
Полная версия:
Розмысл царя Иоанна Грозного
– Что поле, милок, что море – едина стать. Нету тебе ни кургана ни дерева, и вехи не видно. – И поводил ноздрями, обнюхивая воздух. – Токмо ни к чему нам приметы те. Были бы солнце да ветер, да звезды ночные.
Продвигаться с каждым днем становилось труднее. Кони путались в буйной траве, точно в тенетах. Солнце закрасило лица и обнаженные груди бронзовыми узорами и жгло головы раскаленными иглами.
– Плювию бы, – вздыхал Выводков, изнемогая от невыносимой жары. – То ли у нас на Москве. Абие тебе и тучка в небе, а и плювией покропит людишек впору!
И с затаенной надеждой оглядывал стеклянный небосвод.
– Наносит! – крикнул он как-то товарищу, мирно похрапывавшему под арбой.
Харцыз сонно потянулся, припал ухом к земле и вдруг привскочил.
– Лихо идет!
Розмысл весело потирал руки. С восхода, заслоняя солнце, на поле двигалась огромная туча. Встревоженный воздух наливался живым, странным гулом. Кони испуганно прядали и рвались с места.
Туча росла, заволакивала небосвод и, казалось, краями своими задевала землю.
Харцыз вскочил на коня.
– За мной!
Выводков ничего не понимал и не двигался с места.
– За мной! – зло повторил Харцыз, но сам неожиданно прыгнул в траву.
– Дождались мы с тобой дождичка. Никуда не уйти от него. Чуешь – гудет?
Гулливая туча застыла на мгновение и рухнула наземь непроницаемой серой толщей.
– Кстись! – заревел Выводков, в ужасе закрывая глаза. – Нечистая сила нагрянула!
– Кстись, коли рука без дела болтается. Авось спугнешь ту силу нечистую, – ядовито усмехнулся Харцыз и сплюнул сквозь зубы. – По-вашему, по-московскому, – то нечистая сила, а по-нашему оно – саранча.
Выводков завороженно уставился в поле.
Какой-то сказочный чародей с сухим шелестом то и дело взмахивал серыми рукавами, и тотчас же на месте, где только что расстилался кудрявый ковер травы, ложилась голая степь.
К полудню Дикое поле являло собой выжженную солнцем пустыню. На многие версты вокруг не осталось ни былинки, ни признака какой бы то ни было жизни.
– Скачем? – предложил наконец розмысл и приготовился сесть на тарпана.
– Поскачешь! – махнул рукой Харцыз и попробовал разбухшие животы коней. – Объелись, горемычные, саранчи, травушку щиплючи.
Кое-как протащившись до вечера, кони отказались двигаться дальше и вскоре пали.
Василий опустился на труп тарпана и так, не шевелясь, просидел до зари, пока насильно его не увел за собой товарищ.
– Чего зря кручиниться? Токмо поклонись мне пониже, нынче же сдобуду тебе аргамака.
– А моего не вернешь…
– Эка, лихо какое! Еще краше из кышла угоню!
И, не понимая тоски Василия, выругался сочной бранью.
* * *На берегу Днепра бродяги разложили костер и, похлебав горячей воды, улеглись на ночлег.
Дозорные казаки прискакали на огонек.
– Во имя Отца и Сына и Святаго Духа, – пробасил с расстановкой один из казаков.
– Аминь! – по-дьячковски, горлом вытянул Харцыз и, крестясь, незаметно подтолкнул локтем розмысла.
– Аминь! – послушно повторил Выводков и в свою очередь перекрестился.
– Добры люди, а либо вороги?
– Мы-то?
Харцыз заливчато рассмеялся и шлепнул изо всех сил казака по животу.
– Ну, ты! Не дюже братайся! – прикрикнули запорожцы. – Перво-наперво выкладывай, по какому делу до нас прикинулись.
Оборвав смех, бродяга поднял торжественно руку.
– А прикинулись к тому, чтобы вкупе с низовым товариством ляхов поганых с татарвой поколачивать, а и московским боярам могилы рыть.
В ладье перевезли бродяг на Хортицкий остров, что против Конских вод у крымских кочевищ.
Запорожцы любопытно обступили прибывших, но не задали им ни одного вопроса.
Харцыз облюбовал стожок сена и, не спрашивая позволения, устроился там с Василием на ночь.
Утром казаки увели гостей на луг.
– Мы накосим травы, а вы, добрые люди, кашу варите, – приказал строго один из запорожцев. – Да чтоб сыра не была, чтоб и не перекипела.
Вскинув на плечи косы, казаки скрылись в траве.
Харцыз хитро прищурился.
– Пробуют паны, какие мы есть с тобой люди.
И, отставив для убедительности указательный палец, что-то зашептал товарищу на ухо.
Налив в котел воды, Выводков развел костер и занялся варкой каши.
Как только пшено поспело, он взобрался на курган и окликнул косарей.
Запорожцы притаились в траве и не отзывались.
– Готова та каша! – надрывался розмысл, сопровождая каждое слово отборной бранью.
– Добре горланит! – перемигивались запорожцы и довольно покручивали свисающие на кадыки пышные кренделя усов.
Охрипший Василий наконец с ожесточением плюнул и вернулся к костру.
– Садись, милок, – пригласил его Харцыз, набивая рот кашей. – Да потчуйся так, чтоб в котле дно видать стало.
Вскоре вернулись казаки.
– Так-то вы хозяев дождались! – набросились они на кашеваров. – Годи ж вам жрать, прорвы не нашего бога!
Харцыз засучил рукава.
– А не обскажешь ли, Васька, куда сих панов черти носили, покель наша каша спела?
Выводков ожесточенно дул на дымящееся вкусно пшено и, обжигаясь, уписывал ложку за ложкой, не обращая никакого внимания на казаков.
– Гладите-ка, паны, как гости с хозяевами кохаются! Так геть же к бисову батьке отсель!
Не спеша облизав ложку, Василий перекрестился, уселся разморенно на траву и, сквозь сладкий зевок, протянул:
– Дрыхнули б доле… Нешто докликаешься вас, лодырей?
Запорожцы побросали косы и разразились гогочущим смехом:
– Ото ж товариство! Ото ж даровал нам Господь цыкавых панов!
И, стараясь принять серьезный вид, один за другим чинно подошли к гостям.
– Будьте же вы нам братьями, паны-молодцы! Да гоноруйте по гроб перед ляхами, татарами некрещеными и боярами, как показали нам гонор свой молодецкий!
Старик-казак уселся между новенькими и дружески обнял их. На его лоснящемся лице засветилась отеческая улыбка. Толстый, в прожилках нос ткнулся в котел.
– Добре, хлопцы, обмуштровали!
Он одобрительно тряхнул оселедцем.
– И откуда, спали меня девичьи очи, на свете своевольники такие берутся?
Харцыз отвалился от котла и, устроившись подле товарищей, тотчас же захрапел.
– Как тебя кликать-то? – потрепал старик Василия по плечу.
– Васькой кстили. А то Харцыз, братом нареченным доводится мне.
Запорожец сунул палец в нос и задумчиво уставился в небо.
– За кошем всякому воля – в харцызах быть, а в кошу – и из думки повыкиньте!
* * *Василию пришлась по мысли бесшабашная жизнь казаков. С утра до ночи разгуливал он по кошу и знакомился с порядками запорожскими.
Его поражала и приводила в восторг каждая мелочь. Особенно казалось непостижимым отношение рядовых казаков к кошевому, полковникам и писарям. Все, от младшего до набольшего, держались друг с другом как старые, испытанные друзья. Это было ново и трогательно до слез.
Когда впервые повели Выводкова к войсковому старшине, он, не задумываясь, пал на колени и трижды стукнулся о землю лбом.
Старшина освирепел:
– Не погань, москаль, низового молодецкого товариства! Все тут паны-казаки, а не холопи!
И, подняв смущенного новичка, сочно поцеловал его в губы.
– От так-то, коханый мой, нам боле с руки!
С тех пор еще больше полюбилось розмыслу Запорожье.
Захлебываясь, рассказывал он своим товарищам о том, что пережил на Московии, и вдохновенно бил себя в грудь кулаками.
– Думкою чуял аз, что схоронилась та сторона за лесами да за морями, где нету ни бояр ни дьяков, а живут холопи, како те братья, да каждый сам себе господарь и всем холоп!
Казаки сочувственно поддакивали и хмуро супились.
– А и будет! А и гукнем, перекинемся через Дикое поле, Волгу с Доном поднимем, да и придем на постой к боярам тем и дьякам! Уж мы погостюем!
Среди мирных бесед Выводков вскакивал вдруг и, багровея от восхищения, спрашивал:
– Вот ты б, к прикладу, Нерыдайменематы, а либо ты, Рогозяный Дид, да вы, паны-казаки, Сторчаус да Шкода, – поведайте мне, неразумному, како сталось такое, что колико в Запорожьи людишек, а все – и ляхи, и литовцы, и болгаре, и жиды крещеные – одинаково паны да братья?
Шкода важно отставлял правую ногу, обутую в сафьяновый сапог, когда-то содранный с убитого им мурзы, левую в опорке, зарывал в песок – и рычал, дико вращая глазами:
– Волю, Василько, имеем за дражайшую вещь, потому что видим: рыбам, птицам, также и зверям и всякому созданию есть оная мила.
Рогозяный Дид подхватывал чавкающе:
– А до роду нам заботы нету. Пускай ты хоть из рыбы родом, от пугача плодом!
И все, в обнимку, шли шумно в шинок.
Нерыдайменематы трескуче затягивал песню:
Вдоволь всего-то уж там…Остальные дробно октавили:
И зверя прыскучего,И птицы летучия,И рыбы пло-ву-у-чи-я…Запевала долго загонял вверх последнее слово и потом вдруг победно ревел:
Вдоволь-то уж тамИ травушки-муравушки,Добрым коням на потравушку,Чтоб горячи были,Панам-молодцам на сла-ву-уш-ку-у-у!Не доходя до шинка, Василий подхватывал кого-нибудь из друзей и лихо пускался в пляс. Широчайшие шаровары его, дар кошевого, шатрами развевались по ветру и резво хлестал по лицу выбившийся из-под шапки отрастающий оселедец.
С разных концов сбегались казаки. Гремели литавры и трубы; из шинка, на четвереньках, ползли к пляшущим пьяные.
– Гуляй, низовое!
Кош оглушали залихватские песни, гул и вольные, как ветер в степи, разбойничьи посвисты.
Харцыз, вечно пьяный, просыпался от неистового шума и сам начинал голосить:
– Помилуйте православную душу! Единую чарку подайте!
Его усаживали на лавку и подносили горилки.
– Пей, Загублено Око!
Пьяный беспомощно раскачивался по сторонам, больно стучался головой о стол и, расплескивая горилку, тяжело сползал с лавки.
– Единую чарку… калаур! Единую чарку! – икающе просил он, ничего не соображая и, сворачиваясь клубочком, водил изумленно глазом по вонючему полу.
Едва Василий входил в шинок, Сторчаус подносил ему чарку и неизменно поворачивал голову к двери.
– Чи я сам себе отворил, чи кто меня пропустил?
– Пропустил! Лупынос пропустил! – нарочно утверждали казаки, чтоб не потерять случая повеселиться.
Сторчаус выплевывал люльку себе на руку и больно дергал оселедец.
– Дура беспамятная! Вертайся назад!
И, окруженный товарищами, шел торопливо на улицу.
– Раздайсь! – рычал он грозно и сильным ударом лба вышибал дверь.
– Ото ж теперь памятно! Брешешь, панове, не обдуришь! Бо, ей-богу, сидит горобец! – умиленно поглаживал он вскочившую на лбу шишку и победно поднимал чарку.
Шум стихал. Красные лица окружающих млели в предвкушении новой потехи.
– Кто ты? – строго щурил Сторчаус кошачьи, с зеленоватым оттенком, глаза.
– Из жита! – тоненько взвизгивал Нерыдайменематы.
– Откель ты?
– Из неба!
– А куда ты?
– Куда треба!
Щеки Сторчауса раздувались тыквой, и, багровея, подплясывала шишка на лбу.
– А билет у тебя есть?
Нерыдайменематы чиликал в ответ по-воробьиному:
– Не-не, нету, нема!
– Так тут же тебе и тюрьма!
И снова кутерьма, шум, крики, смех.
– Расступись, душа казацкая! Оболью!
Выводкову неловко: который раз гуляет с товарищами в шинке, а уплатить не может. То, что и другие не платят, не успокаивает его.
«Должно быть, свой у них счет с шинкарем», – думает он тоскливо и незаметно вздыхает.
Шкода лезет к нему с поцелуями.
– По коханочке забаламутился?
– Кака там коханочка!
Шкода не отстает и допытывается. Гнида, маленький и плешивый казачонка, взбирается, пошатываясь на лавку и с глубоким чувством чмокает в бритую голову розмысла.
– Оба два мы с тобой горемычные! Ни единого разу не померялись еще силой ни с ляхом ни с татарвой!
Его краснеющие глазки туманятся пьяной слезой.
– Не займай! – ревет вдруг свирепо Рогозяный Дид. – Не тревожь душу казацкую!
Едва сдерживая готовые прорваться слезы, Дид стучится больно о стену головой и в безысходной тоске жалуется кому-то:
– Ужели ж и дале так поведет атаман? Ужели придется сложить живот на Сечи, а не в честном бою?
– И то! – вздыхают грустно казаки. – Пораскисли мы от безделья, позастыла и удаль!
Слова эти – нож острый Диду. Он уже не может сдержаться, вскакивает неожиданно на стойку, взмахивает рукой так, как будто рубит басурменские головы саблей, и, задыхаясь, ревет:
– На орду, паны-молодцы! Распотешиться с полонянками да покормить ими батьку Днипро.
Печально свесили головы запорожцы. Потянулись руки к чаркам да на полпути безжизненно свесились со стола.
– Куда там горилка, когда сердце истосковалось по крови шляхетской! Ударить бы сейчас вольницей всей на врага или один на один стать лицом к лицу с кичливым ляхом.
Пыл прошел у Рогозяного Дида. Ткнулся он седым усом в стол, залитый обильно горилкой.
Гнида знает, что нужно сейчас старому запорожцу. Незаметно достает со стены кобзу и подсовывает ее Рогозяному.
Точно льняную головку любимого внука, что до времени гуляет еще в кышле без казацких забот, погладили пальцы кобзу.
И задушевной песней, уютной и теплой, как батько Днипро в вечер летний, истомный, баюкают себя запорожцы:
Струны мои золотии, грайте ж мени зтыха…Нехай казак нетяжыще та забуде лыхо…Что так сжимается грудь у Василия? И почему вспомнилась вдруг шелкокудрая девушка? Он слышит чей-то шепот, печальный и тихий, как вздох камыша в дремлющей заводи. И вот уже отчетливо доносится ее голос.
– Чую, Клашенька, чую! – беззвучно шевелит губами розмысл и закрытыми глазами вглядывается куда-то в одному ему видную даль. И чудится, будто идет он пустынной дорогой, мимо заколоченных деревень, а отовсюду, со всех концов, крадутся к нему какие-то страшные тени. «Мор…»– шепчут оскаленные, беззубые челюсти. «Мор…»– К нему тянутся мертвые руки, мертвецы бегут на него, забили дороги, не пропускают… Но он бежит туда, к мелькающим стенам Кремля. И видит, как из тьмы отделяется худой человек, сутулый, с острыми, приподнятыми плечами. На продолговатом лице человека хищно сверкают маленькие ястребиные глазки. «Царь! Спаси бог тебя, царь!» – Вздрагивает клин бороды, сквозь губы с змеиным шуршанием протискивается смешок. «Сказывай, Вася, сказывай, розмысл!» – «Лихо нам, царь! Лихо холопям твоим на родимой земле!» Левый глаз царя жутко прищуривается: «Убрать! Одеть в железы!»
Василий очнулся и в жестоком гневе кричит через казацкие головы:
– Будь ты проклят от века до века, царь всея Русии!
Сторчаус постучал пальцем по носу Выводкова:
– Попридержись, пьяное быдло!
И тихим вздохом подхватил грустный припев:
Струны мои золотии, грайте ж мени зтыха…Нехай казак нетяжыще та забуде лыхо…– Научи! Господи, научи мя правде твоей! – плакал надрывно Василий. – Спаси, Господи, люди твоя!
Глава третья
Неугомонно гремят литавры. Легкий ветерок услужливо подхватывает призывные звуки, кружит их весело в пропитанном дегтем, горилкой, лампадным маслом и зноем воздухе, бережно сносит к горделиво стремящемуся куда-то Днепру. И кажется, будто синие волны с материнской лаской подхватывают угасающие перезвоны и уносят вдаль за собой светлым, тающим благовестом.
Кош проснулся с зарей и в первый раз за долгие месяцы приубрался. Сторчаус важно расхаживает по площади в штофном узорчатом кафтане, туго обхваченном пестрым шелковым поясом, и в червонных, с золотыми подковами, чеботах. Его кошачьи глаза то и дело обращаются с жадной тоской к шинку. С похмелья немилосердно трещит голова, а во рту такая неразбериха, как будто ночевал в нем целый выводок нечисти. И сейчас еще в груди скребется бесенок, тщетно пытаясь вырваться вон из крещеной души. «Не поспел, видно, с третьими петухами шмыгнуть в преисподнюю», – думает с ненавистью казак и скрежещет зубами. «Чарку бы! Так бы я огрел тебя, рыло свинячее, – там бы тебе и капут! Знал бы ты, как в православной груди на шабаш собираться, гнида турецкая!» Но Сторчаус не поддается искушению и злобно дергает головой, чтобы отвлечь взгляд от искусителя-шинка.
Шишка на лбу от грузного шага чуть вздрагивает расплющенной сливой. Густо смазанный лампадным маслом оселедец забился под расчесанное ухо и неугомонно нашептывает: «Одну не страшно… Одну же единую…» Запорожец на мгновение останавливается и вдруг изо всех сил впивается пальцами в оселедец. «А не пытай, бисов сын, душу крещеную! А замолчи, нечистая сила! Знаем мы чарку! Только покуштовать!» И снова важно вышагивает, довольный непрочной победой над искусителем. Побрякивает на боку кривая сабля в серебряной гриве на рукоятке, грозно поблескивают ярко начищенные пистолеты, ятаган и кинжалы, обвесившие до отказа грудь, бока и спину.
По одному собираются на площадь казаки. Они не разговаривают друг с другом, но шум стоит такой, как будто рада уже в полном разгаре. То запорожцы, размахивая руками, думают вслух. Каждый делает вид, что не слушает никого, но в то же время настороженно прислушивается к чужим словам. Понемногу сход разбивается на малые группы. Группы растут, сплачиваются тесней, вызывающе поглядывают на противников.
– Будет потеха! – нежась в реке, весело подмигивает Харцыз в сторону площади.
Василий склонился над зеркальным затоном и задумчиво перебирает опущенные вниз, по-запорожски, усы.
– Да ты, Василько, мне поверь, а не затону. Как взгляну на тебя, так и решаю: любую бабу приворожит казаче!
Выводков не слушает и отвечает вслух своим мыслям:
– Пораскинешь думкой – сдается: вон они, тут, недалече за степью, годы мои прожитые… А глянешь на воду, поглазеешь, како инеем усы убрались да лик, будто кто взборонил его – и закручинишься: далеко те годы ушли, а меня близ конца живота спокинули!
К берегу стремглав бежал Шкода.
– Годи вы миловаться! Геть на раду скорей!
Площадь кипела бурлящей толпой:
– Геть! Не надо нам Часныка!
– Часныка! Геть Загубыколеса! Он до баб дюже прыток, а не до сабли казацкой!
Группы наступали друг на друга и только ждали сигнала, чтобы решить спор кулачным боем.
– Цыть! – скрипнул зубами Нерыдайменематы. – Рогозяный Дид зараз будет брехать!
Дид поднял руку и, дождавшись, пока стихло немного, проникновенно оглядел толпу.
– Славное низовое товариство!
– Не надо! Геть Рогозяного!
– Цыть! – надрываясь, перекрикивал Маты врагов. – Дайте Диду сбрехать!
– Пускай брешет на ветер, а нам очи не порошит небывальщиной!
– Славное низовое товариство! – еще проникновеннее повторил Рогозяный. – С полвека бывал я на выборах кошевого, и не раз молодечество самого меня ставило батькой над панами-казаками. Так есть тому причина послушать, что я вам зараз буду брехать.
И выхватив саблю, взмахнул ею угрожающе над лысой своей головой.
– Или время теперь такое, что не слушают старых бойцов? Так геть же и сабля моя!
Тихо стало на площади, как в кышле после набега татарского.
– Кого нам в кошевых надо?
Рогозяный Дид больно щелкнул себя по лбу и убежденно тряхнул оселедцем.
– Чтоб не зазнавался, да чтоб все паны-молодцы были ему родные хлопчики!
– Правду, а, ей-богу, правду брешет Дид Рогозяный! – поддержали казаки.
– Да был бы он храбрым, а еще разуменьем находчив, да похитрее ляхов, татарвы и москалей.
– Дело! Ей-богу, дело! Мели дале, Диду!
Харцыз измерил на глаз силы противных групп и расчетливо обдумывал, куда ему пристать.
Долго говорил Рогозяный. Смело перечислял он все грехи кошевого, вспомнил о том, что за год пришлось лишь один раз выступить в поход против татар, тогда как в былое время и недели не засиживались казаки без молодецких набегов.
Василий пробился на круг.
– Казаки! А и правду чешет старик! Колико аз тут горилку пью вашу, а досель не зрел ратного дела! Соромно мне за себя! – Он сорвал с себя епанчу. – Краше в кышло идти да обабиться, нежели от того Часныка безутешно сдожидаться ратного клича!
Рогозяный Дид знал, чем взять казаков. И не зря сговорился он с единомышленниками выпустить под конец москаля, не получившего еще боевого крещения. Участь Часныка была решена. Как один человек, рявкнула рада:
– Не посрамим Запорожье! Волим под Загубыколеса!
Загубыколесо сидел на завалинке у куреня и лениво посасывал прокопченную свою люльку. Когда к нему подошла толпа, он нехотя встал и, точно ничего не зная, удивленно обвел всех глазами. Только предательская усмешка не хотела таиться в тяжелых, седых усах и торжествующе разгуливала по изрытому шрамами и бороздами лицу.
– Чем прошкодился я перед товариством, что вся рада ко мне пожаловала?
Сторчаус сложил смиренно руки на животе и, едва сдерживая поднимающуюся к горлу муть винного перегара, чуть разжал губы:
– От славного низового товариства батьке нашему низкий поклон.
Загубыколесо сердито плюнул:
– От еще выдумали! Велика честь для меня славное атаманство принять! Не достоин!
И сделал попытку скрыться в курень.
Казаки потоптались на месте, переждали немного и снова объявили решение рады.
Избранный вновь отказался, как требовал запорожский обычай, и скрылся за дверью.
За ним юркнуло несколько человек.
Нерыдайменемати и Сторчаус взяли под руки атамана. Шкода и Рогозяный Дид подтолкнули его сзади коленом.
– Иди, иди, скурвый сын, бо тебя нам надо, теперь ты наш батько-атаман, будешь у нас паном наикоханым!
Бешеными криками, свистом и улюлюканьем встретила атамана площадь.
Загубыколесо, подталкиваемый пинками, очутился наконец на кругу. Шумно попыхивая люлькой, он непрестанно сплевывал через левый угол губ и с нарочитым безразличием мурлыкал какую-то песенку.
Рогозяный Дид перекрестился на все четыре стороны, взял с ладони Шкоды приготовленную щепотку грязи, поплевал на нее и торжественно мазнул по макушке кошевого.
– От тебе, батько, помазанье, чтоб не забывал ты свого рода казацкого да не зазнавался перед молодечеством, – раздельно произнес Дид.
Атаман сразу преобразился:
– За ласку да за велику честь от щирого казацкого сердца спасибо славному низовому товариству!
Гнида прыгнул на спину Шкоде и заголосил:
– Будь, пан, здоровый да гладкий! Дай тебе боже лебединый вик и журавлиный крик!
Стройным хором повторила рада за Гнидой положенное пожелание и расступилась.
К кошевому гордо двигалось шествие.
С низким поклоном принял Загубыколесо клейноды[57], знамя и литавры, передал их писарю, а сам, высоко подняв булаву и серебряный, позолоченный шар, унизанный бирюзой, изумрудами и яхонтами, направился неторопливо к куреню.
Покончив с выборами, рада шумно бросилась к длинному ряду столов, расставленных на улице.
Дрожащими руками Сторчаус схватил кринку с горилкой и страстно прилип к ней губами.
Полилось рекой вино. Перепачканный в соломахе и рыбьей ухе, Харцыз придвинул к себе целую горку кринок и мисок. С волчьим рычанием заталкивал он в рот говядину, дичь, вареники, галушки, мамалыгу, локшину, коржи и все, что попадалось под руку.
До поздней ночи не стихали песни и пьяный гомон.
Когда опустели столы, Сторчаус, Василий, Шкода и Рогозяный Дид, выводя ногами восьмерки, поплелись в обнимку в шинок.
– Стоп! – загородил Сторчаус собой дверь. И, пощупав любовно висок, заложил люльку за пояс. – А ну-ка, чи мой лоб не сильнее ли той вражьей двери?
И вышиб ударом лба дверь.
Выводков, точно вспомнив о чем-то, оттолкнулся от стены и, тщетно пытаясь выплюнуть забившиеся в рот усы, пошел от товарищей.
Шкода вцепился в его епанчу.
– Так вон оно какое твое побратимство?!
Указательный палец Василия беспомощно скользил по губам. Зубы крепко прикусили усы и не выпускали их.
– Тьфу! – сплюнул он и, понатужившись, разжал рот. – Пусти!
– Так вон оно – побратимство!
– Ей-богу, пусти! Опостылело пить задаром. Соромно в очи глазеть шинкарю.
Рогозяный Дид облапил розмысла и ткнулся слюнящимися губами в его щеку.
– Не на то казак пьет, что есть, а на то, что будет.
И сквозь счастливый смех:
– Годи нам ганчыркой[58] валяться! Будем мы за батькой Загубыколесом гулять в поле широком да кровью татарской траву поить!
Шкода толкнул Василия в открытую дверь.
* * *Харцыз спал с лица и, к великому удивлению товарищей, не притрагивался к горилке.
По ночам он будил Василия и горько жаловался:
– Так то ж, братику, хоть в Днипро с головой… Так никакой мочи не стало терпеть… Чую, что ежели еще малость дней не пойдем в поход, – ей-богу, обхарцызю начисто самого атамана!
Выводков дружески напоминал:
– Аль запамятовал, что харцызов в Запорожьи смертью лютой изводят?
– Так на то ж и я плачусь. А как хочешь, только, ей-богу, не выдержу!
И сквозь пощелкивающие от страха зубы:
– Понадумали ж люди в лянцюгах[59] морить воров-молодцов!