Читать книгу Моя борьба. Книга пятая. Надежды (Карл Уве Кнаусгор) онлайн бесплатно на Bookz (9-ая страница книги)
bannerbanner
Моя борьба. Книга пятая. Надежды
Моя борьба. Книга пятая. Надежды
Оценить:
Моя борьба. Книга пятая. Надежды

5

Полная версия:

Моя борьба. Книга пятая. Надежды

– Ингвиль, ты же психологию изучаешь, верно?

Она взглянула на меня:

– Начала неделю назад.

– Ты не знаешь, куда в таких случаях обращаются?

Она покачала головой. Мортен снова посмотрел на меня:

– Я, может, забегу к тебе сегодня вечером. Можно?

– Естественно. Заходи обязательно.

Он кивнул.

– Ладно, увидимся. – Мортен развернулся и зашагал прочь.

– Твой друг? – спросила Ингвиль, когда Мортен удалился настолько, что не слышал нас.

– Да нет, не сказал бы, – ответил я, – он мой сосед, я тебе о нем рассказывал. Я его всего раза три или четыре видел. Просто он весь наружу – я таких еще не встречал.

– Да уж, это точно, – согласилась она, – ну, мне пора. Позвонишь мне?

В груди кольнуло. На секунду-другую у меня перехватило дыхание.

– Хорошо, – пообещал я.

Когда я остановился на вершине холма и увидел внизу подо мной город, меня пронзило острое ощущение счастья, и я не понимал, как дойду до дома, как буду писать, есть, спать. Но мир так устроен, что он идет навстречу как раз в такие моменты, внутреннее счастье ищет внешнего отклика и находит, оно всегда его находит, даже в самом безрадостном окружении, потому что нет на свете ничего относительнее красоты. Будь мир другим, то есть без моря и гор, без равнин и озер, пустынь и лесов; если бы он состоял из чего-то иного, для нас совершенно невообразимого, потому что мы ничего другого не знаем, то мы бы все равно нашли в нем красоту. Существуй в нашем мире какие-нибудь глии и райи, эванбилит и кониулама, например, или ибитейра, пролуфн и лопсит или еще что-нибудь наподобие, мы и их воспевали бы, потому что так уж мы устроены, мы восхищаемся нашим миром и любим его, хотя это вовсе не обязательно, мир есть мир, и другого у нас все равно нет.

Поэтому, когда в ту среду в конце августа я спускался по лестницам к центру города, в моем сердце находилось место для всего, что попадалось мне на глаза. Стертые каменные ступеньки: потрясающе. Выгнутая крыша возле высокого и прямого каменного здания: какая красота. Непрозрачная пищевая бумага на решетке, ветер подхватывает ее и, отнеся на пару метров в сторону, снова опускает, на этот раз на тротуар, весь в белых пятнах жвачки: невероятно. Щуплый старик в ветхом костюме и с пакетом, битком набитым бутылками, ковыляет по улице: удивительное зрелище. Мир протянул мне руку, я ухватился за нее, и он повел меня через центр и по холмам с другой стороны до самой квартиры, где я немедленно уселся за стихотворение.

* * *

На следующий день перед первым занятием мы сдали работы. Пока мы болтали и пили кофе, преподаватели скопировали наши тексты – мы слышали, как гудит ксерокс, и, так как дверь стояла открытой, видели короткие вспышки каждый раз, когда аппарат освещал лист бумаги. Наконец копии были готовы, и Фоссе раздал каждому по экземпляру и несколько минут мы молча читали. Потом он выбросил вперед руку и посмотрел на часы – пришло время приступать к обсуждению.

У нас уже выработался определенный порядок: один студент читал, остальные по очереди комментировали, а когда заканчивали, комментировал преподаватель. Последнее было наиболее важно, особенно когда этот преподаватель – сам Фоссе, потому что хоть он и нервничал и будто бы слегка боялся, слова его звучали веско и убедительно, отчего стоило ему заговорить, как все обращались в слух.

Он подолгу останавливался на каждом стихотворении, анализировал каждую строчку, порой каждое слово, хвалил удачные обороты, критиковал неудачные, рассуждал о потенциале образов, которые можно развить и вывернуть иначе, – и все это настолько веско и сосредоточенно, не сводя глаз с текста, практически не глядя на нас, что мы всё за ним записывали.

Мое стихотворение, разобранное последним, было о природе. Я попытался передать в нем красоту и безграничность пейзажа, в последней строке трава шептала «пойдем», словно звала с собой читателя, передавая то чувство, которое переполняло меня, когда я смотрел на картину. Поскольку картина представляла собой пейзаж, ничего модернистского в стихотворении не было, дома я довольно долго прикидывал, как осовременить текст, и внезапно мне пришел в голову образ «широкоформатное небо», и я радостно за него уцепился, он создавал впечатление, похожее на то, что я пытался передать в прозе: глядя на действительность, мальчики накладывали на нее увиденное по телевизору и прочитанное в книгах, но в основном телепередачи. В результате получался сходный эффект. Образ, на мой взгляд, демонстрировал разрыв с лирикой и поэтическими канонами, и, прочитав стихотворение в аудитории, я решил, что все так и работает.

Фоссе, в белой рубашке с закатанными рукавами и синих брюках, со щетиной на подбородке и залегшими под глазами темными тенями, после того как я прочитал стихотворение, не стал его перечитывать, как стихи других, а заговорил сразу.

Он сказал, что Аструп ему нравится и что тот вдохновил не меня первого, вот Улава Х. Хауге тоже, например. Затем он приступил к разбору стихотворения. Первая строка, сказал он, клише – выкидывай. Вторая строка тоже клише. И третья, и четвертая. Единственно ценное во всем стихотворении – это «широкоформатное небо». Такого я прежде не встречал. Этот образ можешь сохранить. А остальное выкинь.

– Но тогда от стихотворения ничего не останется, – пробормотал я.

– Верно, – согласился он, – но у тебя и описание природы, и мечты о ней – это клише. От загадочности Аструпа в твоем стихотворении нет ни капли, ты превратил его в банальность. А вот «широкоформатное небо» – это, как я уже сказал, неплохо. – Он поднял голову. – Ну вот и все на этом. Выпить пива в «Хенрике» кто-нибудь хочет?

Хотели все. Мы собрались и под дождем зашагали в кафе, находившееся напротив «Оперы». Я едва не плакал, но ничего не говорил и понимал, что если уж плакать, то сейчас, пока мы идем, потому что сейчас можно помолчать, а когда мы будем на месте, придется разговаривать, притворяться веселым или, по крайней мере, заинтересованным, чтобы никто не догадался, насколько сильно слова Фоссе меня ранили.

С другой стороны, думал я, усаживаясь на диван и ставя на стол перед собой пиво, – изображать слишком уж бодрый вид тоже неестественно, иначе бросится в глаза, как я стараюсь, чтобы остальные ничего не заметили.

Рядом уселась Петра.

– Ты написал отличный стих. – Она хихикнула.

Я не ответил.

– Говорю же, ты слишком серьезно себя воспринимаешь, – сказала она. – Это всего лишь стих. – И добавила: – Ладно тебе.

– Легко сказать, – ответил я.

Она посмотрела на меня – с обычной насмешкой в глазах и обычной иронической улыбкой.

Юн Фоссе повернулся ко мне.

– Писать стихи трудно, – сказал он, – это мало кому удается. У тебя есть один удачный образ, и это замечательно, понимаешь?

– Да-да, конечно, понимаю, – ответил я.

Он будто собирался что-то добавить, но откинулся на спинку и отвернулся. То, что он пытается меня утешить, казалось еще унизительнее, чем сам разбор. Получается, он считает, будто мне нужно утешение. Первым уходить отсюда нельзя, потому что тогда все решат, что я расстроен и мне тяжело. Вторым и третьим тоже – подумают то же самое. А вот четвертым можно, тут никто уж точно не подумает ничего такого.

К счастью, засиживаться никто не собирался, всем хотелось по одному пиву после занятий, и не больше, поэтому через час я поднялся и, не потеряв лица, покинул кафе. Дождь разошелся, он ливнем обрушивался на улицы центра, сейчас почти пустые, поскольку все уже закрылось. Плевать мне на дождь, плевать на людей и на кривые деревянные домишки, рядами выстроившиеся на склоне, по которому я поднимался, тоже плевать. Я спешил, меня тянуло домой, запереться и побыть в одиночестве.

Дома я сбросил ботинки, повесил мокрый дождевик в шкаф и забросил пакет с текстами и блокнотом на верхнюю полку, потому что одного взгляда на него было достаточно, чтобы ко мне вернулся стыд.

На беду, нам снова задали написать стихотворение, сегодня вечером, а на следующий день предстояло его декламировать и разбирать. Может, и на это тоже плюнуть?

По крайней мере, сейчас сил на него точно нет, подумал я и лег на диван. Над головой стучал по стеклу дождь. Ветер с тихим свистом налетал на газон и разбивался о стены дома. Время от времени доски поскрипывали. Я вспомнил шум ветра возле дома, в котором рос, казавшийся гораздо громче, чем тут, из-за того, что кругом были деревья. Какой же мощный это был звук. Внезапно нарастая, он приближался, умолкал, снова нарастал, вздох за вздохом проносился сквозь лес, и деревья качались туда-сюда, словно пытаясь от чего-то уклониться.

Больше всего я любил одинокие сосны рядом с домами. Они выросли в лесу, но потом лес вырубили, горы взорвали, разбили газоны и выстроили дома, рядом с которыми теперь оказались эти сосны. Огромные и стройные, с ветвями высоко над землей. Красноватые, почти огненно-красные, когда на них светило солнце. Они похожи на капитанов, думал я почти каждый раз, глядя в окно на соседский двор, на покачивающиеся сосны, а сам двор – это корабль, забор – релинг, дома – каюты, поселок – флотилия.

Я встал и прошел на кухню. Накануне вечером я замочил всю грязную посуду, ножи и вилки в горячей воде, в которой развел чуть-чуть мыла, так что теперь осталось только ополоснуть все под холодной водой – и посуда засияет чистотой. Я был доволен, что придумал такой способ – так мне, считай, и посуду мыть не надо.

Закончив, я уселся перед пишущей машинкой, включил ее, заправил лист бумаги и немного посидел, разглядывая его. А потом начал печатать новое стихотворение.


СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА.


Я вытащил листок и посмотрел на него.

Мысль о том, как я зачитаю это вслух в академии, приводила меня в восторг, меня распирало от радости, когда я все это себе представлял, как они отреагируют и что скажут. Что тут сплошь клише, все надо выкинуть и оставить только одно слово?

Ха-ха-ха!

Я налил себе кофе и закурил. Впрочем, радость моя была не то чтобы полной: зачитать это вслух значило сильно рискнуть, это провокация, пощечина, а если я чего и опасался, то это со всеми разругаться. Но чем больше я боялся, тем заманчивее оно выглядело. Запретное притягивало, головокружительный страх, сродни боязни высоты, подталкивал все-таки это сделать.

Около восьми в дверь позвонили, я подумал, что пришел Мортен, но это оказался Юн Улав, он стоял под дождем в распахнутой куртке и кроссовках, словно выскочил из соседней двери, хотя в определенном смысле так оно и было – его дом находился совсем рядом.

– Работаешь? – спросил он.

– Нет, уже закончил, – ответил я, – входи!

Он уселся на диван, я налил нам по чашке кофе и сел на кровать.

– Как учеба? – спросил он.

– Ничего, – ответил я, – но у нас все сурово. Когда обсуждают твой текст, жалеть тебя никто не будет.

– Ясно, – откликнулся он.

– А сейчас мы сочиняем стихи.

– А ты что, умеешь?

– Раньше не писал. Но весь смысл учебы в том, чтобы все время пробовать что-нибудь новое.

– Понятно. А я еще толком и не начал учиться. А задают столько, что все время ощущение, будто я не успеваю. Одно дело с гуманитарными предметами – можешь жить на старом запасе или просто мозгами шевелить… Хотя мозгами шевелить вообще полезно. – Он засмеялся. – Но тут надо столько всего именно знать. И точность требуется совсем другая. Поэтому единственное, что помогает, – это читать. Народ у нас просто железный, в читалку приходят с утра, а уходят ближе к ночи.

– Но ты не из таких?

– Скоро тоже начну, – улыбнулся он, – просто пока еще толком не вошел в ритм.

– По-моему, у нас в Академии писательского мастерства тоже трудно, только иначе. Знаний, как от вас, от нас, правда, не требуют. Но чтобы стать писателем, одного чтения мало.

– Ясное дело, – согласился он.

– У тебя это либо есть, либо нет. Наверное, так. Но читать тоже важно. Просто это не главное.

– Точно. – Он отхлебнул кофе и посмотрел на письменный стол и полупустую книжную полку.

– Я все собираюсь написать о безобразном – хочу попытаться найти в нем красоту, может, ты понимаешь, ведь нельзя сказать, что красота красива, а безобразность безобразна, все куда относительней. Ты слышал Propaganda? – Я посмотрел на него.

Он покачал головой. Я подошел к проигрывателю и поставил пластинку.

– Пока все красиво – мрачно и изящно, а дальше пойдет безобразный атональный кусок и испортит всю красоту, но это и хорошо, понимаешь?

Он кивнул.

– Слушай. Вот пошло безобразное.

Мы оба молча слушали. Когда кусок закончился, я встал и прикрутил звук.

– Ты очень хорошо сказал про безобразное. Но я себе его представлял не совсем так, – сказал он. – Эта мелодия не то чтобы безобразна.

– Возможно. Но, когда пишешь, все немного иначе.

– Да, – сказал он.

– Я сегодня вечером сочинил стихотворение. Хочу завтра в академии прочитать. Или… даже не знаю. Оно довольно радикальное. Хочешь посмотреть?

Юн Улав кивнул. Я подошел к столу, взял листок и протянул Юну Улаву. Тот, не заподозрив подвоха, сосредоточенно уставился на листок, затем я увидел, как щеки его залил слабый румянец, а после Юн Улав повернулся ко мне и расхохотался, громко и искренне.

– Ты ж не станешь зачитывать это вслух?

– Стану, – сказал я. – В этом и смысл.

– Даже не думай, Карл Уве. Только выставишь себя на посмешище.

– Это же провокация, – сказал я.

Он снова рассмеялся:

– Верно. Но все равно не читай. Ты же сам говоришь, что не уверен. Вот и не надо.

– Ладно, я еще подумаю. – Я взял листок и положил на стол. – Еще кофе будешь?

– Да я уже скоро пойду.

– У Ингве, кстати, вечеринка в субботу. Придешь? Он велел тебя пригласить.

– Да, было бы клево.

– Можно будет сперва у меня разогреться, а потом возьмем такси и поедем к нему.

– Отлично!

– Если хочешь, бери с собой кого-нибудь из приятелей, – добавил я.

Он поднялся.

– Во сколько начнем?

– Даже не знаю. Может, в семь?

– Тогда увидимся. – Он обулся, накинул куртку и вышел.

Я проводил его до крыльца. Там он обернулся:

– Не читай этого! – И, завернув за угол, исчез в темноте и дожде.

* * *

Едва я улегся, часа в два, как возле входной двери послышались шаги, дверь открыли и с грохотом захлопнули. Кто-то шагал вниз по лестнице, и я догадался, что это Мортен. Потом внизу загремела музыка, так громко он ее еще не включал, а потом все так же внезапно стихло.

Проснувшись на следующий день, я по-прежнему не знал, как поступить, поэтому взял листок со стихотворением с собой в академию, чтобы решить на месте. Это оказалось нетрудно. Я вошел в аудиторию; остальные уже расселись по местам, налив себе кофе или чаю, поставив сумку, рюкзак или пакет возле стола или разместив их возле стены, рядом с мокрыми зонтами – несколько раскрытых сохли возле ксерокса и на полу между столом и кухонной стойкой, – и увидев все это, проникшись атмосферой дружелюбия, я понял, что читать это стихотворение нельзя. Оно полно ненависти, ему место у меня в квартирке, там, где кроме меня никого нет, а не здесь, где рядом остальные. Можно, конечно, стереть границу между этими двумя мирами, но какая-то сила отдаляла их друг от друга, говоря, что объединять их нельзя.

Признаться, что я не выполнил задания, было унизительно. Все поняли, что я ничего не сочинил из-за отзыва Фоссе, а значит, я бесхребетный, безвольный, обидчивый, несамостоятельный и вообще слабак.

Чтобы исправить впечатление, я всячески старался проявлять внимание и интерес к разбору того, что сочинили остальные. И все прошло неплохо, я почти освоил технику комментирования стихов, я знал, на что обращать внимание, что считается хорошим, а что не очень, и умел выразить это четко и внятно, в отличие от некоторых. Для людей, по идее в совершенстве владеющих языком, они слишком мямлили и мялись, то и дело отводили взгляд и отказывались от своих слов, едва произнеся их, при том что замечания их порой были совершенно мелкими и несущественными, и иногда я принимался говорить лишь для того, чтобы внести в обсуждение ясность и порядок.

По пути домой я зашел в «Мекку», где накупил продуктов на семьсот крон, и когда вышел, нагруженный шестью пакетами, перспектива тащиться с ними пешком до дома показалась мне такой безрадостной, что я поймал такси, которое тут же остановилось возле бордюра, сложил пакеты в багажник и, словно король, покатил по мокрым улицам, вознесенный над будничной суетой вокруг, и хотя такси стоило дорого и на нем я потерял деньги, сэкономленные на продуктах в «Мекке», оно того стоило.

Дома я убрал продукты, прогулялся с фотоальбомом до туалета, поужинал и попытался писать, на этот раз не стихи, со стихами покончено, я прозаик, и, когда я заметил, что фразы даются мне с прежней легкостью, что писать легко, от сердца у меня отлегло, потому что немного опасался, что то, как Фоссе обошелся с моим провальным стихотворением, подкосит мою веру в себя как прозаика, но нет, все осталось как прежде, написав четыре страницы, я успокоился и пошел звонить Ингвиль.

На этот раз нервничал я меньше: во-первых, она сама просила меня позвонить, во-вторых, я всего лишь собираюсь пригласить ее на вечеринку, и если она откажется, это еще не означает, что она отказалась от меня.

Я стоял под маленьким куполом из прозрачной пластмассы и, прижимая к уху трубку, ждал, когда на том конце ответят. Капли дождя тянули по пластмассе длинные рваные борозды, собирались вместе и с тихим всплеском падали на асфальт. В свете фонаря небо надо мной казалось полосатым.

– Алло?

– Здравствуйте, позовите, пожалуйста, Ингвиль…

– Это я, привет.

– Привет. Ты как?

– По-моему, неплохо. Ну да, хорошо. Сижу себе в комнате, читаю.

– Неплохо.

– Ага. А у тебя как дела?

– Хорошо. Я тут подумал – хочешь, пошли в субботу на вечеринку? То есть завтра. Мой брат устраивает.

– Ой, это клево.

– Сначала у меня соберемся, разогреемся, потом на такси доедем до него. Он живет в Сулхеймсвикене. Придешь часов в семь?

– Хорошо.

– Юн Улав точно придет, так что знакомые у тебя там будут.

– Твой двоюродный брат просто вездесущий.

– Да, это точно…

Она посмеялась, потом умолкла.

– Ну так что, – спросил я, – завтра в семь у меня?

– Да. С меня, как обычно, хорошее настроение и позитивный взгляд на мир!

– Буду ждать, – сказал я, – увидимся. Пока.

– Пока.

* * *

На следующее утро я прибрался в квартире, поменял постельное белье, выстирал одежду и повесил ее сушиться внизу, в подвале, – мне хотелось, чтобы все было в ажуре на тот случай, если после вечеринки Ингвиль поедет ко мне. Ведь сегодня что-то непременно произойдет. Во время нашей первой бергенской встречи инициативы я не проявил, однако это было объяснимо и поправимо; вторая прошла иначе, она состоялась днем и дала шанс для более близкого знакомства; но сейчас, встречаясь с ней в Бергене в третий раз, я должен обозначить свои намерения, сделать первый шаг, потому что иначе она ускользнет. Просто болтать с ней недостаточно, нужен поступок – поцелуй, объятие, – и тогда, возможно, когда мы после вечеринки выйдем на улицу, я задам ей вопрос – пойдем ко мне?

Это пугало, но что делать, иного пути нет, иначе вообще ничего не выйдет. И мне вовсе не обязательно следовать этому плану буквально, можно импровизировать по ситуации, стараться понять ее желания, но бездействовать нельзя, невозможно, а там пускай она отвергнет меня, если я ее не устраиваю или ей кажется, будто я слишком тороплю события.

Однако, если она все же пойдет ко мне, я должен буду ей признаться. Нельзя в очередной раз опозориться, попытавшись скрыть, что я слишком быстро кончаю, надо сказать ей об этом сразу, – как о пустяке, как о проблеме незначительной и вполне решаемой. С единственной девушкой, с которой мне удалось потрахаться по-настоящему, этим летом в палатке на фестивале в Роскилле, у меня с каждым разом получалось все лучше, поэтому я, по крайней мере, знал, что могу. Но та девчонка не значила для меня ничего, во всяком случае, значила не так много, как Ингвиль, а теперь на кону оказалось все, мне, кроме нее, никто не нужен, я не могу ее потерять только по этой причине.

Я знал и еще кое-что: если выпить, станет легче, и все же слишком напиваться не надо, потому что тогда она решит, что я от нее только одного и хочу. А это неправда! Ничего даже похожего на правду.

* * *

Первыми пришли Юн Улав и двое его приятелей, Идар и Терье. Я уже выпил три бутылки пива и говорил и действовал с полной уверенностью. Поставив на стол миску с чипсами и вазочку арахиса, я принялся рассказывать про Академию писательского мастерства. Они читали Рагнара Ховланна, слышали о Яне Хьерстаде и, разумеется, Хьяртане Флёгстаде, и, как мне показалось, прониклись, узнав, что эти писатели будут у нас преподавать.

– Они расскажут о том, как сами работают, – сказал я, – но главное, будут читать и анализировать наши тексты. А вам как Хьерстад, нравится?

Тут в дверь позвонили, и я пошел открывать. Это была Анне, вся в черном и в маленькой черной шляпке, из-под которой на лоб падал длинный локон. Я наклонился и обнял ее, она положила ладонь мне на спину и задержала ее там, пока я не выпрямился.

– Рада видеть. – Она засмеялась.

– И я тебя тоже, – ответил я, – проходи!

Она поставила на пол возле двери маленький рюкзак и, снимая куртку, поздоровалась с остальными. Присущий ей кипучий темперамент в свое время поразил меня контрастом с ее готическими увлечениями и мрачной жизненной философией. Анне – это The Cult и The Cure, Jesus and Mary Chain и бельгийцы Crammed Discs, This Mortal Coil и Cocteau Twins, туман, тьма и романтика смерти, но на губах у Анне всегда играла улыбка, а передвигалась она почти вприпрыжку. Она была старше меня, но, когда мы с ней работали вместе, она – за пультом в микшерской, я – с микрофоном по другую сторону стекла, я думал, что она, возможно, чуть запала на меня, хотя наверняка не знал, такое никогда точно не знаешь, да и как бы там ни было, ничего не происходило, мы дружили, оба увлекались музыкой, хоть я больше тяготел к поп-направлению. Сейчас она была студенткой, как и я, одна в незнакомом городе, но уже завела себе друзей, судя по тому, что она рассказывала, сидя на стуле и скрестив руки. Ничего удивительного, она всегда была общительной, и тем вечером моя квартирка быстро стала центром нашей маленькой студенческой компании.

bannerbanner