
Полная версия:
Розмысл царя Иоанна Грозного
– Невмочь робить доле на господаря. Измаял нас голод-то.
Один из холопей поднялся и прямо посмотрел в глаза спекулатарю.
– Пожаловал бы князь-боярин нас милостию, да дозволил бы хлеба добыть в слободе аль в городу.
Спекулатарь раздумчиво пожевал губами.
– Доведешь ты, Неупокой, холопей до горюшка.
Резким движением Неупокой провел пальцем у себя по горлу.
– Ежели единого утресь недосчитаешься, – секи мою голову.
Холопи ушли за курганы дожидаться решения князя.
Ваське пришлись по душе слова Неупокоя и смелое поручительство его за целость людишек.
Он отозвал товарища в сторону.
– А что, ежели и впрямь кто не вернется? Отсекут голову – не помилуют?
Неупокой самоуверенно улыбнулся.
– Ежели нету в человеке умишка, буй[16] ежели человек, тому и голова ни к чему.
И, ухарски заломив баранью шапку, присвистнул.
– А моя голова при мне будет. Не зря аз во дворянах родился.
Притопывая и напевая какую-то непристойную песенку, он отошел от рубленников и смешался с толпой.
Васька недоверчиво ткнулся губами в ухо Онисима:
– Дворянин?
Старик разгладил бороду и прицыкивающе сплюнул.
– Дворянин. За долги поддался к нашему боярину в кабалу. – Он понизил голос до шепота и подозрительно огляделся: – На словеса солодкие умелец тот Неупокой. Токмо, сдается мне, не зря князь его примолвляет. Не в языках ли держит его.
На дороге замаячила тощая, как высохшая осокорь, тень спекулатаря. Сдержанный говор толпы сразу оборвался и перешел в напряженное ожидание.
Остановившись у кургана, спекулатарь высоко воздел руки и молитвенно закатил бегающие рысьи глаза.
– От господаря нашего, князь-боярина Симеона, благословение смердам.
Холопи упали ниц.
– Внял боярин челобитной. Жалует вас прокормом, кой измыслите сами себе на слободе.
Весело поднялись людишки и поклонились спекулатарю в пояс.
Вечерело. Брюхо неба разбухло черными, слегка колеблющимися облаками. Из леса, цепляясь за сучья и оставляя на них изодранные лохмотья, тяжело ползла на курганы мгла. С Новагородской стороны зашаркал по земле мокрыми лапами промозглый ветер, с неожиданным воем взвился и распорол брюшину неба. На мгновение сверкнула серебряная пыль Ерусалим-дороги[17] и снова задернулась черным пологом. В приникшей траве о чем-то тревожно и быстро зашушукались частые капли дождя. Редкие кусты при дороге обмякли, поникли беспомощно и стали похожи на отшельников, творящих в сырой и тесной пещере бесконечные моления свои.
У починка Васька отстал от товарищей и ощупью пробрался в сарайчик.
Вздремнувшая Клаша испуганно очнулась от прикосновения холопьей руки.
– Ты никак?
И, услышав знакомый шепот, с облегчением перекрестилась.
– Со сна почудилось – домовой соломкой плечо лехтает мое.
Выводков по-кошачьи ткнулся и мягко провел головой по ее шее.
– Вечеряла, Кланя?
Девушка сердито фыркнула и отодвинулась.
– С кем гулял, того и пытай.
Горделивою радостью охватили сердце холопа неприветливые слова.
– Выходит, не любы тебе поздние гулянки мои? – И порывистым движением привлек ее к себе.
– Уйди ты, не займай.
Она зарылась головой в солому и смолкла.
Выводков приложился губами к теплому плечику. Клаша не двигалась. Раздражение ее уже улеглось, сменяясь неожиданно охватывающей все существо истомною слабостью.
– Да не с девками аз гулял, а с иными протчими сдожидался боярской воли в слободу идти за прокормом.
Залихватски присвистнув, он до боли сжал покорно поддающуюся прохладную руку.
– Обойди меня леший в лесу, ежели не сдобуду для сизокрылой моей молочка да и жиру бараньего на похлебку!
Лицо девушки ожило в мягкой улыбке. Насевшие было сомнения растаяли, как на утреннем солнце туман.
– Ничего мне не надобно… Токмо бы…
Клаша стыдливо примолкла, но тут же закончила торопливо:
– Токмо бы ты в здравии домой обернулся.
Рубленник поцеловал ее в щеку и встал.
– Прощай. Не отстать бы от наших.
Он приложил руку к груди и тряхнул головою.
– Ежели б ведомо было тебе, Кланюшка, колико ношу аз в сердце своем к тебе…
И, не договорив, побежал из сарая вдогон толпе, крадущейся в кромешном мраке к слободе.
Холопи остановились у заставы для короткого отдыха.
Дождь прошел, но тьма, окутанная могильною тишиной, казалась еще плотнее и непрогляднее. Напряженный слух не улавливал ни единого шороха жизни. Не тревожили даже шаги дозорных стрельцов, укрывшихся в вежах[18] от непогоды.
Первым поднялся Неупокой.
– Абие и починать! – объявил он решительно и разбил людишек на три отряда. – Како станем по середу и краям, тако свистом первую весть возвестим. А по второму свисту жги, не мешкая!
Промокшие насквозь холопи послушно поползли в разные стороны.
Короткий свист прорезал настороженную мглу.
Сбившиеся в кучку стрельцы мирно дремали в веже. Один из них лениво встал, но, выглянув на улицу, вернулся поспешно к товарищам. Зябко поеживаясь от пронизывающей сырости, он нахлобучил на глаза шапку, сочно и протяжно зевнул.
– А? Кличут никак? – сквозь сон промычал сосед и тотчас же стих.
Черными призраками неслышно сновали холопи, ощупью добывая солому.
Неупокой переждал немного и дважды оглушительно свистнул.
Стрельцы вскочили и, толкая друг друга, выбежали из вежи. Но предупредить пожар уже было поздно. В разных концах слободы, низко над землей, поползли зловещие алые змейки. Они вытягивались истомно, набухали, прыгали игриво все выше и дальше, переплетаясь чудовищными, живыми жгутами. Соломенные крыши смачно запыхтели искрящимися трубками, высоко выплевывая в небо клубы черного дыма.
– Горим!
Отчаянными криками, воплями детей, голосистыми бабьими причитаниями загомонила слобода.
В диком страхе метались по улице, точно загнанные в ловушку звери, теряющие рассудок люди.
С улюлюканием, свистом и гоготаньем бросились холопи в охваченные полымем избы.
* * *Нагруженные слободским добром, людишки боярские возвращались лесом домой. Васька отказался от своей доли полотна, кож, полуобгоревшей утвари и одежды, променяв это добро на огромного барана, мушерму молока и пышную ковригу ржаного, медвяно пропахнувшего хлеба.
Ночную темь то и дело рвали сухие выстрелы и песни стрел. Но в лес стрельцы не решались идти.
В ближайшую губу скакал с донесением ратник.
В глухой чаще головной отряд холопей, под воеводством Неупокоя, расположился на пир. Устроившись в медвежьей берлоге, людишки вкатили туда три бочонка с вином.
Неупокой ударил обухом оскорда по днищу.
– Пей, душа разбойная!
Шапками, пригоршнями, лаптями, перепачканными в глину и грязь, черпали холопи и с веселыми прибаутками пили вино. Изголодавшиеся рты жадно тянулись к хлебу, салу и луку. Зубы по-волчьи разрывали истекающее теплою кровью сырое мясо. Ничего не выбросили из берлоги пирующие: требуха, копыта, изглоданные кости, все бережливо набивалось за пазухи и в рогожи, про запас на близкие черные дни.
– Пей, веселись! – орал пьянеющий Неупокой и тыкался головой в бочонок.
Кто-то завертелся на одной ноге и вдруг ударил шапкою оземь.
– Песню, други, сыграем!
И затянул разудало:
Уж как бьют-то добра молодца на правеже!Что на правеже ево бьют,Что нагова бьют, босова и без пояса…Остальные подхватили с присвистом и дружно:
Правят с молодца казну да монастырскую!..Неупокой вскочил на опрокинутый пустой бочонок и залился тоненькой трелью:
А случилось ехать посередь торгуПреславному царю Ивану Васильевичу!..Затопали молодецки холопи, понеслись в пляске разгульной и вдруг остановились, притихли. По щекам потянулись пьяные слезы. Они угрюмо затянули на один надоедливый лад:
Уж како смилостивился надежа-царь,Утер слезы добру молодцу на правеже:– Не печалься, не кручинься, смерд,Свобожу тебя словом царскиим…Неупокой взмахнул рукой. Оборвалась тягучая песня. Людишки осовело уставились на темный лес.
– Не, должно почудилось, братцы, – успокаивающе подмигнул коновод и снова рассыпался звонкою трелью:
Жалую тя, молодец, во чистом поле,Что двумя тебя столбами, да дубовыми,Уж как третьей перекладинкой кленовою…И тихим шелестом кончил, уронив на грудь голову:
А четвертой, четвертою тебя – петелькой шелковою…Уверенно, гуськом, шли стрельцы на голоса.
Неупокой первый услышал подозрительный хруст; с бесшабашной песней, пошатываясь, выбрался он из берлоги и приник ухом к земле. До него отчетливо донеслись сдержанные шаги и шепот.
«Нешто упредить смердов? – порхнуло неохотно в мозгу. Острые глаза трусливо зажмурились. – Упредишь всех, выходит, сызнов искать почнут. Краше, сдается мне, самому шкуру-то свою унести!»
И, юркнув за деревья, исчез.
Только когда совсем проснулся день, Неупокой остановился на отдых.
Ощупав за пазухой каравай и увесистый кусок сала, он выбрал место поглуше и улегся.
«До городу только дойти бы! – шевельнулись насмешливо губы. – А тамо сызнов хозяин яз».
Он зло стукнул по земле кулаком.
«И не токмо дворянством сызнов пожалуют. Будет час добрый – такой чести дождусь: сам боярин в пояс поклонится».
Мысли переплетались беспорядочно, путались и тонули в баюкающей пустоте.
«Ужотко, потешу вас Володимир Ондреевичем, Старицким-князем».
Тело вытягивалось и млело. Глаза смежал крепкий, запойный сон.
Глава пятая
Васька так обрядил нутро повалуши, что сам Ряполовский, в награду, допустил его при всех рубленниках к своей руке.
Это была великая честь для холопя и сулила ему большие корысти. Сам спекулатарь в тот день не только пальцем не тронул Выводкова, но после работы удостоил его несколькими дружескими словами.
Людишки стали искоса поглядывать на товарища.
– Уж не в языки ли пошел к боярину? – шептались одни. – Не зря господарь примолвляет кабальных. Ведома нам его ласка!
Другие восхищенно показывали на повалушу.
– Сроби-кась чудо такое! Да за эту за творь не токмо к руке – в тиуны не грех умельца пожаловать!
И подлинно: было на что поглядеть и полюбоваться: подволока шла не в причерт с вытесом, не ровно и гладко, а кожушилась затейливыми узорами и то собиралась розовым, в коротеньких завитках, барашковым облачком, то стремительно падала и стыла над головой бирюзовыми волнами. Из присек, за исключением красного угла, расправив крылья, выглядывали головы херувимов, точь-в-точь такие, как на фряжских[19] картинках; а на крыльце, по обе стороны двери, на кирпичных подставах, выкрашенных под тину, тянулись к небу два белых лебедя.
В воскресенье у повалуши собрались вотчинные людишки. С ними, опираясь на посошок, пришла и Клаша подивиться затеям рубленника.
Васька, сияющий, объяснял увлеченно толпе, как нужно вытесывать из камня и дерева фигуры зверей и птиц.
Увидав девушку, он, позабыв осторожность, бросился к ней и увлек на дальний луг.
– Попадись спекулатарю аль тиуну, – живым манером уволокут тебя к боярину постелю стелить!
Клаша покорно свесила голову:
– Выпадет долюшка человеку – нигде от нее не схоронишься.
И, меняя неприятный разговор, упавшим голосом поделилась последнею новостью:
– Спосылает меня тятенька с девками нашими за милостыней в губу.
Выводков оторопело захлопал глазами.
– Где же тебе покель дорогу держать? Не дойти тебе!
Она подняла на рубленника с глубоким чувством признательности глаза и, ничего не ответив, повела его в починок.
За трапезой Васька почти не коснулся похлебки и все время неприязненно хмурился.
Когда людишки ушли из избы, Онисим скривил насмешливо губы:
– Не допрежь ли сроку кичишься?
– Христарадничать?! Хворой?! – процедил сквозь зубы с присвистом рубленник.
У старика отлегло от сердца.
– А аз было на милость своротил господарскую. Эвона, пошто и не глазеешь на меня, старика! – С ласковой грустью он погладил Выводкова по широкой спине. – Нешто аз для своей лихвы? Нешто краше ей станется, коли на пашню погонят?
Васька присел на край лавки и в мучительном сомнении потер ладонью висок.
– А ежели челом бить князь-боярину?..
Старик понял, о чем хочет сказать холоп.
– Авось и подаст господь. Сказывают, старостой замыслил поставить тебя князь над рубленниками. – И, помолчав, нерешительно прибавил: – Доробишь хоромины – замолвь словечко. Может, и впрямь пожалует боярин без греха побраться вам с Кланькою.
Васька вызывающе поглядел на Онисима.
– Утресь ударю челом! А тамотко поглазеем про грех!
Обратившись к иконе, старик набожно перекрестился и потом зашамкал:
– Особный ты, Васька. Поперек жизни норовишь все идти. Слыханое ли дело, чтобы лицом пригожая девка из-под венца напрямик в господареву постелю не угодила?
Оба притихли, подавив тяжелый, полный безнадежности вздох.
* * *С той поры, как ушла Клаша с девками христарадничать, Выводков так усердно работал, что вскоре Ряполовский пожаловал его старостою над рубленниками.
От повалуши к будущим хоромам протянулись обширные сени, а вертлявая, как ручей за починком, кленовая лесенка под тесовой кровлей вела в сенничек.
Ввечеру как-то, с соизволения Симеона, боярыня повела дочь поглядеть постройку. За нею потянулись сенные девки и мамка. Впереди, на четвереньках, весело лая, подпрыгивала шутиха.
Широко раздув ноздри, Марфа слушала рассказы матери. В сенничке она сложила руки крестом на груди и стыдливо зажмурилась. Боярыня молитвенно уставилась ввысь.
– Благословит Господь сыном, – тут ему и постеля брачная будет с молодою женой.
Она привлекла к себе дочь.
– И у него, у суженого твоего, ряженого, тако же все содеяно. Поглазей-ко на подволоку.
Мамка поучительно пробасила:
– Та подволока завсегда тесовая деется, без сучка и задоринки.
Горбунья шлепнула себя гулко ладонями пониже спины и радостно завизжала:
– А на подволоке ни пылинки земли. Ни тебе духу земляного не сыщешь.
И, став на голову, забила в воздухе кривыми ногами.
Несильным ударом кулака боярыня повалила на пол горбунью и обратилась таинственно к дочери:
– Николи на подволоку в сенничке земли не сыпят. Чтоб, выходит, в первую ноченьку не углазели молодые над головами праха земного да, не приведи царица небесная, на смерть думушка не опрокинулась.
Из сенничка женщины прошли в подклет.
Боярыня изумленно остановилась на пороге и приказала кликнуть старосту, дожидавшегося со спекулатарем на дворе.
Васька трижды поклонился и, по обычаю, отвел лицо.
– А не люб мне подклет, холоп!
Задетый за живое, Выводков гордо взглянул в лицо Ряполовской. В то же мгновение спекулатарь наотмашь ударил его.
– Не ведаешь, смерд, что псам да смердам непригоже в очи глазеть господарские?!
Холоп слизнул языком хлынувшую из носа кровь и, чтобы сдержать гнев, изо всех сил впился ногтями в кисть своей левой руки.
Боярыня деловито огляделась по сторонам.
– Больно много простору в подклете твоем.
Сдушенно, по-чужому, заклокотали слова в горле старосты:
– Не казне тут положено князь-Симеоном быть, а людишкам жити.
Горбунья прыгнула к холопу и впилась зубами в его колено.
Марфа по-детски забила в ладоши и залилась счастливым смешком.
– Ты перст ему отхвати! За перст тяпни умельца-то!
И, когда горбунья, кувыркнувшись в воздухе, на лету захватила хряснувшими челюстями руку Выводкова и повисла на ней, боярышня застыла оцепенело. Яркая краска залила ее вытянувшееся лицо. Под опашнем часто и высоко вздымались дразняще пружинящие яблоки-груди. Перед повлажневшими глазами, точно в хмелю, запрыгал и закружился подклет.
Ряполовская прицыкнула сердито на дочь и пнула ногою шутиху.
– А видывал ты, чтобы подклет для людишек теремом ставился?
И, уже визгливо, задыхаясь от гнева:
– Видывал, чтобы кречет с выпью во едином гнезде гнездились?!
Сплюнув гадливо, она важно выплыла из подклета.
Поутру князь вызвал к себе холопа.
Васька узнал от спекулатаря, что боярыня виделась с мужем, и решил взять хитростью.
Смиренно выслушав брань, он чуть приподнялся с пола и заискивающе улыбнулся.
– Нешто не ведаю аз, что токмо господаревым разумением земля держится?
– А пошто смердам терема ставишь?
– Дозволь молвить, князь-господарь! – И – молитвенно: – По хороминам и подклет. Таки хоромины сотворю, – ни у единого другого князя не сыщешь! – С каждым словом он увлекался все более. – Самому великому князю не соромно таки хоромины на Москве ставить!
Симеон, захватив в кулак бороду, мерно раскачивался. Речь холопя пришлась ему по душе. Он уже отчетливо видел и гордо переживал восхищение соседей перед будущими хороминами, их зависть и несомненное желание купить или каким угодно средством выманить у него рубленника.
– Гоже! Роби, како сам умишком раскинешь.
Васька стукнулся об пол лбом и отполз к выходу.
– Токмо памятуй: не потрафишь – на себя, умелец, пеняй!
Еще усерднее прежнего принялся Выводков за работу.
К концу месяца вернулась из губы Клаша.
Прежде чем поздороваться с гостьей, рубленник с гордостью объявил:
– Не зря хоромины ставлю.
Она обиженно надула губы.
– А мне и невдомек, что ты, опричь хоромин, не поминал никого.
Васька сжал девушку в железных объятиях своих.
– Ничего-то ты, горлица, не умыслишь! По хороминам и доля наша с тобой обозначится.
Он увлек ее в сарайчик и с воодушевлением рассказал о своей затее.
– Колико раз зарок давал рушить темницы холопьи…
– Ну и…
– Ну и рушу!
Девушка пытливо заглянула в его глаза.
– Не поднес ли тиун вина тебе ковш?
Выводков набрал полные легкие воздуха и шумно дыхнул в лицо Клаше.
– Опричь воды, и не нюхивал ничего. – Голос его задрожал. – Не можно мне глазеть на подклет и хоромины в вотчинах господарских. В хороминах и простору и свету, колико хощешь…
Клаша сочувственно поддакнула:
– Нешто не ведаю аз, что в тех подклетах впору не людишкам жить, а мышам гнезда вить?
Он высоко поднял голову и заложил руки в бока.
– И запала мне, Клашенька, думка таки хоромины сотворить, чтобы подклет с терем был, а терема чтобы вроде звонницы держались да и не рушились.
Девушка тревожно поднялась и перекрестилась.
– А не ровен час – рухнут хоромины?
Рубленник уверенно прищелкнул пальцами:
– Тому не бывать. Все по земле мною расписано.
Раздув торопливо лучину, он провел палкою по земле несколько линий.
– Ежели к тоей балке вторую таким углом приладить, вдвое крат выдержит на себе ношу. Потому аз тако разумею: не силы страшись, а ищи ту середку, куда сила падает.
Один за другим обозначались на земле затейливые узоры и стройный ряд кругов и многоугольников.
По-новому, властно и вдохновенно звучали его слова.
Клаша ничего не понимала. Но она и не пыталась вслушиваться в смысл речей. Ей было любо не отрываясь глядеть в затуманенные глаза, отражавшие в себе такую безбрежную глубину, что захватывало дыхание и от сладкого страха падало сердце. Чудилось, будто уносилась она куда-то в неведомый край, где воздух синь, как глаза вошедшего в ее душу этого странного, так не похожего на других человека, где не видно земли и со всех сторон из-за прихотливых звездных шатров льются прозрачные звуки неведомых песен, таких же желанных, смелых и гордых, как его неведомые слова.
Васька неожиданно рассмеялся:
– Да ты никак малость вздремнула?
Она вздрогнула и прижалась к его груди.
– Сказывай, сказывай… – И, одними губами: – Радостно мне, Вася, и страшно…
– Страшно пошто?
– Памятую аз, еще малою дитею была. Приходил к нам умелец однова. Горазд был на выдумку особную – выращивать яблоки. А еще умел на воду наговаривать: покропишь той наговоренной водою кустик, николи мороз не одюжит его. Боярин заморские кусты держал, и ништо им: никаки северы не берут.
Выводков любопытно прислушался.
– И каково?
Она печально призакрыла глаза.
– Из губы приходили. Да суседи, князь-бояре с монахи, пожаловали. Дескать, негоже холопям больше господарского ведати. И порешили, будто умельство у выдумщика того от нечистого.
– Эка, умишком раскинули, скоморохи!
– Про умишко ихнее аз не ведаю, а человека того огнем сожгли.
Болезненно морщился огонек догоравшей лучины. На стенах приплясывали серые изломы теней. В щели скудно сочилась лунная пыль, в ней таял любопытно подглядывавший из-за кучи тряпья на людей притихший мышонок.
Васька взял девушку за подбородок.
– Авось меня не сожгут.
Она отстранила его руку.
– Не гадай ты, Васенька, долю.
И всхлипнула неожиданно.
Растерявшийся рубленник подхватил ее на руки и, как с ребенком, забегал с ней по сараю.
– Мил аз тебе аль не мил?
– Милей ты очей мне моих. И то, все думаю-думаю, каким приворотным зельем душу ты мою опоил?
Он сел на чурбачок и коснулся губами ее щеки.
– Поставлю хоромины – челом ударю боярину. – И с глубокою верою выдохнул: – За умельство мое отдаст мне князь тебя в женушки без греха.
Обнявшись, они трижды строго поцеловались, как будто сотворили обрядное таинство.
Выводков неохотно пошел из сарая. У выхода он задержался и поманил к себе застыдившуюся девушку.
– А ежели не отдаст без греха, – мне все дорожки в лесу – родимые. Уйдем мы с тобой в таки чащи дремучие, ни един волк не сыщет.
Он тревожно заглянул в ее глаза.
– Аль не пойдешь?
И уловив ответ по преданной, детской улыбке, победно тряхнул головой и скрылся.
Глава шестая
Сын боярский Тешата изоброчил своих людишек двумя сотнями локтей[20] холста, контырем[21] воску, батманом[22] ржи и двадцатью рублями денег московских ходячих.
Воск холопи собрали за один день в лесу, в пчелиных дуплах. На другое утро людишки разбились на два отряда: женщины и малые дети ушли за подаянием на погосты и в город, а мужики двинулись к Хамовничьей слободе и, дождавшись тьмы, ринулись на грабеж.
Чем изоброчил Тешата своих холопей, тем и выплатили ему без остатка в недельный срок.
В убогой колымажке, нагруженной собранным добром, уехал сын боярский по вызову к недельщику[23].
Он не знал, зачем его вызывают, но, на всякий случай, запасся гостинцами.
Далеко от погоста Тешата остановил лошадь, выпрыгнул из колымажки и пошел сутулясь к серединной избе.
– Господи Исусе Христе, помилуй нас! – нараспев протянул он, низко кланяясь в двери.
– Аминь! – донесся в ответ сиплый басок.
Гость вошел в избу, трижды перекрестился на образа и коснулся рукою пола.
Хозяин сидел, уткнувшись кулаком в жиденькую бородку свою, и на поклон не ответил.
«Лихо, – болезненно скребнуло в сердце Тешаты. – Не зря, кат, закичился».
Однако он ни одним намеком не выдал своего беспокойства и, сохраняя достоинство, отступил к выходу.
– Мы, доподлинно, невысокородные будем, а и не в смердах рожденные.
Недельщик подергал бороденку свою и, подобрав рассеченную губу, захватил ею в рот жесткую щетинку усов. Сын боярский пристально вглядывался в лицо недельщика, тщетно пытаясь прочесть в бегающих паучках чуть поблескивающих зрачков причину вызова его на погост.
После длительного молчания хозяин пошевелил, наконец, в воздухе отставленным указательным пальцем.
– Быть тебе, человек, на правеже.
Он вздохнул и безучастно зажевал заслюнявившиеся усы.
Гость по-собачьи прищелкнул зубами.
– Не боязно мне. Жил аз до сего часу по правде, и ни един человек не должон изобидеть меня.
Недельщик осклабился:
– Ежели по правде живешь, князь-Симеону пятьсот рублев оберни.
Гость от неожиданности шлепнулся на лавку.
– Пятьсот?! Окстись, Данилыч!
Лицо его посинело, как у удавленника, и покрылось коричневыми пупырышками, а концы пальцев заныли, точно окунули их в ледяную воду. Перед ним предстал весь ужас грядущего.
Недельщик потянулся за шапкой.
– К окольничему[24] идем, человек.
Дружелюбная улыбка не сходила с лица.
– Быть тебе, человек, на правеже. Еще по Великой седмице болтали люди про пятьсот рублев.
Тешата ожесточенно растирал онемевшие пальцы и шумно пыхтел.
Едва недельщик взял шапку, он быстрым движением сполз с лавки и стал на колени.
– Данилыч! По гроб жизни молитвенником буду твоим. – И, слезливым шепотом: – В колымажке аз по-суседски гостинчик доставил.
Лицо хозяина сразу стало серьезней и строже. В сиплом баске послышался оттенок участия:
– Ты сядь, человек. Потолкуем по-божьи.
Пошарив за пазухой, сын боярский достал узелок.
– Не взыщи.
Он отсчитал десять рублей и положил их на стол.
– А в колымажке холст, да колико воску, да ржица.
Данилыч недовольно покрутил носом.
– А холст-то, выходит, твои людишки разбоем у хамовников взяли?