Читать книгу Плоды национальных движений на православном Востоке (Константин Николаевич Леонтьев) онлайн бесплатно на Bookz (5-ая страница книги)
bannerbanner
Плоды национальных движений на православном Востоке
Плоды национальных движений на православном ВостокеПолная версия
Оценить:
Плоды национальных движений на православном Востоке

3

Полная версия:

Плоды национальных движений на православном Востоке

Никакого нет сомнения, что не «моральное», в новейшем смысле, но своевременное кровопролитие принесло бы Православию гораздо больше пользы, чем та либеральная и гуманная осторожность, которой мы придерживались относительно Турции и Европы в самый разгар греко-болгарской борьбы. Осторожные с врагами, мы были неосторожны относительно Церкви.

Воевать нас все-таки вынудили; но мы решились на «кровопролитие» не в 70-м году за потрясенную Церковь, с целью все разом покончить{20} в благоприятное время франко-прусской войны; но в 77-м, среди глубокого и невыгодного нам мира в Европе, за избиенных славян, – не за само Православие, а за православных славян.

Сочувствие племенное, а не страх за дальнейшее расстройство Церкви вынудило нас обнажить меч. Либерализм и желание сохранить популярность одушевило нас в 77-м году, а не вера. «Вера» пришла бы в ужас раньше и заставила бы нас обнажить меч – в 70-м году, ибо именно в то время, когда Пруссия и Франция сразились на жизнь и смерть, турецкое правительство решительнее прежнего взялось раздувать греко-болгарскую распрю.

Политика наша после Крымской войны приняла характер более племенной, чем вероисповедный, – более эмансипационный, чем национально-государственный. Православие есть нерв русской государственной жизни, – поэтому и на юго-востоке, ввиду неотвратимого нашего к нему исторического стремления, важнее было поддерживать само Православие, чем племена, его кой-как исповедующие. Вышло же наоборот потому, что в самих правящих наших сферах было мало истинной религиозности, не было страха согрешить, допустив до греха раскола слабейших, но разнузданных единоверцев наших?

Император византийский св. Константин сказал на Первом Вселенском соборе: «Разделения в Церкви Божией кажутся мне более важными и опасными, нежели война и возмущения». Но у нас думали иначе, и из-за вовсе не особенно нужной нам Польши (которой чисто польскую часть с удовольствием можно бы отдать хоть Пруссии за одну узкую полосу земли около проливов) – из-за этой Польши Россия, движимая национальною гордостью, встала как один человек, – а на начало разложения Церкви на Востоке в 70-х годах общество почти не обратило внимания, а дипломатия ограничилась небольшим волнением, которое очень скоро улеглось, как ни в чем не бывало. Что же касается до русской публицистики, то будущий праведный и строгий суд истории покажет, как много вреда делали в то время Катков и Аксаков своими грубыми и недостойными их ума фразами противу греческого духовенства, то есть против того именно элемента социального на Востоке, с которым мы бы должны были всегда идти рука об руку, – смиренно и дальновидно перенося даже его не всегда умеренные претензии и его историческую гордость, иногда и досадную, конечно, но вполне оправдываемую и прошедшим, и будущим Православия.

Затмение. Fatum! Попущение Божие! Новые, неожиданные извороты революционного змея, не насыщенного еще разрушением!.. Что делать!.. Прошедшего не возвратишь, но его надо, по крайней мере, поскорее понять, пока не все еще погибло!

XIV

Указавши в главных чертах на ту перемену, которая произошла в русской политике после окончания Крымской войны, я хочу теперь сказать несколько слов о самих единоверцах наших, преимущественно о славянах, и о том, как они, с своей стороны, вторили тем усилиям, которые мы прилагали к их эмансипации и к тому, что обыкновенно весьма неосновательно называется их «национальным развитием». (Хорошо национальное развитие, которое делает всех их похожими на современных европейцев!)

Об югославянах вообще можно сказать, что они за все это время постоянно переходили далеко за черту «свободы», которую мы полагали для них достаточной. Другими словами сказать, они, просветившись несколько по-европейски (отчасти и с нашей помощью), перестали нас слушаться.

У нас есть привычка во всем подобном винить исключительно свою русскую дипломатию. Это большая несправедливость. Дипломатия может сделать очень многое, и без дипломатов действовать в чужой стране и в мирное время нет, конечно, возможности; но никакое искусство и никакой даже гений не могут обойтись без сознания, что за ними стоит физическая, военная сила. И даже этого мало: военная сила не может быть слишком страшной для противников, если они видят, что эту силу то или другое правительство ничуть не расположено немедленно пускать в ход для подкрепления своих дипломатических требований. Что, например, мог бы сделать сам Бисмарк, если бы победы Мольтке, кронпринца и других генералов прусских не дали ему возможности стать действительно грозным?

Физическая эта сила, положим, у нас была всегда достаточная, и, как бы ни были мы терпеливы и уступчивы, всякий государственный деятель иностранной державы понимает, что и этим «добродетелям» нашим – терпению и уступчивости есть тоже предел, за который переходить весьма опасно. Понимали это очень хорошо и турки, и, несмотря на то что мы были побеждены в Крыму, период нашей дипломатической деятельности на Востоке от Парижского мира до войны 1877 года – можно в некоторых отношениях назвать весьма блестящим.

Турки были с нами часто очень любезны и во многих случаях удивительно даже уступчивы – гораздо иногда уступчивее, чем с западными политическими агентами.

На турок постоянно действовало воспоминание о нашей силе. Они остерегались без крайней нужды раздражать наше правительство. Но как могло это самое военное могущество наше устрашить в то время болгар, подвластных Турции? Чего могли в то время бояться чужие подданные, вдобавок столь близкие нам и по древним преданиям веры, и по модному этнографическому началу? Устрашать или наказывать их мы могли бы тогда только через посредство турок; а этого мы (в то время особенно) не могли себе позволить: руки наши были связаны. На Западе у нас и так было много соперников по влиянию на славян, и они всякой строгостью нашей к ним конечно бы воспользовались, чтобы уменьшить нашу популярность, которой одной – мы только и дышали, не смея воевать. Болгары поэтому и не боялись нас ничуть. И хотя они не действовали против нас тогда открыто, как действуют теперь, очертя голову, но постоянно ускользали из рук наших, обманывали нас и делали совсем не то, что мы им советовали. Наш «либерализм» казался им всегда недостаточным; он никогда не удовлетворял их.

Граф Игнатьев, например, сам лично был популярен в болгарской политикующей среде, но и он в этой среде считался недостаточно крайним, недостаточно болгарофилом, – казался слишком осторожным противу Патриарха, слишком православным. Болгарам всего было мало; они швыряли те умеренные брошюры о примирении с греками, которые в то время издавал соотечественник их руссофил Бурмов, и говорили: «Это не болгарские, а русские взгляды». Турок они предпочитали Патриарху и грекам, утверждая, что турки вредят им только «внешним образом», но что против преобладания греков и духовенства их они будут бороться до тех пор, пока не освободят от церковной власти Патриарха все до последнего болгарского села, даже и в Малой Азии!» («Филетизм».)

Мы же хотя и готовы были им потворствовать в их «лженациональном» освобождении, но непременно путем соглашения с Патриархом, а не путем раскола и вражды. Разрыв церковный произошел все-таки вопреки нашим долгим и примирительным стараниям, – хотя отчасти и по некоторой неосторожности нашей. Мы стали, сказал я, либеральнее, чем в 40-х годах; но все-таки мы останавливались с почтением перед властью Церкви и перед ее древними уставами. Болгарские же демагоги не хотели ничего этого знать… Они входили в соглашение с турками и представителями католических держав, когда видели, что наше посольство не хочет потворствовать им до конца. Они прямо жаждали раскола, тогда как мы всячески старались предотвратить его. Мы не успели в этом, мы не могли предотвратить его; но я, служивши сам в то время в Турции, никак не могу судить за это наше посольство так строго, как судят его другие православные люди.

Болгары, не имея никаких оснований нас бояться тогда, пересилили нас. Посольство наше даже в последнюю минуту было нагло ими обмануто. Они, согласившись тайно с турками, 6 января 1872 г., на рассвете, почти ночью, объявили в церкви свою независимость от Патриарха. У нас в посольстве узнали утром о «совершившемся факте» своевольного отложения уже тогда, когда возврат к порядку был невозможен без объявления войны турецкому султану.

От такого грубого обмана кто же может быть застрахован! От него не предохранят ни таланты, ни желание добра. Насилие, война за веру, победа – вот единственные средства, которые были тогда у нас в руках и которых мы не захотели употребить прямо, разумеется, по недостатку религиозности.

Раз мы не могли предотвратить подобного обмана и самовольного отделения болгар от Вселенской Церкви, то тем менее могли мы помешать и созванию поместного греческого собора, на котором был основательно проклят раскол «филетизма» (т. е. учение о каких-то чисто племенных Церквах и о праве самовольного отложения, о допущении двойной разноплеменной иерархии в смешанном населении и т. д.).

Болгары находили раскол выгодным для себя; турки, с своей стороны, воображали, что раздор между православными будет надолго полезен их разлагающемуся государству. В то же время и у многих афинских греков, старавшихся всячески довести дело до созвания собора и до проклятия, была при этом та не православная, а чисто племенная мысль, о которой я прежде говорил.

Они надеялись и довольно глупо мечтали, что русский Святейший Синод открыто, наконец, заступится за болгар и объявит их правыми. И тогда можно будет и русских объявить раскольниками; можно будет совершенно отделить судьбы своего племени от судеб славянского.

Известно также, что английские политики всячески старались поддерживать эту мысль в Афинах, и одним из главных орудий их, к сожалению, был в то время даровитый и высокообразованный Епископ Сирский Ликург (не «фанариот», но иерарх свободного королевства{21}).

Передовые греки желали посредством раскола оторваться от России и всего славянства. Передовые болгары желали, посредством того же раскола, отделиться сперва от греков, – а потом (мечтали многие из них; даже и духовные лица) «надо окрестить султана, слиться с турками, утвердиться в Царъграде и образовать великую болгаро-турецкую державу, которая вместо стареющей России стала бы во главе славянства». О подобных планах и надеждах мне самому еще в 71 году в Салониках говорил с увлечением (и в то же время с язвительным злорадством) архимандрит Зографского болгарского монастыря на Афоне Нафанаил, впоследствии раскольничий епископ Охридский. Конечно, он мне – русскому консулу, в глаза не назвал Россию «старой»; а все указывал с улыбочками на то, что «ведь русские желают болгарам блага, то чего же лучше, как выкрестить султана и стать на Босфоре великой державой».

Кроме того, у болгар был в «pendant»{22} Епископу Сирскому Ликургу и такой иерарх, который желал для болгар отделения не от греков только, но и от всего Православия для того, чтобы иметь право на независимое устройство.

Так думал Иларион, бывший еще до отделения от греков Епископом Макариопольским, – человек в свое время весьма влиятельный.

Вот каково было тогда с обеих сторон настроение наших единоверцев! Вот как охотно приносилась в жертву религия все тому же чисто племенному началу, все тем же национально-космополитическим порывам! Я говорю космополитическим, ибо ни новые греки, ни тем более югославяне не проявляли и не проявляют ни малейшей наклонности к такого рода мистическим движениям, которые, отдаляя их от Православия, могли бы привести к созданию какой-нибудь действительно национальной (т. е. своеобразной) ереси, вроде нашей хлыстовщины или секты мормонов. Это было бы гибельно для личного спасения души тех людей, которые бы этой ересью увлеклись; это было бы очень вредно для всей Церкви нашей; но это заслуживало бы, по крайней мере, название национального творчества, название далее особой местной культуры; ибо такие резкие и пластические секты, как мормонская и еще более наша хлыстовская, при глубине и силе чувства сектантов, не могут ограничивать свое действие одной религиозной сферой, а непременно должны, развиваясь, отразиться своеобразными чертами на всем быте, на искусстве и рано или поздно и на светских законах, на государственных воззрениях.

При том же отрицательном разжижении Православия, ничем другим, хотя бы и бесовским, но самобытным не заменяемым; при разжижении древнего без замены своим новым, которое мы видим теперь у всех восточных единоверцев наших, нельзя не согласиться, что каждый их шаг на пути политического отделения от чужих и политического слития со своими – ни к чему не приводит, кроме общеевропейского рационализма и общеевропейской демократии.

Итак, болгары в большинстве были против православной России во время этой племенной борьбы, столь бессовестно игравшей вековой святыней нашей. Передовые греки также были против нас и Православия, защищая его каноны только для вида, для отпора славянам. Кто же в эту тяжкую годину испытаний оставался верен не нам собственно (ибо мы этого и не стоили), но общим с нами основам?

Остались верны этим основам, остались верны Православию, его древним правилам, его духу – только те самые греческие епископы турецко-подданные, которых у нас изловчились для отвода глаз звать какими-то «фанариотами»! Такими «фанариотами» были и наш Филарет, и Димитрий Ростовский, и Стефан Яворский, и Сергий Чудотворец!

Они прокляли болгарский «филетизм» на соборе 72 года{23}, но не допустили крайнюю греческую партию взять верх и дойти до разрыва с Россией. По форме русское духовенство не сделало тогда никакой грубой ошибки. Не нарушая канонов с своей стороны, нельзя было поэтому и греческим иерархам отделиться от нас. Нарушать же каноны они не хотели. Относительно болгар они были согласны со своими эллинскими демагогами и поддавались им, ибо болгары нарушали каноны; относительно же России они остались непоколебимыми и верными законам и преданиям, несмотря на все скорби и обиды, которые причиняло им тогда наше сентиментальное болгаробесие.

XV

Я сказал достаточно о греках и болгарах. В их новейшей истории гораздо яснее и резче, чем в современной истории двух других восточно-православных народностей – сербской и румынской – выразилась та всеми до сих пор просмотренная истина, что племенная политика сверху и племенные движения снизу в XIX веке одинаково дают одни лишь космополитические результаты.

О текущих делах Сербского Королевства говорилось и говорится теперь у нас так много горькой правды, что нет и нужды о них еще здесь распространяться. Демократический европеизм, безверие, поругание Церкви – вот нынешняя жизнь «сюртучного» сербского общества. В этом обществе нет и тени чего-нибудь стоящего внимания с культурно-национальной стороны. Нет пока ни одной черты, указывающей на возможность чего-либо творческого и самобытного в будущем. А все старое, древнее славяно-греческое и славяно-турецкое, казавшееся еще столь крепким в недавние времена, тает и оставляется. И как ни горько в этом сознаться, но надо сказать, что самая возможность полного объединения всех православных задунайских сербов под властью одного Короля не только не может при современном направлении умов способствовать их бытовому обособлению от Запада, но должна будет, напротив того, распространить еще более во всей сербской среде мелкий рационализм, эгалитарность, религиозное равнодушие, европейские однородно-буржуазные вкусы и нравы: машины, панталоны, сюртук, цилиндр и демагогию.

Вообразим себе, что вслед за каким-нибудь весьма естественным (и даже нужным) политическим переворотом, после большой войны на юге-востоке Европы, все четыре национальные группы Балканского полуострова определили с большей точностью свои государственные пределы; вообразим себе Румынию хотя бы и в прежних границах; Грецию – еще увеличенную на север и по островам, Болгарию – единую от Дуная до греческих и сербских краев; и Сербию – тоже единую, составленную из нынешнего королевства, Боснии, Герцеговины, Старой Сербии и Черногории. Представим себе еще одну весьма естественную перемену – князя Николая Черногорского Королем этой объединенной Сербии.

С чисто политической стороны это было бы прекрасно!

Не забудем при этом представить себе, что исполнилось и то, о чем я упоминал столько раз, – что Россия в то же время завладела проливами и утвердилась на них.

При этом условии, при небывалом еще воцарении на Босфоре действительной, центральной, православной силы, большая единая Сербия будет, пожалуй что, и необходима для равновесия в недрах того Восточного союза, который должен будет образоваться на развалинах Турции под главенством России.

(Естественные элементы и условия этого союза превосходно разобраны в книге Данилевского «Россия и Европа»{24}, желательно бы только, чтобы история или политический инстинкт русской государственности внес бы в этот теоретический план два важных изменения: 1) отсрочить по возможности надолго гибель Австрии и вступление западных славян в эту неизбежную конфедерацию и 2) присоединить как можно скорее к этой первоначальной Восточной конфедерации на разумных условиях остатки Турции и Персию. Т е. побольше вообще азиатского мистицизма и поменьше европейского рассудочного просвещения.)

Итак, все сербы задунайские соединились в одно Королевство под властью князя Николая Черногорского. На Балканском полуострове и Средиземном море четыре государства: Греция, Болгария, Румыния, Сербия. Все они в военно-политическом, более или менее тесном, более или менее охотном (или даже пускай и вовсе вначале неохотном), но неизбежном союзе с Россией, без всяких уже писаных прав Европы на вмешательство. Для равновесия политических сил это прекрасно.

Чего же лучше? Иначе из-за чего же мы, русские, приносили жертвы?

Но вот вопрос: как подействует такое национально-политическое объединение на дух сербского племени, на его быт, на его культурные особенности? (Умственное, духовное, эстетическое и вообще культурное влияние спохватившейся наконец России, влияние с Босфора, более чем с Невы доступное, надо при этом рассуждении для ясности на время отстранить, подразумевая пока вначале одно лишь политическое, более механическое, так сказать, чем внутреннее, на самый дух, влияние.)

Прежняя история разбила сербское племя на несколько частей и каждой из них через это самое придала особые, довольно резкие оттенки. Недоступная, всегда независимая, дикая, в высшей степени патриархальная и воинственная Черногория, Сербия, собственно, с начала этого века уже освобожденная и потому скорее подпавшая западным умственным влияниям; Босния, Герцеговина и Старая Сербия, до последнего времени жившие под турком. Эта разница выгодна для богатства духовного. Населения родственные, но долго жившие при разнородных условиях, развившие поэтому в среде своей разнообразные душевные начала, разновидные людские характеры и разнородные привычки, проявляют много силы, когда им приходится вдруг объединиться под общей и естественной властью.

Но надолго ли все это в наше космополитическое всеразлагающее время?

И наконец, если примеры большой Италии и великой Германии доказывают, что объединение племенное в наше время, увеличивая на короткое время внешнюю силу государств, ослабляет культурную плодотворность обществ, то чего же можно с этой культурной, со славянской-то собственно стороны, ожидать от подобного объединения Сербии? Очень малого.

Если при всей страстной жажде видеть могущественную нашу Россию, одетую в цветные восточные одежды, молящуюся все усерднее и усерднее в храмах Господних и с недоверчивым отвращением взирающую на все новейшие истинно-презренные измышления Запада, если при стольких, даже еще слабых, но все-таки ободряющих признаках поворота, которые мы у себя видим за последние года, позволительно сомнение в религиозно-культурной будущности самой этой великой России (сомнение в будущности не ближайшей[7], но очень долгой, многовековой, истинно самобытной и всепоучающей)… то на многое ли с этой-то высшей точки зрения можно рассчитывать от нации в каких-нибудь 2–3 миллиона или около того, с самой обыкновеннейшей, бессословной «интеллигенцией» во главе?

О! Если бы возможно было в наше пользолюбивое мещанское время образовать из полудиких, грозных черногорцев какую-нибудь рыцарскую и набожную аристократию и подчинить ей, как «средний класс», «интеллигентных» сюртучников Белграда! Но возможно ли это? Конечно нет! Увы!

О! Если бы современные нам сербы (всех пяти перечисленных областей), соединившись, могли бы выносить неограниченную и патриархальную власть своего нового Короля, одетого в золотую одежду; героя, полководца и поэта, который, по всем признакам, в воспитании своем приобрел и сохранил от Европы именно только то, что в преданиях ее прекрасно: рыцарство, тонкость, романтизм!

Но разве могут восточные единоверцы наши дышать без мелкой конституционной возни? У них и представления нет о другой жизни. Это их поэзия, их мысль, их религия, их единственное развлечение даже! Возможны ли у них такие широкие мыслители, как. Хомяков, Соловьев, Данилевский? Невозможны! Существование таких избранных умов доказывает, что есть и в самом обществе потребность глубокой, отвлеченной и в то же время живой мысли; потребность, на которую они дают ответы, есть умственная жажда, которую они утоляют.

Полны ли восточные монастыри (Рильский ли, болгарский, например, или свято-горские обители), как полны у нас Троицкая лавра или Оптина пустынь, образованными поклонниками, желающими бесед с духовными старцами, требующими благословения их даже на свои мирские дела? Гостят ли в этих восточных обителях прямо с целью религиозного утешения, как гостят у нас князья и графы, генералы и сенаторы, профессора и писатели, светские женщины и богатые торт овцы?.. Нет! «Европейским» грекам, сербам и болгарам уже не нужны теперь стали духовники и старцы! Или они еще не искусились достаточно, чтобы возвратиться к ним, чтобы повергнуть с любовью и страхом к подножию Церкви Христовой обильный и давний уже запас знания и тонкости, наследственную ношу векового опыта, которая тяготила бы их, как тяготит она многих из нас, русских «искателей»… У них это бремя знания, опыта, личной идеальной тонкости очень легко, и запас этот слишком еще беден для такого смирения! Вольноотпущенный недавно лакей легкомысленнее пресыщенного и утомленного вельможи!

Есть ли у них, у всех этих мелких народцев, блестящая, богатая, светская жизнь? Возможно ли из юго-восточной этой жизни написать такой обильный мыслями, изящными образами и тонкими, страстными чувствами общественный, но ничуть не политический роман, как «Анна Каренина»?! Невозможно. Пошлите туда самого Толстого, он не напишет его, именно потому не напишет, что он любит реальную правду в искусстве. Выдумывать небывалого, непохожего он не станет. Если найдется слабое подобие чего-нибудь подходящего, то это в турецком и «фанариотском» Царьграде и в двух румынских столицах (Яссах и Бухаресте), но не в Софии и не в Белграде, конечно. Даже и не в Афинах!

Существует ли на православном Востоке наша русская или английская помещичья, просвещенно-деревенская жизнь?.. Нет, не существует. Вот, значит, и этих занятий, этих утех, этих привычек, идеалов и преданий – там нет.

Вся жизнь, все дыхание и вся поэзия жизни в этих странах состоит в коммерческой и политической борьбе. Без них там людям тяжко, скучно. Константин Аксаков говорил, что североамериканцы «приняли слишком много внутрь государственного начала; отравились политикой». С несравненно большим основанием то же самое можно сказать про восточных единоверцев наших и в особенности про югославян, про болгар и сербов. Политическая борьба внутренняя и внешняя, как личная наисильнейшая идеальная потребность людей, и общеевропейский демократический идеал (переведенный на свои вовсе не красивые славянские наречия) для всей нации, – вот что им нужно пока, – и больше ничего! Иначе они и чувствовать не могут, ибо при таких условиях, какие мы знаем, а не при иных они вышли на свет современной истории из-под столь полезного их прежнему воспитанию, хотя и ненавистного им, азиатского плена. Вышли они из пастушеской и простодушно-кровавой эпопеи недавней старины своей и попали прямо головой в серую, буржуазную, машинную, пиджачную, куцую – Европу наших дней, изношенную уже до лохмотьев в течение прежней великой и страстной истории своей.

bannerbanner