скачать книгу бесплатно
– Молоко не кушают, его пьют, – надулась, но пристроилась рядом, потому что вдруг отчётливо захотела к нему, на колени.
Он понял, потянул её к себе за подол:
– Коленки холоднющие. Гуляла?
– Ага. На горе, – натянутой леской лопнула обида. – Зайчик приходил, я ему сухарик давала, не взял. И муравьи…
– Стоп. На горе? С кем?
– Ни с кем.
Он поставил её на ноги. Ухватил за плечи. Топором высек слова:
– Ты. Одна. Ходила. В тайгу?
– Да…
– Ты же знаешь, дочь! Нель-зя!
– Знаю. Ты спал…
Он молча обнял её. Крепко, не вздохнуть…
К Милке часто приходит это видение-воспоминание. В нём на следующий день она проснётся от свиста и криков, выскочит на крыльцо, увидит, как народ, собравшийся на улице, смотрит на гору. Там, над деревней, на той самой прогалине, где дремала она накануне, бродит мишка. И сквозь прозрачный воздух очень чётко видно, как он недовольно нюхает землю, трясёт головой, встаёт на задние лапы. «Ворчит, наверное. Сердится, как папка…» – подумает Милка, обернётся и обожжётся об отцовский взгляд.
Потом как-то слишком быстро настанет зима, наметёт сугробы. Даже безлунными ночами снег будет словно светиться, проникая сиянием своим в небольшие, протыканные ватой и заклеенные чековой лентой оконца, и проложенные этим светом дорожки так и будут манить: «Шагни…»
II
Милка не любила детский сад и каждый вечер подолгу возилась, придумывая, как бы с утра остаться дома.
Но в ту ночь она не спала по другой причине. Около десяти, когда дом почти затих и бормотала лишь печка, Милка сползла с высокой жаркой кровати, на которой спала вместе с бабкой Анной, пробралась в большую комнату. От босых шажочков скрипели деревянные половицы, звякали игрушки на ёлке. Она думала: «А мама говорит, это не ёлка, это кедр, только маленький. Пушистый… И шишки настоящие. Запах от них во всём доме. Для чего игрушки повесили? И дождик этот дурацкий. Всю красоту испортили».
Здесь, на стуле между родительским диваном и звенящим украшенным деревом, поверх Милкиного платьица, лежал он, Рыжик. От него пахло таёжным воздухом, снегом, диким зверем. Зачем его принесли домой? Беличьи хвостики – разноцветные – хранились высоко, на шкафу. Они были другими, бестолковыми, бездушными. Милка тихонько топнула ногой: «А Рыжик – живой. Он хочет обратно!»
Но мама вечером наскоро пришила его к пояску от платья: «Будешь Лисичкой на утреннике».
Отец с мужиками вчера вернулся с охоты. Это всегда радость, их возвращение. Звонко лаяли голодные собаки. Топилась баня. Допоздна в кухне сидели бородатые дядьки. Смеялись, курили, ели пельмени, вели неспешные разговоры:
– Песцы, соболя… рябчиков-то сколько…
– А на медведя – рано…
– Андрюха-то! Лису добыл! Редкость в наших краях.
– Милке подарок!
– Нинка! Тащи лисью шкуру! Хвост – долой!
– Доча, ну-ка, примерь!
Они сажали её на колени, дышали в лицо табаком и водкой, отец довольно улыбался. А Рыжик – яркий, длинный, до самого пола, с белым кончиком, переходил из одних грубых рук в другие, окутывал её шею и голову, щекотал…
Она улыбнулась, вспоминая, быстро стянула пояс вместе с Рыжиком со стула и унесла с собой в кровать. Так и проснулась с ним в обнимку.
Утро было колючее. Как и Милкино платье – шерстяное, ржаво-коричневое. Всё не так складывалось этим утром. Отец зло гремел ковшиком в сенях, мама наспех заплетала ей косы, дёргала волосы, торопилась и тоже сердилась.
– Ну всё. Дойдешь сама? Хвост не потеряй!
Милка кивнула. Одной идти не первый раз. До садика близко: вниз с горочки, налево и пройти два дома. Дорога всегда расчищена, всегда горят фонари – с самых сумерек до яркого дневного света. Иначе нельзя: здесь ездят лесовозы.
Она спустилась вниз, скользя валенками. Так. Теперь – самое трудное. Снять рукавички. Шубу расстегнуть. Развязать поясок. Сразу же замёрзли пальцы, а узел, тугой, крепкий, никак не поддавался. Справившись, вытянула-таки поясок. Вот и сугроб у забора. Там, за сараями, за огородами – речка, сразу за ней – тайга.
Она усадила Рыжика в снег, погладила, слегка подтолкнула:
– Ну-ка, Рыжик. Давай домой. А я пойду, пора мне.
Милка прошла шагов десять, на ходу застёгивая шубу. Оглянулась. В утреннем неровном свете из сугроба на неё сверкнули хитрые глазки. Вверх костром взметнулось рыжее пламя… И пропало, оставив лишь примятый снег. И ощущение чуда оставив – на долгие годы. Чуда, которое можно сделать своими руками.
Гораздо позже она узнает, что в тот день собаки как угорелые носились по деревне с лисьим хвостом. Дрались, трепали его, оставив в итоге лишь пару невнятных клочков. Она узнает, как в ярости бушевал отец, жалея добычу, а потом обошёл все дворы, уговаривая соседей молчать. Узнает, почему перемигивались мужики, встречая её на улице: «Лисичка наша идёт».
Но пройдёт и зима, и весна с ледоходом. Щербатые льдины снова снесут старый деревянный мост. Зелёным душным одеялом лето окутает всё вокруг – и сопки, покрытые тайгой, и постепенно вымирающую деревню, и реку, свободную, бурлящую…
III
Днём стояла жара, а холод, губительный для огородов, заставляющий Милку, когда она умывалась, скакать по веранде в сорочке, поджимая пальцы ног, холод этот опускался ночью.
Однажды субботним утром отец повёз её «прогуляться» – километров пять вверх по реке. Поставив мотоцикл на обочине, они вдвоём сошли, почти съехали по мелким сыпучим камням на берег. Отец снял рубашку, подвернул штаны и долго плескался, фыркая, стоя по щиколотку в воде. Милке «ножки помочить» он не разрешил, и она ушла за кустарник собирать ягоды.
– Доча! Ну-ка, глянь, что за паразит на спине у меня? – крикнул отец минут через десять, голос его был и требовательным, и чуть шутливым.
Отец сидел на корточках лицом к реке, курил, на голых подрагивающих лопатках золотились капельки пота. Милка спустилась по крутому берегу, щурясь, облизывая на ходу перепачканные земляникой пальцы, и опасливо остановилась на расстоянии.
– Слепень, пап. Большущий!
– Так прихлопни! – отцовские плечи нетерпеливо дрогнули.
Милка размахнулась, но ударила она не по треугольному большеголовому тельцу, а рядом, нарочно – просто напугать, не раздавить. Слепень загудел, улетая. Так же сердито заворчал отец:
– Эх ты, девчонка! Промазала? Где не надо, так смелая… А если б он меня сожрал?
Он вдруг вскочил, расставив руки, и побежал за хохочущей Милкой по отмели, по сухим, светлым, прогретым солнцем камням. «Не догнал, не поймал! – дразнилась про себя Милка, гордясь. – Я здоровски бегаю!»
Потом они ели варёные яйца с солью и черемшой, отмахиваясь от комаров и слепней ветками, срезанными отцовским охотничьим ножиком, похожим на маленькую широкую саблю. Смотрели на речку, вспоминали названия рыб: хариус, ленок, елец. Отец пил пиво из коричневых стеклянных бутылок, Милка – чай из блестящего термоса.
Говорливая речка шумела, перекатывая камни, словно нелущеные кедровые орешки за щекой – легко, играючи. На порогах завивалась пена, пушистая, непослушная, как мамины кудри. Милка спросила:
– Она торопится?
Отцовские глаза были близко-близко. Зеленоватые, озорные, внимательные.
– Река-то? Спешит, правду говоришь.
– А зачем?
– Так дружок у неё там, – отец махнул рукой куда-то вдаль, где кедры кивали, поддакивая. – Енисеем зовут. Он, знаешь, какой! Красавец! И силища у него… Вот подрастёшь, я тебя в гости к нему свезу. Поедешь со мной в Красноярск?
– Поеду, – Милка опустила взгляд, потому что хотелось, ужас как хотелось прижаться, уткнуться в его рыжую мягкую бороду. «И взлететь высоко-высоко, и визжать, и болтать ногами в воздухе. Но нельзя. Наверное».
Ей было уже почти шесть, год прошёл, как они с мамой приехали сюда к отцу, но Милка ещё не совсем привыкла, часто стеснялась, ещё чаще – скучала по городу, по дедушке.
Но в такие дни, когда суетливый посёлок с разбитой лесовозами дорогой оставался за поворотом, а вокруг танцевали дикие хвойные запахи, город покрывался зыбкой пеленой, становился призрачным, нереальным.
– Чего затуманилась? – отец легонько дёрнул её за косу. – Вставай, собираться пора. Мать, небось, всё уж давно намыла-настирала, да и потеряла нас с тобой.
Над укутанными тайгой сопками задышал ветер, отгоняя жару и гнуса. Отец поёжился, натянул клетчатую рубашку, поднялся, долго и тщательно тряс покрывало, затем свернул его и убрал тугое брёвнышко в рюкзак, к термосу. Сполоснул нож в воде, вытер насухо о рукав, аккуратно вставил в кожаный чехол.
Милка наблюдала за ним, а сама всё думала о Енисее. И в голове её сплеталось воедино: Енисей-Елисей, царевич из книжки, тот самый, что горюет, ищет свою царевну, а та, оказывается, вовсе не в пещере, она же вот – прозрачная, звонкая, кудрявая, сама бежит навстречу!
Они выбрались от реки к дороге. У мотоцикла, что вальяжно стоял на обочине, оперевшись на подножку, перед сиденьем пузатился ярко-красный бак – Милкино законное место. Отец привычно поднял её, усадил. Она заёрзала, устраиваясь поудобней.
Отец пристроил рюкзак, набитый черемшой, на сиденье, закрепил ремнём, повесил на руль брезентовый мешок с весело позвякивающими пустыми бутылками.
– Погоди-ка, дочь, я на минутку. Пивко наружу просится.
Милка кивнула, слегка смутившись, но, когда приземистая, почти квадратная отцовская фигура скрылась в зарослях тальника, живо повернулась боком и запустила руку в рюкзачный карман, нащупав продолговатый чехол.
Ей хотелось только потрогать лезвие ножа, глянуть на него вблизи. «Интересно же – взаправду такое острое? Или нет? Может, кустам и веткам не больно вовсе, когда их вот так – р-раз! – и режут?» Ножик послушно пополз наружу, но вдруг оказался невероятно тяжёлым, ладошки – скользкими от волнения, и Милка не смогла удержать рукоятку, выточенную под могучую лапищу сибиряка-охотника. Нож стал падать, а когда она попыталась его поймать, отскочил, полоснул её по левой ноге, ровно и беззвучно отсекая брючину вместе с кожей на икре, и криво воткнулся в землю рядом с передним колесом.
Кровь не брызнула, она взбухла в продолговатой ране, замерла, а потом полилась ручейками под штанишками, по кроссовкам, закапала на землю – такая же алая, один в один, как краска на бензобаке.
– Папка, – Милка пискнула. – Папка! – закричала, задёргала ногой, вцепившись в руль, боясь свалиться и сделать только хуже.
– Ах ты ж бедовая!
Отец подскочил, заметался вначале, потом каким-то лопухом обернул Милкину икру, крепко-накрепко замотав сверху промасленным полотенцем.
Дорогу Милка не помнила, только две широкие руки по бокам и хриплый, с пивным сладковатым духом шёпот:
– Не бойся, слышишь? Ерунда это, заживёт, доча, заживёт…
Дома, морщась и наблюдая за плящущими по ноге пузырьками перекиси, она сидела у матери на коленях. Мамины руки ощупывали её с ног до головы, одновременно качая, и от этих резких, нервных движений коса Милкина прыгала влево-вправо, а рана начала наливаться болью и противным туканьем.
– А если столбняк, Андрей? А если заражение?
– Нин, ерунды не говори. Кожу ведь срезало, тонкий совсем шматок, через неделю затянется, и следа не будет, – говорил отец, сидя на корточках перед ними.
– Маслом облепиховым надо смазать, и вся недолга, – это бабка Анна проскрипела из-за стола, отодвинув пустую тарелку.
Мама покачала головой, будто не расслышав:
– Я так и знала, так и знала! И Валька, алкаш, со вчерашнего дня в загуле, амбулатория на замке!
Милка с трудом, но вспомнила дядю Валентина, поселкового фельдшера, толстого, румяного, как матрёшка. Мама уже выдавила Милке на ногу толстый слой белой мази, и теперь в руках её мелькал бинт. Самый кончик его выскользнул, покатился по полу, разматываясь.
– Да что же это за жизнь-то, а? – мама вдруг почти взвизгнула, заставив Милку недоумённо обернуться.
Отец подал ей бинт, развёл руками:
– А что ты хочешь? Выходные. Народ отдыхает.
Мама резко пересадила Милку на табурет, крикнула в лицо отцу:
– Выходные, значит? Ерунда, значит? Как? Как тебе можно доверить ребёнка? От самого разит за километр!
– Сколько можно, Нин, хватит. Говорю же – виноват, не доглядел!
– А ты и не обязан! – из-под седых бровей снова загорелись глаза бабки Анны. – Ты цельную неделю вкалывал, дак и в субботу никакого житья не дают. Видано ли? Мужик с дитём нянькается!
Мамины руки напряглись, она наклонилась, надкусила край бинта, разорвала его, завязала два хвостика в узел. Бабка не спеша встала, прошла к печи, обернулась:
– У тебя, Нинка, всё не как у людей! Навязалась на нашу голову… – она с силой брякнула крышкой большой кастрюли. – Щи и те с картошкой!
Мама тоже вскочила, кинула на стол тюбик с мазью.
– А вы бы не ели, не ели бы, Анна Сергевна, раз не нравится!
Бабка Анна стала вдруг большой и тёмной. Вместо тягучего скрипа голос её превратился в громовые раскаты, Милке показалось, что под нависшими бровями загорелась пара шаровых молний.
– Не сметь на меня орать! Ты кто здесь, а? Припёрлась в чужой дом, ладно бы жена! Дак ведь и не расписаны, стыд-то какой! И Андрюхина ли это девка – ещё вопрос!
– Мать, – отец не спеша подошёл к ней, заглянул в лицо, – ты границы-то знай!
– Костью в горле мы у вас, Анна Сергеевна, костью! – мама оттолкнула его, топнула. – Да если б вы его возле юбки своей не держали, он и не пил бы, и уехал бы со мной! Давным-давно уехал бы!
Отец плюнул, харкнул прямо на чисто вымытый кухонный пол, развернулся и выскочил на веранду, кулачищем саданув по стене так, что со старой печки посыпалась белая пыль.
Мама с бабкой Анной и дальше кричали. Милка заткнула уши, проковыляла в комнату, бочком влезла на диван, уселась, баюкая, кутая в одеяло ноющую ногу.
Ночью отец сломал и дверь, и швабру, изнутри просунутую в дверную ручку. Ввалившись в комнату, кричал:
– Дуры вы, дуры!
А потом плакал возле дивана, обнимая мамин коричневый чемодан и зачем-то Милкину плюшевую обезьяну.
Отец поедет с ними, конечно, поедет. И будет жить в их квартире, удивляться лифту и количеству автомобилей на улицах, будет снова спать с мамой на диване, только в маленькой комнате. Будет долго и жарко спорить с дедушкой по ночам, и курить в форточку, и прижимать к себе горячую, сонную, пришлепавшую на их такие родные голоса Милку, и кататься с ней в парке на старом колесе обозрения.
А потом отец начнёт тосковать, потому что у завода, куда он устроится слесарем, закончится и госзаказ, и зарплата. «Работать на дядю» ему будет противно, и тесно станет в «панельной конуре», и совсем некстати полетят от бабки Анны телеграммы – о давлении, о том, что амбулаторию насовсем закрыли, что леспромхоз вконец развалился, и о том, что даже Сорокины собирают манатки, а ей и ехать-то некуда, и дом никому не продашь. И мама снова будет кричать и плакать. И выливать пиво в раковину, и хлестать отца полотенцем, когда тот встанет на голову прямо в их крохотной прихожей, чтобы доказать, что он «как стекло». Пройдёт всего полгода, и мама сама купит отцу билет на самолёт…