Полная версия:
Трудности белых ворон
– Вот это да! Значит, теперь у тебя, если всех сосчитать… Что ж это получается…
– Погоди, не мучайся. Рано еще считать-то. Вчера к отцу, как оказалось, еще один сынок заявился.
– Иди ты… Правда?
– Правда, правда. Из Екатеринбурга приехал. Врасплох его застал. Я так понял – он растерялся жутко. Парень этот уехал сразу, а отец теперь весь из себя совестью мучается…
– Ну да. Это и понятно…
– Да что, что тебе понятно-то? – вдруг взорвался праведным своим гневом Вовка. – Они что теперь, толпами будут к нему ездить, дети его внебрачные? А мать так этому и дальше радоваться должна? Бред какой-то…
– Петров, ты чего это? – медленно повернула к нему голову Кэт. – Ты что, не понимаешь? Это ж счастье – столько братьев иметь! Да еще и сестру впридачу! Они что, чужие тебе? Или плохие? Злые? Недостойные? Чего молчишь?
– Да нет…Все ребята классные, конечно…
Вовка задумался глубоко, прислушался к себе, почувствовав странную какую-то легкость: утреннее его раздражение отчего-то вдруг испарилось, оставив после себя лишь едва ощутимое неудобство, похожее на угрызение совести, как легкое послевкусие от горького, но необходимого организму лекарства. Вспомнилось ему вдруг, как все они – и отец, и мать, и ребята – радуются всегда приезду Лени из Саратова, и мать печет сладкие пироги по этому поводу, и отец ходит, сияя глазами и улыбаясь, как именинник… Или вот когда Пашка к ним в гости приходит со своей скрипочкой, и они все дружно усаживаются на старенький диванчик, и слушают его талантливую, бьющую куда-то прямо в солнечное сплетение музыку… А уж про Ульяну и говорить нечего. Ульяна, его немецкая сестренка, так же, как и братцы, неожиданно появившаяся в его жизни, поразила его просто в самое сердце. Девчонке двадцать семь лет всего, а уже состоялась как фотограф-художник, и даже галерея у нее своя есть в родном ее Дрездене – с ума можно сойти… Она тогда все побережье объехала, нашла хороший дом в станице Голубицкой прямо у моря да и купила его на имя отца. Выложила на стол перед ним документы и говорит: «Это тебе, в память о маме моей. Она всю жизнь тебя с радостью любила да вспоминала самым светлым словом. Рассказывала – спас ты ее однажды…» Вовка потом долго еще приставал к отцу – все спрашивал, как он ее спасал-то. А отец отмолчался…
– А может, и правда, зря я так психую? – медленно произнес Вовка, поворачивая к Кэт голову. – Они в самом деле все классные. И все, как один, в чем-то талантливые… Мать так всегда и смеется – говорит, у моего мужа только талантливые дети получаются…
– И ты, Петров, тоже талантливый, что ль? – ехидно спросила Кэт. – Чего-то я этого за тобой особо не наблюдаю, знаешь… В нашем педагогическом из мужиков вроде одни только охломоны учатся да лузеры потенциальные, которых в приличные институты не взяли. Да еще и на историческом! Не мужицкое это дело вовсе…
– Почему это не мужицкое? – удивленно посмотрел на нее Вовка. – Как раз и мужицкое…
Вовке вдруг расхотелось спорить с девчонкой на эту тему. Он с отцом в свое время наспорился. Да и неловко стало, будто он должен ей как-то свою талантливость доказывать… И чего ее доказывать – может, и нет ее вовсе, никакой талантливости. А то, что ему захотелось в свое время Артемке помочь, к школе его подготовить, так он все-таки брат ему, а не кто-нибудь…
Артемку Петров привел в свой дом уже шестилетним мальчишкой, запуганным и неразвитым. Так вот взял вечером и привел прямо с похорон Артемкиной матери, посадил перед Анной и сказал: «Это мой сын, Аня. Он будет жить с нами». И все. Артемка потом несколько дней сидел – звереныш зверенышем, испуганно втянув голову в плечи, не разговаривал ни с кем, и только к Петрову, когда тот с работы поздно вечером приходил, кидался со всех ног, как к спасителю, вцеплялся по-обезьяньи в шею – не оторвать…Вот тогда вдруг в Вовке и затрепыхался, заворошился непонятный какой-то педагогический зуд, и захотелось непременно этому новоиспеченному братцу помочь – совсем уж он запущенный был, дикий, и совсем для шестилетнего пацана неразвитый – маленький такой деградант, в общем. И начал его Вовка вытягивать потихоньку-помаленьку, всю душу в это дело вкладывал. А потом, намного позже, понял вдруг, что как раз на этом самом месте душа его и расположилась, и что все это ему ужасно интересно – современным, так сказать, «Макаренко-Ушинским заделаться», как Сашка его обозвал, подсмеиваясь беззлобно. А потом он и с Петровым долго спорил на эту тему – тот его все предостерегал – мол, для этого дела надо уметь всех детей подряд любить. Что ж, прав, конечно. Вовка тогда дал и отцу, и себе слово – он обязательно научится их любить. Всех. Хотя, как отец ему ответил, любви не учатся, она в человеке или есть, или нет ее вообще…
– Кэт, а ты любить умеешь? – неожиданно для себя спросил Вовка, резко повернув голову к девушке.
– Умею. – Ни капли не смутившись, ответила серьезно Кэт и, помолчав, продолжила: – В любом жизненном обстоятельстве любовь все определяет, Вовка. Иногда чувства человеческие большей ценностью обладают, чем все досужие философские рассуждения, вместе взятые…
Вовка задумчиво уставился на нее, рассеянно улыбнулся в ответ, кивнул согласно головой. Ему все больше нравилась эта девчонка. И дело было вовсе не в этой ее необычности – просто нравилась, и все. Было в ней что-то особенное – теплое, рыжее и отчаянно-умненькое. И говорит она хорошо – по-женски ласково как-то, снисходительно и в то же время не обидно совсем… Сам смутившись от своего пристального взгляда, он торопливо соскочил со скамейки, проворчал быстро:
– Пошли давай на учебу, рыжая болтунья. Лентяйка, все бы только философствовала она. Да и скамейка, смотри, холодная, задницу простудишь. Тебе ж еще детей рожать…
– Пошли, – Кэт нехотя поднялась со скамейки, взглянула на него искоса, – а ты ничего, Петров… Занятный…
На лекциях он все время смотрел в ее сторону. И не хотел вовсе, а смотрел. И она вдруг оглянулась – почувствовала. Улыбнулась ему всем своим искрящимся веснушками лицом – и глазами, и губами, и даже уши ее чуть двинулись вверх. Здорово как… Как другу ему улыбнулась. А может, и больше, чем другу – была у них на двоих общая тайна. Уж в чем она заключалась – бог его знает, но была. Он это увидел сейчас…
4
Илья проснулся от лязга резким рывком открывшейся двери, уставился испуганно на ввалившегося в купе высокого красивого парня в распахнутой дубленке. «Люся, это здесь! Иди сюда! Вот тебе и попутчик на дорогу!» – громко произнес парень, глядя насмешливо своими яркими голливудскими глазами на растерянного, моргающего спросонья Илью. – «Ты, парень, девушку не обижай, ладно? Она хорошая…», – обращаясь скорее к вошедшей девушке, весело продолжил он. – «Ну, все, Люсь, пока. Там, говорят, стоянку сократили…» Парень неловко клюнул девушку в щеку, сделал от двери ручкой и быстро пошел к выходу из вагона.
Поезд и в самом деле вскоре тронулся с места, за окном замелькали огни какого-то большого города. Девушка сидела, не двигаясь, не снимая куртки, молча уставившись в окно.
– Это какой город? – спросил Илья, пытаясь завести разговор.
– Уфа… – тихо ответила девушка, не отрывая немигающего взгляда от окна.
– А давайте я вам помогу сумку на верхнюю полку закинуть. Вы до какой станции едете? Может, мне выйти? Вам, наверное, переодеться надо… – неуверенно пытался расшевелить ее Илья.
– Я еду до Екатеринбурга. Сумку закидывать не надо. Выходить тоже не надо. Вы спали – и спите дальше, – злобно произнесла девушка, повернув, наконец, голову от окна и глядя прямо ему в лицо. На маленьком ее, ничем не приметном широкоскулом смуглом личике с прямым носиком и поджатыми в скорбно-горестную скобочку губами выделялись своей выразительностью лишь огромные карие глаза – отчаянно-несчастные, кричащие своим горем через толстую пелену из непролитых слез, уже сильно просящихся наружу, держащихся на одном только злобном ее голосе да напряженной позе. В ту же секунду Илья вдруг почувствовал, как током прошло по нему чужое горе, как приняло в себя сердце тягостный его импульс – он обязательно, обязательно должен помочь этой девушке…
– Люся, вам, наверное, поплакать сейчас надо. Вас ведь Люсей зовут, да? Так вы и плачьте, и не обращайте на меня ни малейшего внимания, пожалуйста! Если стесняетесь – я сейчас выйду… У вас случилось что-то?
– Да вам какое дело! Отстаньте от меня! – почти прокричала девушка, задохнувшись, давая путь наконец-то прорвавшимся слезам.
«Ну вот, уже хорошо…», – подумал Илья, протягивая ей бумажные салфетки. Она с силой оттолкнула его руку и, сбросив ботинки, поджала под себя ноги, спрятав в коленки искаженное плачем лицо. Рыдания сотрясали все ее худенькое тело, плечи ходили ходуном, узкие ступни в тонких голубых носочках некрасивым и косолапым утюжком уперлись в вагонную полку.
– Ну, вот и хорошо, – вслух произнес Илья. – Я сейчас вам чаю принесу…
Он тихо вышел из купе, встал у окна, прислонившись лбом к холодному стеклу, как будто пытаясь разглядеть что-то в сплошном мелькании быстро меняющихся ночных пейзажей. Полная луна на небе равнодушно взирала на стремительно мчащийся зимний поезд сообщением Краснодар-Екатеринбург, на него, взволнованного чужим горем белобрысого парня, уставившегося грустными мягкими глазами в темноту проносящихся мимо сонных лесов и полей, на его попутчицу – горько плачущую в купе девочку в голубых носочках. «Ну вот, опять…» – обреченно подумалось ему вдруг, – «Опять сейчас чужие проблемы решать буду, глупостей всяческих наделаю. И ведь совершенно определенно наделаю, знаю уже…»
Через полчаса, боясь расплескать теплый чай из стакана, деликатно позванивающего в классически-старом затертом подстаканнике, он, набравшись смелости и решительно дернув за ручку двери, вошел в купе.
– А я тебе чай принес! Только он не очень горячий уже, там титан остыл… – бодрым голосом произнес Илья, поставив на стол стакан и искоса посматривая на Люсю, тихо сидящую в прежней своей позе, упершись лбом в поджатые колени. – Ты пирожок с капустой будешь? Вкусно, я ел…
– Я не знаю… Я со вчерашнего дня ничего не ела, – подняла Люся на него опухшие от слез глаза.
– Тогда вот! И пирожок, и яйца вареные, и колбаса…
– Спасибо…
– А ты куртку сними, неудобно же! Ничего, что я на ты?
– Да ради бога. Чего мне с тобой, детей крестить?
Люся поболтала ложечкой в стакане, размешивая сахар, протяжно, на вдохе, всхлипнула, сделала осторожный глоток.
– Поешь, – не унимался Илья, – сразу легче будет! По себе знаю. Когда нервничаю – съедаю все, что не приколочено!
– А я, наоборот, вообще на еду смотреть не могу. Как будто желудок в твердый комок сжимается и ничего, ничего не чувствую…
– А что у тебя случилось-то? Горе какое?
– Да какое тебе дело?
– Раз спрашиваю, значит, есть дело! Давай рассказывай!
– Отстань, парень…
– Меня Ильей зовут.
– Да пусть хоть как тебя зовут – отстань, а?
Люся опять уставилась в окно, забыв про чай и не притронувшись к еде, заботливо разложенной перед ней Ильей.
– Люсь, а ты знаешь, что такое психоанализ по-русски?
– Нет. А что это?
– Это разговор двух попутчиков в поезде. Особенно ночью. Выговариваются часами, взахлеб, все тайные горести друг другу изливают – все равно ведь никто не узнает! Вышли люди из поезда – и разошлись в разные стороны. И денег за сеанс платить не надо…
– Да, действительно, – засмеялась, наконец, Люся, – и правда, халявный сеанс психоанализа! Где ж еще бесплатно чужой человек тебя всю ночь выслушивать будет?
– Ну, так а я о чем? Тут, главное, зевать нельзя: кто быстрее своего попутчика в благодарного слушателя успеет превратить, тот и в выигрыше…Так что давай, рассказывай! Я тебе фору даю.
– Да чего рассказывать-то? Ничего интересного. Банальная, наверное, на посторонний взгляд история…
– Так все истории на первый взгляд банальны. Для чужого уха просты, а для своего сердца горестны. Вот ты самое горестное и произнеси словами. Я пойму, ты не бойся…
– Ну что ж, ладно, попробуем, – задумчиво произнесла Люся. – А ты что, к психоанализу какое-то отношение имеешь? Внучок дедушки Фрейда двоюродный?
– Нет, я в юридическом учусь, на втором курсе.
– О! Коллеги, значит! А я два года назад закончила. А Глеб в прошлом году диплом получил, в июне…
Она опять замолчала, будто споткнувшись на этом имени, снова уставилась в темное окно, вцепившись напряженно ладошками в остывший металл подстаканника.
– Кто такой Глеб? – напомнил о себе Илья, незаметно подвигая поближе к ней тарелку с едой.
– Ты видел парня, который меня провожал?
– Видел, только не разглядел спросонья. Красивый такой вроде.
– Да, очень красивый… Это Глеб. Глеб Сахнович. Мой парень. Вернее, бывший парень… Я на третьем курсе училась, когда мы познакомились, а он на первом еще. Влюбилась, как дура. И как меня угораздило, сама не знаю…
Люся и впрямь начала рассказывать, но неохотно как-то, ежась от неловкости и изредка бросая будто виноватый взгляд на Илью. Постепенно, и сама того не заметив, все же увлеклась горькими своими эмоциями, и даже заблестела глазами, словно сидела не в плохо освещенном купе зимнего поезда, а на приеме у хорошего и дорогого психоаналитика…
С Глебом Люся познакомилась в институтской библиотеке. Сама подошла, словно черт ее к нему понес. Просто подняла вдруг от книжки голову и ткнулась взглядом в его красивое, совсем одурело и растерянно уставившееся в разложенные вокруг учебники лицо. Смешно ей стало тогда почему-то, и еще – жалко очень парня. Помочь ему захотелось. Если б знала она тогда, умненькая и правильная девочка Люся, чем обернется для нее эта ее сердобольность… «Ну, что у тебя?» – подойдя, спросила она его насмешливо, – «Совсем заплюхался, я вижу. Первокурсник, что ли? Первую курсовую делаешь? Ну-ка, давай посмотрим…»
Так они и познакомились. Он проводил ее до дома, на следующий день они снова сидели в библиотеке, а потом постепенно занятия эти перекочевали к Люсе домой. Вернее, они вообще вскоре стали исключительно только Люсиными, эти занятия, – Глеб в основном сидел рядом и смотрел на нее преданно. А потом и смотреть перестал. А потом она и сама не заметила, как полностью провалилась в эту зависимость, растворилась в яркой синеве красивых голливудских глаз, как потеряла себя, увязла в этом парне каждым своим ноготком, и пришел птичке конец, или как там еще в народе говорят… Она и сама от себя такого не ожидала – всегда была девушкой в меру осмотрительной, в меру циничной, в меру себе на уме. И вот нате – была девушка Люся, и нет ее…
Учился Глеб из рук вон плохо, тянул кое-как на тройки – она ж на семинарах да на экзаменах не могла за него отвечать. Хотя курсовые работы и практические задания вместо него, конечно же, исправно выполняла. И госэкзамены его на себе, можно сказать, вытащила – занималась с ним днями и ночами. В общем, постепенно превратилась Люся в Глебову мамку, заботливую и хлопотливую клушу, хотя и числилась официально для всех его девушкой. Что, впрочем не мешало ей понимать – настоящими его девушками как раз другие были, с которыми он с удовольствием ходил и в клуб, и на дискотеку, и на «чашечку кофе»… Понимала, а сделать с собой уже ничего не могла. Потому как – любовь… И бегала за ним, и выслеживала, как та жена-ревнивица, и ночами вызванивала, сама себя при этом презирая глубоко и основательно. И бросить никак не могла. А Глеба такое положение вещей вполне устраивало – дипломы юридического института, знаете ли, на дороге не валяются. Люся даже и жениться его на себе уговорила, как только они этот его диплом получат. Глеб обещал… Они так и решили – как только он к родителям в Уфу за благословением съездит, сразу и свадьбу сыграют…
Люся вдруг захлебнулась торопливым и сбивчивым своим монологом, опять замолчала, уставившись огромными карими глазами в темное вагонное окно, будто провалилась с головой в горькие свои воспоминания, забыв и о своем попутчике, и о его халявном сеансе психоанализа…
– Ну? А дальше-то что? – опять напомнил о себе осторожно Илья.
– Да что дальше… – не отрывая немигающего взгляда от темного окна, продолжила нехотя Люся, будто враз потеряв интерес к разговору. – Вот он уехал в Уфу, а я его ждать начала. Месяц жду, другой, третий – нет его. На сотовом номер сменился, по домашнему мать все время отвечает – то он на дискотеке, то девушку провожать ушел… В общем, извелась я вся. Как осень прошла да как зима потом наступила, уже и не помню. Автоматом хожу на работу – я помощником адвоката устроилась – а мысли все об одном. Как ты думаешь, это любовь?
– Не знаю…
– А ты сам-то любил когда-нибудь?
– Нет… Вот так – нет. Я вообще всех люблю.
– Как это?
– В том смысле, что всех одинаково…А так, как ты, я не смогу, наверное. Чтоб других не видеть, а только в одного человека уйти.
– А-а-а… Понятно. Тебе лет-то сколько?
– Двадцать.
– Ты маленький еще просто. Хотя вот Глебу двадцать три всего, а у него уже огромный опыт по этой части…
– И все равно я так не смогу. Я думаю, любовь – это когда всех кругом любишь, а тот, кого любишь сильнее, помогает тебе других любить. А то, что с тобой произошло, больше на тяжелую болезнь похоже. Что-то сродни алкоголизму, наркомании… Когда человек понимает, что это плохо, а что-то изменить уже будто и не в силах.
– Да, наверное, так и есть… В общем, не выдержала я, сорвалась и поехала в Уфу. Теперь вот возвращаюсь не солоно хлебавши…
Люся, вздохнув коротко, будто всхлипнув, снова продолжила свой грустный рассказ – как пришла она сегодня утром домой к Глебу, как стояла долго около дорогой сейфовой двери его квартиры, похожей на вход в бункер, как долго-долго не решалась нажать на кнопку звонка…
Дверь ей открыла мать Глеба, полная вальяжная женщина несколько почтенных уже лет, и даже улыбнулась ей снисходительно-приветливо, и даже вежливо пригласила пройти в гостиную, что Люся и сделала, обрадовавшись такому родственному почти приему. Это потом уже выяснилось, что почтенная дама просто приняла ее за прислугу, пришедшую в дом на работу устраиваться – накануне она в газету объявление такое дала. Но оглядеться все ж в Глебовом доме Люся успела, и свекровь свою потенциально-несостоявшуюся тоже разглядеть успела, пока та не поняла, наконец, что перед ней сидит вовсе не девочка-прислуга, а та самая Люся, от общения с которой ее сынок так тщательно был оберегаем все последнее время.
В планы Глебовых родителей Люся как таковая никак не входила. Другие совсем были у них на сына планы, можно сказать, более материально-тщеславные: по их общепринятому решению, Глеб должен был вскорости сочетаться законно-корпоративным браком с дочерью отцовского партера, такого же бизнесмена, внезапно разбогатевшего во времена коротенького, образовавшегося между социализмом и капитализмом дикого Клондайка. Так что бедная Люся тут же и получила самый что ни на есть крутой от ворот поворот: выставила ее Глебова мать за дверь совсем уж халдейски-бесцеремонно, только что пинка под зад не успела дать…
Но Люся Глеба все равно разыскала – очень уж хотелось ему в глаза красивые голливудские посмотреть. Соседи подсказали, где он работает. А Глеб, конечно же, только картинно руками развел: он против воли родительской вроде как и пикнуть не смеет, ни-ни… На вокзал вот проводил. И всю дорогу искренне удивлялся Люсиной этой наивности – как же так, мол, она, глупая, поверила, что он и в самом деле на ней жениться вздумает…И все посматривал на нее оценивающе да насмешливо, рассказывая при этом о невесте своей – такой исключительно длинноногой, такой исключительно блондинке, и с грудью исключительно как у Памелы Андерсон…И не в надобность ей, говорил, никакого такого лишнего интеллекту – только личико беленькое-хорошенькое им портить…
Как Люся все это выдержала да не расплакалась, для нее и самой загадкой осталось. Рассказав до конца всю эту немудреную историю своему случайно-заинтересованному юному попутчику, она, вдруг резко вскинув к нему лицо, спросила отчаянно-горестно:
– Ну вот скажи мне, только правду, – я и на самом деле, что ль, никудышная совсем, что со мной вот так вот поступить можно? Не только обмануть-бросить, да еще и посмеяться потом, да?
– Господи, да дурак твой Глеб! Кретин полный! – горячо и громко проговорил, почти покричал Люсе Илья. – Это же невооруженным глазом видно, какая ты красивая!
– Ну да… – усмехнулась грустно девушка. – Это ты о чем? О внутренней красоте, что ль? Самое главное, чтоб душа красивой была, да? Знаем мы эти сказки для неказистых теток…
– Да при чем тут сказки? Просто я вижу, что в тебе присутствует такое, на что самые красивые женщины, будь они поумнее, тут же и променяли бы всю свою красоту, пушистость и длинноногость. И это, как его… Ну, все хозяйство, которое у Памелы Андерсон в избытке имеется…
– Откуда ты знаешь? Мы с тобой всего час знакомы, а ты уже и увидеть что-то успел?
– Да, успел! Способность у меня есть такая – видеть невидимое…
– Да? Как интересно! А ну, расскажи!
– Да ну… – махнул рукой, вдруг засмущавшись, Илья.
– Что значит – да ну? – возмутилась тут же Люся. – Ничего себе! Нечестно же это – я тут перед тобой наизнанку вывернулась, можно сказать, а ты мне – да ну? Давай выкладывай, что у темя там за видимое-невидимое!
– Ну, в общем, это теория такая…
Илья замолчал, будто сосредоточился где-то внутри себя, потом недоверчиво-коротко взглянул на Люсю, словно прикидывал, стоит ли ей рассказывать, и не покажется ли ей все это совсем уж смешным…
Когда-то давно, еще в школе, он прочитал в одном из журналов интереснейшую статью известного американского ученого-психолога, который вывел формулу классической счастливости-успешности. И составлялась будто эта самая счастливость-успешность всего из двух показателей: природой заданной человеческой самости плюс корень квадратный из совокупности ума, красоты, ухоженности, интеллекта, родословной и так далее – список этот можно было продолжать до бесконечности. По мнению ученого получалось, что сама по себе счастливость-успешность человеческая и зависит только от величины природной самости, остальные же показатели – ум, красота, ухоженность и так далее – никакого такого определяющего значения вовсе и не имеют, поскольку под корнем квадратным находятся. Вот тогда Илью и поразило собственное свое открытие – показалось ему, что на уровне своих каких-то внутренних эмоций он будто ощущает в человеке эту его природную самость, и порывы эти его странные да лампочки как раз на тех и направлены, в которых эту самость природа вообще заложить позабыла…Что вместо положенной самости у таких людей просто дырка черная зияет, и все. И дует через эту дырку черный сквознячок злобности, недовольства, отчаяния, и вынуждены эти люди изо всех сил похваляться перед другими вторичными своими показателями – красотой, ухоженностью, массой накопленных каких-то знаний, да бог еще знает чем…
Рассказывая сейчас про это свое открытие Люсе, он все время коротко взлядывал на нее, боясь увидеть в глазах привычную уже насмешку. Но насмешки никакой не было. Люся внимательно слушала и про самость, и про дырки, и про черные сквознячки…И вдруг, перебив, спросила нетерпеливо:
– А у меня? Скажи, у меня эта самость есть? Ты у меня какой ее видишь?
– А у тебя, Люсь, она точно имеется – похожа на теплый розовый камень. И она никуда от тебя не денется, и сама тебя поднимет над обстоятельствами, и остальное определит постепенно…
– Что – остальное?
– Ну, счастье, успешность… Дорогу твою, например, которая тебе сейчас такой темной кажется. И любовь, и карьеру… Да все, что захочешь!
– Интересно трактуешь, – задумчиво и серьезно улыбнулась Люся. – То есть, я так понимаю, низкую самость никакой внешней красивостью не спрячешь, а при высокой – и стараться не надо, она сама все определит?
– Ну да… А представляешь, есть люди, у которых эта самость вообще на нуле. И ни купить ее, ни искусственно сделать невозможно – это ж их природная данность, такими родились! Самооценку можно поднять, а самость – нет, она манипуляциям не поддается. И ходят они по земле, бедные, с дырками вместо нее…
– А ты что, и дырки эти видишь?
– Вижу, но не всегда.
Иногда ему действительно казалось, что видит. Видит это страдание непонимающих себя людей, которые ходят, будто тени неприкаянные и злобную свою хитрость, от страданий накопленную, таскают за собой, как черный шлейф да в дырку эту и выпускают периодически – смотреть невозможно. Таким способом он поступки свои странные самому себе и объяснил: кто-то же должен хоть на время затыкать собой эти самые чужие черные дырки – почему не он? Раз именно он их видит…
– Слушай, а мне и в самом деле твой сеанс психоанализа помог! – неожиданно улыбнулась Илье Люся. – Видно, самость моя вконец уже захиреть успела. Я вот выговорилась – мне и легче стало. Правда, чуть-чуть совсем… Так что спасибо тебе. И вообще, ты молодец!