скачать книгу бесплатно
Под саваном скрыто чье-то лицо. Хочу его видеть. Я уже давно ничего так не хотела, как увидеть это лицо под саваном. Склоняюсь ниже и лилии приходят в движение. Теперь это не лилии, а два богомола-альбиноса. Они хватают ткань вместо меня. Они…
Я слышу стук. Меня швыряет назад и захлестывает водой.
– Вернитесь!
Вода заливает легкие, а водоросли затягивают глаза. Я тону.
– Поднимите, поднимите ее! В конце концов! Подайте карту. К чему такая дозировка? Вы хотите проблем?!
Что-то вытягивает меня на поверхность, выбрасывает на берег.
– Нет, пока она в таком состоянии…
От моего тела отделяются руки. Отделяются ноги. Остается только фарфоровая голова с конским волосом вместо кудрей и мягкое набивное тельце.
– Конечно, отклонить иск! Мне все равно, шлите их к черту. Со дня на день…
Наконец, они исчезают, оставив меня одну. Черный саван укрывает мне лицо. Так спокойно. Слава богу.
***
Просыпаюсь от жажды. Как ни странно, почти ощущаю себя. Я отвыкла. Проверяю, все ли части тела на месте. Голова тяжелая, будто хмельная. Кажется, солнце из окна напекло макушку. Откуда я знаю об окне и солнце? Просто знаю. Волосы занавешивают мне обзор. Их так и не обрезали. Из-за них было так много шума. Шумела не я, и об этом я тоже просто знаю.
Лежу на койке лицом вниз. Я смята, пережевана, скомкана. Я жива.
Хочу пить. Язык на вкус, как гнилой. Губы полопались и царапают одна другую.
Пытаюсь коснуться их рукой и тут понимаю, что не могу. Я даже не чувствую пальцев. С трудом поворачиваю голову, поднимаю глаза. Волосы все также мешают обзору, но этого достаточно, чтобы понять – меня привязали к кровати. Опять. Чтобы убедиться в этом, пробую шевельнуть и ногами. Прекрасно, Магда. Ты снова попалась.
Теперь придется лежать и смирно ждать, когда медицинская сестра дойдет до моей палаты. А это может произойти не скоро, ведь она в самом дальнем конце коридора. Потом все будет зависеть от везения. Одна дежурная сестра сразу велит меня освободить, даст воды и позволит дойти до туалета. Если другая, то придется терпеть. Нельзя ни о чем просить, нельзя жаловаться. Здесь вообще опасно как-либо проявлять себя.
Что бы я ни делала, все оборачивается против меня. Когда – а это бывает редко – у меня хороший аппетит, у меня отбирают еду. Если я не хочу есть – ее впихивают в глотку силком. Улыбаюсь или плачу – меня пичкают успокоительным. Сижу тихо – тормошат.
Едва мне начинает казаться, что я могла бы рассказать свою историю, мне начинают задавать вопросы, от которых только хуже:
– То есть, никто не заставлял тебя убивать того мужчину, доктора?
– Так ты поняла, что твоя подруга еще жива после падения и просто смотрела?
От этих вопросов я путаюсь в мыслях, впадаю в отчаяние. Начинаю кричать. Тогда меня хватают, волокут, швыряют в ледяную ванну. А когда вытаскивают – прямо в холодной и мокрой одежде, я уже ни о чем не думаю, ничего не желаю. Воля оставляет меня.
Когда-то я была сильной. Я помню. Внутри у меня точно тлел неугасимый злой уголек. Теперь от того угля ничего не осталось, только шрам от ожога.
Мне тяжело долго держать глаза открытыми, поэтому я их прикрываю. Чувствую, как солнце ползает за окном и по моей гудящей голове, но не могу уловить ход времени… Оно давно стало вязким, неузнаваемым. Или недавно…
Снаружи поворачивается ключ и гремит щеколда. Моя комнатушка быстро заполняется звуками, тенями и резким химическим запахом, целым букетом неповторимых ароматов: хлор, желчь, и что-то еще резкое, аммиачное.
– А вот и моя принцесса. Опять набедокурила, милая? – воркует знакомый голос.
Однако, мне везет. Отозваться я не могу, только мычу что-то высохшим ртом. Чувствую, как ослабляются ремни на руках и ногах, но пошевелить ими так и не удается – затекли. В туалет меня тащат волоком, также обратно.
Все, что происходит с пациентом за стенами психиатрической больницы – одно сплошное унижение. Каждое простое действие оборачивается фарсом, пародией и повторяющейся пыткой. Отсыхает все, что делало тебя человеком, остается только стыд, стыд, бесконечный стыд, но вскоре отмирает и он.
Меня поят из чашки. Воды сначала дают совсем чуть-чуть, значит, я провалялась больше суток. После суток без воды много пить нельзя, это я уже узнала. Как и то, что животом вниз привязывают, чтобы больные случайно не захлебнулись рвотой. Такое часто случается, если не доглядеть.
Сегодняшняя медсестра старше своей товарки. У нее круглое розовое лицо и прозрачные вечно удивленные глаза, а перечного света волосы гладко зачесаны и их почти не видно из-под накрахмаленной шапочки. Она кажется добренькой, но я не верю в эту показную доброту. Отучилась.
– Сама? – уже привычно спрашивает она меня, протягивая гребень.
Киваю, тихо бормоча слова благодарности. Нельзя молчать, когда обращаются. Нельзя говорить, когда не спрашивают. Это ненормально.
Не терплю, чтобы меня расчесывали, я могу справиться с этим сама. Как и со многим другим, если они прекратят пичкать меня лекарствами и мучить водой. Я все еще в это верю, пусть безнадежно и слишком упрямо. Верю, что мой разум не угас.
Гребень сухой и шершавый на ощупь, с редкими зубцами. Я беру в одну ладонь прядь и начинаю распутывать ее, начиная с кончиков. Медсестра сидит на стуле напротив, чинно сложив руки на коленях, медбратья стоят у дверей. И все они наблюдают за каждым моим движением. Следят, чтобы я не натворила глупостей.
Стараюсь сфокусировать взгляд на кончиках. На узлах и нитках, на дорожках, на прожилках рек на карте и черных капиллярах. Нет, я слишком долго просто смотрю. Я справлюсь.
И все же, почему меня не остригли? Сквозь решетку в верхней части двери моей палаты я видела других больных, тех, кому разрешено передвигаться самостоятельно. Иногда они сами заглядывали ко мне, пытаясь просунуть любопытные лица между прутьев.
Каждая носит такую же свободную рубашку до щиколоток. Ни пояска, ни пуговиц. Свободный ворот, из которого то и дело вываливается плечо и торчат ключицы. Серое некрашеное полотно. Опять униформа.
Все эти женщины, обитательницы восточного крыла больницы, они стрижены коротко. Их волосы выглядят так, будто их обкорнал слепой пастух овечьими ножницами. А мне сохранили мои неудобные, мои преступно-непослушные кудри.
Причина проста. По этой же причине я здесь, в чистенькой больнице под Познанью, близко к дому, а не где-нибудь в тюрьме – деньги и связи. Мать никогда не умела обращаться с первым, но виртуозно владела вторым. Ей все же пришлось прервать свои парижские гастроли и заняться моей судьбой.
Она выхлопотала для меня отсрочку на обследование и вынесение диагноза, подмазала директора этой богадельни, скандалила с пеной у рта, чтобы меня «не превращали в уродца». Даже не знаю, зачем ей это. Даже не знаю, стоит ли мне быть благодарной. Мне трудно об этом думать, я начинаю нервничать и…
– Тебе помочь? – врывается в мои размышления голос медсестры. Он такой приторный, что мне хочется воткнуть ручку гребня ей в горло. Или себе в ухо.
– Нет, спасибо. Я… отвлеклась.
«Задумалась» – тоже опасное слово. За ним следуют вопросы.
Наматываю распутанную прядь на палец и отпускаю. Получился почти приличный локон. Беру еще клок волос и начинаю работу заново.
Что было раньше? Чем дальше события, чем ближе они к тому дню, когда меня запихнули в машину и укрыли лицо тряпицей, пропитанной эфиром, тем сложней мне о них вспоминать. Они сбиваются в ком, путаются местами, я не помню ни вопросов, ни ответов; ни ночей, ни дней. Я думала одно, с языка срывалось другое, тело выдавало третье. Интересно, все ли преступники так чувствуют?
Меня долго допрашивали. Часы, может быть, сутки. Я честно пыталась рассказывать все по порядку, ничего не упускать. Полицейские слушали меня, а потом… Один из них нервничал, он взял часы с блестящей крышкой и принялся их крутить, и крутить, и… Все стало гораздо хуже.
Меня перевели в городскую больницу. Допросы продолжались. Мне сказали, что в пансионе ничего не нашли. Никаких записей, красных нитей, никаких следов эксперимента. Но я видела – они лгут, лгут чтобы меня проверить. Так я и сказала. Помню, как они переглянулись.
А тихий человечек в углу впервые за много часов подал голос. Он сказал три слова, которые решили мою дальнейшую судьбу:
– Истерия. Аффективный психоз.
Слушание по делу об убийстве пана Лозинского я почти не помню. Рядом был громкий мужчина, он все время призывал вглядеться в мое «ангельское лицо», называл «невинной мученицей» и взывал к милосердию. Говорил, что современная медицина еще может спасти мою заблудшую душу. Я его ненавидела. Даже больше тех, кто твердил, что я опасна, что я все продумала.
Почему? Потому что в надежде быть услышанной и понятой, я рассказала адвокату все. Он записал все слово в слово. Но ничего из этого не прозвучало в суде. Приговор отложили до окончания обследования.
А дальше снова полились деньги и закружились связи. Меня обследовали, и обследовали, и обследовали… По крайней мере, так это называлось.
Не уверена, что можно понять о человеке, хлеща его водой из пожарного шланга. Багровые пятна еще долго не сходили у меня с груди, живота и бедер. А я все трогала их, проминала кровоподтеки пальцами, потому что успокоительные уже начали смазывать реальность. Мне хотелось чувствовать свое тело, удостоверяться, что я все еще нахожусь внутри него.
В начале я еще не была такой смирной, как теперь. Когда начались встречи с лечащим врачом, я предприняла еще одну попытку достучаться хоть до кого-нибудь. Он был мягок, деликатен, слушал и много кивал. А потом вдруг спросил, есть ли у меня месячные и не двоится ли в глазах.
Тогда я поняла, что предсказание пани Новак сбылось. Что отныне и навсегда я сумасшедшая. Внутри взорвался ядовитый пузырь, и чернота затопила все вокруг. Последним, что я увидела, когда меня уволакивали из аккуратного докторского кабинета, было его белое лицо и пятно чернил, растекающееся по обоям чуть левее его головы.
С того дня уколы стали регулярными. Когда я сопротивлялась – а поначалу я сопротивлялась каждый раз – меня скручивали тряпичными жгутами, и я сама была как тряпка, завязанная узлом. Я билась и кусалась, хохотала и выла. Ведь если они так верят в мое безумие, почему я не могу вести себя так, как хочется? Мне делали больно – я старалась сделать как можно больнее в ответ.
«Веронал» – так было написано на крошечных склянках с лекарством – тормозил мои нервы, размягчал мышцы, усмирял бранящийся рот. Я все еще мыслила связно, но тело уже не слушалось. После укола я не могла встать с кровати и дойти до окна.
Но мне так хотелось увидеть землю, деревья, людей внизу, что я собрала в кулак остатки сил и доползла до подоконника. Окно забрано решеткой, поэтому, чтобы увидеть, как можно больше, нужно прижаться к ней лицом. Я глядела на унылый зимний пейзаж, жадно впитывая каждый квадратный метр открытого пространства.
Не знаю, какой был месяц, но снег уже не казался празднично-новым, каким он бывает в сочельник. Здание больницы имело белые стены и было выстроено в форме буквы П, так что я могла видеть окна крыла напротив, но в них никто не смотрел.
Скосив глаза, я заметила хозяйственные постройки – тоже белые – и тень далекой ограды.
Внизу, во дворе, гуляли другие пациентки. О том, что это женщины, я догадалась по подолам сорочек, что торчали из-под их убогих пальто. Кто-то ходил парами по периметру. Кто-то топтался на месте или глядел в небо прямо над собой. Одна девушка, если приглядеться, очень юная, стояла, обнявшись со стволом дерева. Ее губы непрерывно шевелились, будто она нашептывала ему свои тайны.
За всем этим надзирали с порога медицинские сестры в сияющих накрахмаленных шапочках. Вокруг было столько белизны, что больные в их серых тряпках, измученными лицами и неверной походкой казались лишними, казались грязными пятнами, которые нужно немедленно стереть и обработать поверхность обеззараживающим средством.
Вдруг я ощутила чей-то пристальный взгляд. Оглядевшись еще раз, я поняла, что это та девушка у дерева смотрит прямо на меня, и больше не бормочет себе под нос. Глаза у нее расширились, темные густые брови задрались под край вязаной шапочки. Я подняла руку и несмело ей помахала. Еще миг она следила за моим движением, а потом открыла рот и завизжала. Из-за стекла звук долетел до меня приглушенным, но все же был очень и очень громким.
Здесь, в больнице больные часто кричат и плачут. Я тоже. Иногда я просыпаюсь среди ночи от звуков чьих-то рыданий, они проникают сквозь пелену «Веронала», вплетаются в ткань снов и сжимают сердце такой тоской, что меня душат рыдания. Здесь редко бывают спокойные ночи.
Но крик девушки был особенно силен среди белого дня и в мирный час. Она тянула и тянула свой пронзительный вопль, а ее рот превратился в черную дыру. Он все не закрывался. Больные испугались, ритм их неспешной прогулки сбился; они, как всполошенные домашние птицы, принялись метаться по огражденному квадрату двора, кто-то замахал руками, кто-то лег на землю, прямо на снег, обхватив себя за голову. В крыле напротив в окнах начали появляться пациенты мужского отделения. Они бросались на решетки, как звери.
Безумие все нарастало. Я отшатнулась, но ослабленные проклятым «Вероналом» ноги меня подвели. Я поползла к кровати, чтобы оказаться как можно дальше от жуткого зрелища, и уже там, в безопасности обжитого места, зажать себе уши.
Когда персоналу удалось утихомирить пациенток и пациентов, за мной снова пришли. Медицинская сестра – не та, что сегодня, а другая, которая любит держать меня связанной подольше – распахнула железную дверь моей палаты так, что она ударилась о стену. Она пропустила вперед четверых медбратьев, и… Вот с тех пор мне увеличили дозу, о чем доктор догадался только накануне. Перед тем, как уплыть, я услышала, что другие больные боятся меня. До них дошли какие-то слухи о моем прошлом.
Возможно, им действительно стоит меня бояться. Я ведь боюсь.
За воспоминаниями я и сама не заметила, как закончила расчесываться. Поняла это только по тому, что медсестра решительно забрала у меня гребень.
– Достаточно, панна. Через час принесут обед.
Мне нужно время, чтобы вернуться в здесь и сейчас. Мои мысли все еще заторможены, и я с медленно киваю в знак того, что поняла ее.
Догадываюсь, что остальные пациентки едят в столовой. Так как мне нельзя выходить из палаты, то и питаюсь я здесь. Исключение делают только ради посещения доктора или процедур. Естественно, персонал совсем не в восторге от того, что в больнице для ненормальных завелась самая ненормальная, с которой нужно обращаться как-то по-особенному.
Мне невольно вспомнилась сказка про княжну-упырицу. Как родилась она не такой, как все, а проклятой, черной. Как подросла, то повадилась людей пожирать. Тогда ее заключили в каменный склеп, а расколдовать ее можно было только оставшись рядом на три ночи. Может, та сказка не совсем придуманная? Просто у княжны были проблемы с головой.
В часы ясности, редкие и драгоценные, здесь нечего делать. От этого становится совсем тоскливо. Если бы здесь были дозволены книг, я бы читала, я бы убегала в их бумажно-чернильные миры, как когда-то убегала Марыся. Или рисовала бы, как Клара, будь у меня карандаши и бумага. Или… Да что толку сожалеть о том, чего нет? О вещах. Все они влекут за собой воспоминания о людях.
Но здесь, в совершенно пустой и стерильной комнате, где из все обстановки только две кровати и зарешеченное окно без занавесок, глазам не за что зацепиться, а рукам нечем себя занять. И остаются только воспоминания о прошлом в пансионе. Я все еще верю им. Я ими живу и от них страдаю.
Один… человек, он сказал мне, что музыка способна излечить душу. Я ложусь на свою койку и прижимаю ладонь к сердцу. Пусть оно задает ритм.
В моей голове звучит ноктюрн Шопена фа минор. Музыка должна быть печальной, иначе пациент не узнает в ней свои чувства, не доверится… и лечение не состоится.
Я помню мелодию. Главный подарок мне от матери – вовсе не буря волос, а абсолютный слух и музыкальная память. Я – сама себе патефон: ставлю воображаемую пластинку и слушаю, слушаю, уплывая на волнах и переливах фортепьянных аккордов. Они множатся разливаются, блестят на солнце, как мелкие гребни прибоя. И соленая пена морских слез очищает меня изнутри; она забирает сомнения.
Я бы хотела, чтобы тот человек… Чтобы пан Лозинский тоже мог слышать Шопена.
Когда вновь скрипит задвижка железной двери, я торопливо сажусь на кровати и вытираю глаза тыльной стороной ладони. Плакать на виду у персонала нельзя, это тоже влечет за собой последствия.
Вот и мой обед. Здесь принято называть это блюдо «супом», но я не могу опознать ни одного ингредиента. Это просто месиво неопределимо-бурого цвета, разбавленное водой. Механически беру ложку и принимаюсь есть. Аппетита нет, но я уже познакомилась с особым захватом, когда рот фиксируется в приоткрытом положении, а нос зажимают каменные пальцы, так что весь этот суп все равно оказывается у меня в желудке или на сорочке. Лучше уж я сама.
В супе попадаются какие-то склизкие комочки неизвестного происхождения. Торопливо проглатываю их, пока не затошнило.
Я оставляю ровно пару ложек еды на дне тарелки, чтобы не решили, что я впала в нервное обжорство, и произношу:
– Спасибо, я наелась.
Медбрат хмыкает и укатывает тележку прочь. Но дверь не запирается, и в проеме возникает дежурная сестра. За плечо она придерживает невысокую девушку лет девятнадцати на вид. У незнакомки чуть не под корень остриженные светлые волосы и ясный взгляд, а руки она держит сложенными на животе, как какая-то примерная святоша. Она выглядит чуточку рассеянной, но ей явно не страшно.
Нас не представляют, как это принято у нормальных людей. Все правильно, мы ведь обе ненормальные. Медсестра застилает для нее постель и уходит. Незнакомка садится на краешек кровати и с улыбкой смотрит на меня. На буйную не похожа. Или ей уже сделали какой-то укол?
– Здравствуй. Я…
– Не говори со мной, – обрываю ее.
Что она о себе вообразила? Что я буду выслушивать ее жалостные истории, и мы станем подружками? Зачем ее вообще сюда привели? Моя соседка – пустая койка, мне так привычней. Еще не хватало слышать чужой плач и причитания прямо у себя над ухом.
– Почему? – удивляется девушка. Судя по выражению, вполне искренне.
– Потому что я не хочу.
Я снова ложусь и закрываю глаза локтем. Кожей чувствую, что она продолжает на меня таращиться. Точно сумасшедшая. Лунатичка. Если буду с ней беседы беседовать, окончательно спячу.
Снова пытаюсь вызвать в памяти музыку Шопена, но мой внутренний пианист фальшивит. Я глубоко и ровно дышу, но это не позволяет мне отвлечься от того, что я слышу рядом с собой. Я слышу, как она молится:
– Славься, Царица, Матерь милосердия, жизнь, отрада и надежда наша, славься. К Тебе взываем в изгнании, чада Евы, к Тебе воздыхаем, стеная и плача в этой долине слёз. О Заступница наша…
Она все бормочет и бормочет, пока я не накрываю голову подушкой и не перестаю различать слова.
Слюнявая идиотка. Ты уже здесь. Здесь за тебя никто не заступится.
***
Уснуть мне все же не удается. Никакого покоя в этой чертовой юдоли скорби! На этот раз медсестра появляется с голубым халатом на вытянутых руках. Халат у меня вместо выходного платья, а это значит, что меня хочет видеть кто-то извне.
Я не сопротивляюсь, хотя не могу представить, чтобы меня посетил хоть кто-то приятный. Мать? Не хочу с ней встречаться, ее заплаканное лицо и замученный вид заставляют чувствовать нечто вроде жалости. Пан следователь? О, мой старый друг пан следователь. Он так и не добился для меня обвинения в убийстве девочек, но с тех пор так и не отказался от этой идеи. А может, это она? Пани Новак.
При одной только мысли о бывшей наставнице, о том, что она может оказаться поблизости, на расстоянии одного отчаянного рывка… У меня чешутся руки, чтобы запустить ногти в лживые зеленые глаза.
Медсестра торопит меня, хмурится, когда я путаюсь в рукавах халата, плотно запахивает его на груди и туго затягивает поясок. С чего бы такая спешка? Женщина критически осматривает с ног до головы и остается недовольной. Она разворачивает меня спиной и наскоро заплетает мне косу. Снова разворачивает, как большую куклу, как манекен в магазине готового платья, и с силой щиплет за обе щеки. Это так неожиданно и остро-больно, что я не удерживаюсь от тихого возгласа, но она цыкает на меня, и тут же улыбается: