их, хотя и скотскими, но шутками, так сказать издержками жанра, гиперболой юмора; происходящее воспринималось ими хотя как выражение напряженных отношений, но по-свойски: это же не покушение на убийство; полицию здесь не вызывают; точно так же, как и в случае супружеской измены: тоже своего рода критика…
Подобно студенту Ансельму, вне домашнего круга студент Гофман был стеснителен, неловок и способен был впасть в совершенно необъяснимое смятение. Сцена с тайным советником, фантастически переписанная в повести, в самом деле произошла месяца два спустя после веселой бесовской пакости со штандартными штанами.
Осенью 1794 года произошел случай, ошеломляющее действие которого произвело на Гофмана впечатление комически зловещее и одновременно загадочное.
Студент навестил тайного советника Хиппеля в его доме и имел с ним довольно странный разговор.
Советник Хиппель слыл знатоком искусств. У него было неплохое собрание картин, рисунков, обломков античных статуй.
С племянником советника Гофман однажды побывал здесь и посмотрел коллекцию известного писателя, директора кенигсбергской полиции.
Гофман работал над двумя акварелями. Получилось неплохо. Он, собственно, и задумал их, имея в виду представить на суд тайному советнику; замысел он скрывал; суждение знатока должно было быть беспристрастным.
Акварели были посланы инкогнито, с дедушкиным слугой, с приложением элегантного письма.
Получив посылку, тайный советник велел слуге передать, что работы ему понравились, и он желал бы познакомиться с автором.
Гофман возликовал: начало карьеры! Влиятельный старик, несомненно, захотел приобрести его первые опыты.
«Так оно, в общем-то, и было, – ухмыльнулся бы здесь Стерн и, вероятно, подмигнул бы. – Но старый вольтерьянец стал с некоторых пор немного чудаковат, знаете ли… Кхе, кхе…».
Незадача была в том, что господин советник был погружен в себя, сдал, ему немного оставалось, он путал и забывал. Что и повело к фантасмагорическому фарсу, который нарочно не придумаешь, отчасти в духе того самого Стерна.
Перед тем, как отправиться с визитом, Гофман тщательно и долго готовился: вертелся перед зеркалом. Он старался придать себе внешность заправского художника.
И явился à la Гамлет, без приличествующего парика, с расстегнутым отложным воротником.
В мастерстве переодеванья, столь восхваляемом его соотечественником и почитателем Ницше, Гофман явно перестарался.
Результатом маскарада было то, что фон Хиппель просто не узнал его, во-первых…
Но прояснилось это не сразу.
Заправскому художнику был оказан учтивейший, радушный прием. Он был приглашен в библиотеку. Ему предложили кресло у жарко пылавшего камина, принесли кофе.
Прихлебывая темно-коричневое густое варево, дурманяще пахнущее горелым орехом, желудями, фон Хиппель повел предупредительный, обходительный разговор, поглядывая из своей мудрой глубины: благожелательно, добродушно, насмешливо, покровительственно, нежно-лукаво…
Пылал и плясал огонь.
Но что-то такое вкралось в приятные минуты гостеприимства, что-то смущало в душевном тепле, что-то такое мерцало, настораживало…
Во временном отдалении, позже, впечатление той еле проступившей черточки загорелось ярко.
Из засады, из господина тайного советника… выглядывал веселый черт забавник..!
Опять последовали похвалы двум его наброскам… К слову – фон Хиппель позвал слугу… Показать господину… молодому человеку… пастельный портрет Руссо… Спросил, не доводилось ли ему прежде видеть его собрание?
«В ответ на что я неосторожно ответил „Да!“, что его, видимо, удивило».
Гофман понял неладное.
Это мешало навести разговор на покупку его акварелей.
«Наконец загадка разрешилась. Он даже несколько раз повторил это. Он решил, что я послал ему эти наброски в подарок».
На фоне советниковой погруженности в себя Гофман вдруг ощутил у него момент отключенности, автоматизма, невменяемости, раздвоения…

