banner banner banner
Моя борьба. Книга пятая. Надежды
Моя борьба. Книга пятая. Надежды
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Моя борьба. Книга пятая. Надежды

скачать книгу бесплатно

– Слушай, – обратилась она ко мне, – я, оказывается, ровно вдвое старше тебя. Тебе девятнадцать, а мне тридцать восемь. Ты совсем молоденький!

– Да, – ответил я.

– Как чудесно, что тебя приняли.

– Да, – согласился я.

Петра отвернулась, Хьетиль посмотрел на нас добрыми глазами. Чуть позже мы поравнялись с остальными – они стояли на светофоре. По другую сторону улицы выстроились ветхие домишки с серыми от выхлопов и пыли стенами и совершенно непрозрачными окнами. Солнце по-прежнему светило, но небо на севере, над горами, почернело.

Мы перешли дорогу, поднялись на пологий холм, мимо букинистического магазина, довольно занюханного, судя по тому, что было видно в окно: в глубине висели журналы комиксов, а на накрытой зеленой тряпкой доске лежали дешевые книжки в мягких обложках, выцветших от солнца, которое после обеда нещадно било в стекла. Чуть поодаль, с противоположной стороны, располагался бассейн, куда я решил наведаться в ближайшие дни.

Возле кафе «Опера» наша компания разделилась, я попрощался с остальными и заспешил домой. Мне хотелось купить несколько книг, желательно поэтических сборников, потому что стихов я почти не читал, разве что в школе, а там мы проходили в основном Вергеланна и Вилденвея, и еще однажды, когда на норвежском в старших классах мы устроили что-то вроде кабаре и вместе с Ларсом декламировали со сцены тексты Джима Моррисона, Боба Дилана и Сильвии Плат. Кроме этих шести стихотворений, других хороших стихов я за всю жизнь ни разу не видел, и теперь, во-первых, уже забыл те шесть, а во-вторых, догадывался, что в академии нам предстоит познакомиться с текстами совсем иного рода. Но с книгами предстояло подождать до стипендии.

В почтовом ящике лежала только реклама, но среди рекламных буклетов затесался маленький каталог от английского книжного клуба, находящегося, как ни странно, в Гримстаде. Этот каталог я внимательно изучил: книги оттуда можно было заказывать бесплатно. Я отметил избранные сочинения Шекспира, сочинения Оскара Уайльда, сборник поэзии и драматургии Т. С. Элиота, все это на английском, а на последних страницах каталога я увидел сборник фотографий полуодетых и обнаженных женщин, его я тоже заказал, это же не порно, а искусство или, по крайней мере, серьезные фотографии, вот только мне-то все равно, и меня пробрала дрожь при мысли о том, что вскоре я буду рассматривать фотографии и, возможно… да, дрочить. Я до сих пор еще ни разу этого не делал, но уже заподозрил, что это неестественно, ведь очевидно, что все остальные этим занимаются, и вот мне выпал шанс, такая книга, я поставил напротив нее крестик, написал с обратной стороны номер и название, внизу – мое имя и адрес, и оторвал бланк заказа. Все было бесплатно, получатель бланка оплачивал также пересылку.

Я подумал, что, отправляя бланк, смогу заодно отослать несколько открыток об изменении адреса, и направился на почту, сжимая в руке бланк и маленькую черно-красную записную книжку.

По пути назад я попал под дождь. Здесь он начинался не так, как я привык, с одной-двух капель, и силу набирал не постепенно, нет, – тут за секунду он развивал мощность от нуля до сотни, вот дождя нет, а в следующий миг тысяча миллионов капель одновременно обрушиваются на землю вокруг и земля откликается журчанием, почти рокотом. Я резво побежал вниз, смеясь про себя: до чего потрясающий город! И, как всегда, при мысли о чем-то красивом я вспомнил об Ингвиль. Она живой человек, существующий в этом мире, она воспринимает его по-своему, у нее собственные воспоминания и ощущения, у нее свои отец и мать, сестра и друзья, своя обстановка, собственные, родные ей пейзажи, знакомые с детства, и все это живет в ней, эта колоссальная сложность, которую являет собой другой человек, которую мы, глядя на него, замечаем лишь отчасти и тем не менее все равно преисполняемся нежностью к нему, загораемся любовью к нему, потому что это совсем просто, пара серьезных глаз, в которых вдруг вспыхивает радость, пара дразнящих озорных глаз, которые неожиданно делаются неуверенными или вдумчивыми, нерешительными; человеческая нерешительность – есть ли в мире что-нибудь прекраснее? Когда он, несмотря на все свое внутреннее богатство, нерешителен? Это замечаешь, в это влюбляешься, и пусть этого мало, пусть скажут, что этого мало, но это всегда правильно. Сердце никогда не ошибается.

Сердце никогда не ошибается.

Не ошибется сердце никогда.

* * *

На час-другой мир наполнился шумом дождя, покачивающимися зонтиками, сердитыми «дворниками» автомобилей, тусклым светом фар, пробивающимся сквозь влажную темноту. Я сидел на диване, время от времени поглядывая на улицу, а иногда – в книгу, «Клады кладбищ» Ульвена, в которой ни слова не понимал. Даже когда я старался сосредоточиться и читал как можно медленнее, по нескольку страниц подряд, я не понимал ничего. Каждое отдельное слово – понимал, дело было не в них, и сами по себе предложения тоже понимал, но общий смысл – нет. Даже близко. И это совершенно вымораживало меня, я же знал – нам выдали эти две книги не просто так. Они считаются хорошими, значимыми, а я не понимал ровным счетом ничего.

Ни малейшей догадки. Там было что-то про кашель, записанный на старой пластинке, про мужчину, который едет на похороны, а в машине невероятно жарко, про пару на каком-то курорте. Это я понимал, но, во-первых, не имелось никакого сюжета, а во-вторых, никакой хронологии, никакой взаимосвязи, все вперемешку, что само по себе выглядело неплохо, и все же – что именно он здесь понамешал? Это не были мысли и не было никого конкретного, кому они могли принадлежать. Ни рассуждений, ни описаний, а как-то все сразу и одновременно, однако понять это нечего было и пытаться, ведь я не мог постичь главного – что именно все это означает.

Я надеялся, что этому нас научат.

Главное – внимательно слушать, записывать все, что скажут, ничего не упустить.

Фоссе упомянул модернизм и постмодернизм, звучит неплохо, это значит – мы и наше время.

* * *

Когда я ужинал – из-за отсутствия денег пятью кусками хлеба с маслом и тремя яйцами всмятку, – в дверь постучали. На пороге стоял мой сосед Мортен, держа в руке большой черный зонт с ручкой как у трости, в красной кожаной куртке, синих «левисах» и лоферах с белыми носками, и хотя на этот раз он причесался, в нем все равно чувствовалось нечто необузданное, особенно, наверное, во взгляде, но и в жестах тоже, словно он изо всех сил пытается удержать внутри что-то огромное. И еще в смехе, которым он разражался в самые неподходящие моменты.

– Привет! – сказал он. – Можно войти? Поболтаем. А то в прошлый раз совсем коротко получилось, хе-хе.

– Проходи, – пригласил я.

Он остановился в дверях и огляделся.

– Садись, – сказал я и опустился перед проигрывателем, выбирая пластинку.

– «Тридцать семь и два по утрам», ну да, – проговорил он, – я видел фильм.

– Хороший, – ответил я и повернулся к Мортену.

Садясь, он поддернул брюки. Было в нем и что-то чопорное, что, наряду со смутной, но явной необузданностью заполнило всю комнату.

– Ага, – согласился он, – и Бетти Блю отличная. Особенно когда спятила!

– Да, верно. – Я уселся за стол напротив него. – Давно тут живешь?

Он покачал головой:

– Нет, сэр! Я две недели назад въехал.

– А учишься на юридическом?

– Ага. Законы и параграфы. А ты сам на писателя, да?

– Да. Сегодня как раз начали.

– Блин, я бы тоже не прочь. Чтоб выразить все, что у меня вот тут. – Он постучал себя по груди. – Иногда бывает так тоскливо. Тебе тоже?

– Да, бывает.

– Здорово, если можешь это выплеснуть, правда?

– Да, но я не поэтому.

– Что «не поэтому»?

– Пишу не поэтому.

Он с самоуверенной улыбкой посмотрел на меня, хлопнул ладонями по ляжкам, приподнялся, словно собираясь встать, но вместо этого снова плюхнулся на диван.

– Ты влюблен? В смысле прямо сейчас? – спросил он.

Я уставился на него:

– А ты? Если уж ты спросил.

– Я очарован одной тут. Иначе не скажешь. Очарован.

– Я тоже, – признал я. – Невероятно.

– Как ее зовут?

– Ингвиль.

– Ингвиль! – повторил он.

– Только не говори, что ты ее знаешь, – сказал я.

– Нет-нет. Она студентка?

– Да.

– Вы с ней встречаетесь?

– Нет.

– Вы ровесники?

– Да.

– А Моника меня на два года старше. Это, наверное, не очень хорошо.

Он принялся теребить спицы зонта, прислоненного к дивану. Я взял пачку табака и стал сворачивать самокрутку.

– Ты в доме уже со всеми познакомился? – спросил он.

– Нет, – ответил я, – только с тобой. И еще мельком видел ту, которая из душа вышла.

– Лилиан, – сказал он. – Живет возле лестницы, на этом же этаже. Над ней живет старушка, которая сует нос в чужие дела, но неопасная. Напротив тебя – Руне. Очень приятный чувак из Согндала. И все.

– Постепенно со всеми познакомлюсь, – сказал я.

Он кивнул.

– Ну, не стану тебя больше отвлекать. – Он поднялся. – Увидимся. Что-то мне подсказывает, что про твою Ингвиль я узнаю еще немало.

Мортен вышел, его шаги затихли на лестнице, и я вернулся к ужину.

* * *

На следующее утро я отправился в университет проверить, не начислили ли стипендию, оказалось, еще нет; прошел мимо площади Хёйден до района Драгефьелле, где располагался юридический факультет, а там свернул направо, вниз по узенькой улочке, и неожиданно вышел прямо к бассейну – проходя мимо, я старался дышать поглубже, потому что из вделанных в тротуар решеток пахло хлоркой, отчего пробудились все счастливые детские воспоминания и раскрылись, словно спавшие ночью бутоны в первых лучах утреннего солнца.

Впрочем, там, где я бродил, солнца не наблюдалось, моросил дождь, обложной и непрекращающийся, а между домами проглядывал фьорд, гнетущий, черно-серый, под небом таким низким и полным влаги, что шов между ним и водой почти размылся. Я смирился и надел дождевик, легкий, зеленый, из-за которого я смахивал на деревенщину или городского сумасшедшего, но в такую погоду ничего не остается: этот дождь не из тех, что прольется ливнем и через полчаса закончится; серые, почти черные тучи провисали надо мной плотным, налитым водой брезентом.

Атмосфера в аудитории изменилась: сапоги, зонты и мокрые куртки да еще и серый свет в окне, отчего помещение отражалось в стеклах, напоминали обо всех школьных классах, где я за много лет успел побывать, в том числе и о школе в Северной Норвегии, уже занявшей свое место в ряду помещений, с которыми меня связывали приятные воспоминания.

Усевшись, я достал блокнот, взял из стопки скрепленные степлером листки и стал читать, потому что все остальные именно этим и занимались. Сидящие возле доски Фоссе с Ховланном тоже читали. Тексты написала Труде – так звали девушку со строгим лицом, – и их решили разобрать первыми. Стихи, причем красивые, это я сразу заметил. Пейзажи словно из снов, лошади, ветер и свет – и все это в нескольких строках. Я читал, не зная, чего искать, не понимал, что хорошо, а что нет и что могло бы улучшить текст. Пока я читал, в груди у меня нарастал страх: эти строки намного лучше того, что сочинил я сам, даже сравнивать нельзя, такие стихи – искусство, это я понимал. И что мне ответить, если Фоссе или Ховланн спросят мое мнение об этих стихах? Под деревом стоят лошади – что это означает? В следующей строчке нож скользит по коже – это что? И зачем несколько лошадей несутся по лугу, выбивая копытами дробь, а над горизонтом висит глаз?

Несколько минут, и все началось по-настоящему, всерьез. Фоссе попросил Труде почитать вслух. Она замерла, сосредоточилась и принялась читать. Ее голос точно модулировался самим стихом, мне казалось, она не производит слова ртом, они лежат там готовые, а голос – только средство их извлечь. В то же время ни для чего другого, помимо стиха, места в ее голосе не оставалось, и эти немногочисленные слова составляли завершенное целое, в котором ее самой уже не было.

Мне понравилось, однако сделалось неуютно, потому что строки ни о чем мне не говорили, я не знал ни к чему она стремится, ни о чем стихи.

Когда она закончила, заговорил Ховланн. Итак, нам предстоит прокомментировать услышанное, одному за другим, чтобы у каждого появилась возможность высказаться и выразить свое мнение. Необходимо помнить, сказал он, что тексты, которые мы здесь обсуждаем, не обязательно закончены или завершены и что благодаря критике мы учимся. Однако для нас важна не только критика собственных текстов – одинаково важно обсуждать чужие тексты, потому что именно в этом и заключается задача нашего курса: читать, учиться читать, вырабатывать способность к чтению. Главное умение писателя – не сочинять, а читать. Читайте как можно больше, читая, вы не потеряете себя, не утратите оригинальность, как раз наоборот – вы обретете себя. Чем больше вы читаете, тем лучше.

Пришел черед обсуждения. Многие мямлили и запинались, большинство довольствовались тем, что похвалили тот или иной образ или строку, однако в процессе выработалось несколько терминов, к которым мы продолжали прибегать и дальше, например «ритм» – «хороший» либо «не до конца выдержанный», и еще упоминались «звучание», «экспозиция» и «финал», «подкрутить» и «убрать». Экспозиция замечательная, и ритм выдержан, в середине чуть невнятно, точно не скажу, в чем дело, но что-то не то, может, чуть подкрутить, хотя не знаю, зато в финале очень сильный образ, вытягивает все стихотворение. Примерно так выглядело обсуждение поэзии. Мне оно понравилось, потому что не исключало из дискуссии меня; и экспозиция, и финал – это я понимал, особенно финал, когда последняя строка порождает нечто большое, я всегда его искал, и если находил, то сообщал об этом. И если не находил, тоже сообщал. Здесь у тебя стихотворение словно замкнуто, говорил я, видишь? В последней строчке. Ты делаешь вывод и тем самым замыкаешь текст. Может, убрать ее? И все сразу опять раскрывается, правда? Видишь? Вопрос о разделении на строки тоже затрагивался, вскоре выяснилось, что наш основной враг, наш кошмар – это ритмическая проза, прозаические строки, оформленные как стихотворные. Похоже на стихи, но не стихи, так писали в семидесятые. Еще мы обсуждали разные литературные приемы, например метафору и аллитерацию, но использовать их лучше пореже, потому что метафора, как я заметил, отталкивала и Юна Фоссе, и тех слушателей, кто специализировался на поэзии, она считалась ими чем-то уродливым, или старомодным, в том смысле, что кондовым и архаичным и для нас не подходящим. Ее полагали признаком дурновкусия, примитивом, отстоем. Аллитерация была и того хуже. Главное – ритм, интонация, звук, строфика, экспозиция и финал. Судя по комментариям Юна Фоссе, он всякий раз искал что-то необычное, оригинальное, нестандартное.

Впрочем, в первом обсуждении мы обошлись почти без терминов, терминологией для обсуждения поэзии владел только Кнут, и поэтому его слова звучали наиболее веско. Труде сосредоточенно слушала, время от времени записывала, спрашивала в лоб, почему так, а не иначе. Я понимал, что она – настоящий автор, поэт, что она не просто далеко пойдет, она уже шагнула далеко вперед.

Когда подошла моя очередь, я сказал, что ее стихи создают настроение, что они глубокие, но судить о них не так-то просто. Кое-где я не понимаю, к чему она ведет. Я сказал, что согласен с Кнутом, что мне особенно понравилась такая-то строка, а такую-то, возможно, лучше убрать.

Я говорил и видел, что ей не интересно. Она не записывала, не вслушивалась, а на меня смотрела с едва заметной усмешкой. Я расстроился и разозлился, но поделать ничего не мог, поэтому отодвинул листки с текстом, сказал, что больше мне добавить нечего, и поднес к губам чашку с кофе.

Потом заговорил Юн Фоссе. Он странно, по-птичьи, дергал головой, будто бы чему-то удивившись или что-то вспомнив, а говорил при этом осторожно, часто умолкая, и если движения, рывки, покашливанья, шмыганье носом и внезапные резкие вздохи свидетельствовали о тревоге и беспокойстве, то речь его, напротив, была полна спокойствия. Он излучал уверенность, не оставляя места сомнениям, – в том, что он говорил, сквозила правота.

Он прокомментировал каждое стихотворение, отметил сильные и слабые стороны, и сказал, что лошади – прекрасный старинный мотив в поэзии и изобразительном искусстве. Он упомянул лошадей в «Илиаде», и лошадей на барельефах Парфенона, и лошадей у Клода Симона; но у вас лошади, сказал он, больше похожи на своего рода архетип, не знаю, читали ли вы Эллен Эйнан, но что-то от нее у вас есть. Сновидческий язык.

Я все записал.

«Илиада», Парфенон, Клод Симон, архетип, Эллен Эйнан, сновидческий язык.

* * *

Возвращаясь вечером домой, я, чтобы не идти с остальными, юркнул в переулок слева за Верфью. Дождь все лил, такой же обложной и монотонный, как с утра, и все стены, крыши, газоны и машины блестели от воды. Я пребывал в отличном настроении, потому что день прошел хорошо, и я теперь почти не переживал, что Труде не заинтересовало мое мнение и что она фактически продемонстрировала это всей группе, поскольку во время перерыва, когда мы сидели в кафе на Клостере, я немного поболтал с Рагнаром Ховланном и обсудил с другими Яна Хьерстада. Да я первый о нем и заговорил. Эльсе Карин спросила, кто мне нравится, помимо Гамсуна и Буковски; я ответил, что мой любимый писатель – Хьерстад, особенно последний его роман, «Великое путешествие», но и другие тоже – «Зеркало» и Homo Falsus, и даже его дебютный сборник «Земной шар». Она заметила, что книги у него несколько холодные и искусственные. Я ответил, что в этом-то и суть, Хьерстад ищет способ описывать человека иначе, не изнутри, а снаружи, а убеждение, что герой книги должен быть живым, ошибочно, такие герои тоже искусственные, да, мы к ним привыкли и воспринимаем их как настоящих и полных чувств, но ведь и персонажи, созданные иначе, тоже не менее живые. Она сказала, да, согласна, и все равно, по-моему, люди у него получаются холодные. Ее «по-моему» я счел своей победой, оно превращало довод в мнение, в пустые слова.

После перерыва мы разбирали прозу Хьетиля, и о его текстах, где фантастика граничила с гротеском, мы рассуждали совсем иначе. Здесь не было ни экспозиций, ни финалов, ни звучания, мы уделяли больше внимания сюжету и отдельным предложениям, и когда кто-то говорил, что тут и тут он перегибает палку, я отвечал, что в этом и суть, все и должно быть «за гранью». Обсуждение шло намного живее, говорить о таких вещах было проще, и мне полегчало: я больше не за бортом.

Назавтра предстояло читать и обсуждать мои тексты. Я боялся этого, но и предвкушал, шагая по Страндгатен, наверняка пишу я неплохо, иначе меня не приняли бы.

От посадочной станции возле выложенной блестящей брусчаткой площади поднимались в гору вагончики фуникулера Флёйбанен, красные и такие нарядные на фоне зелени. Funicular – гласили неоновые буквы, и было в этом движении что-то альпийское: ползущий ввысь фуникулер, а рядом, рукой подать, немецкие дома, старые, деревянные. Если забыть про море рядом, можно подумать, будто находишься в немецко-австрийских Альпах.

И этот, о, вечный сумрак! Никак не связанный с ночью или тенью, он присутствовал почти всегда, приглушенный, полный падающих дождевых капель. Из-за него объекты и события словно сгущались, потому что солнце расширяет пространство и все, что в нем находится: вот один из таких объектов, отец семейства, складывает покупки в багажник автомобиля возле Стёлеторгет, пока мать усаживает детей на заднее сиденье и сама садится вперед, перекидывает через плечо ремень и защелкивает крепление; одно дело – наблюдать за этим, когда светит солнце и небо светлое и просторное, тогда все движения происходят мгновенно и тотчас пропадают из вида, а другое дело – смотреть на ту же семью во время дождя, окутанную приглушенным сумраком, когда движения делаются тяжеловесными, люди словно превращаются в статуи, замкнутые внутри мгновения, которое в следующий момент, несмотря ни на что, покидают. Мусорные баки возле крыльца: одно дело, когда светит солнце, тогда они практически исчезают, как исчезает и остальное, и совсем другое – дождливым сумрачным днем, тогда они блестят серебром, некоторые – торжествующе, другие – печально и скорбно, но все присутствуют, здесь и сейчас.

Берген, да. Невероятная сила, заключенная в разномастных фасадах тесно составленных домов. Дух захватывает, когда видишь их, взобравшись на один из холмов.

Но мне доставляло радость и, пройдясь по городу, запереться у себя в квартирке, – она была словно глаз бури, где я чувствовал себя защищенным от чужих взглядов, – единственное место, где я обретал покой. Тем вечером у меня кончился табак, но последние несколько дней я предусмотрительно не выкидывал старые окурки. Включив кофеварку, я достал из ящика ножницы и обрезал обгоревшие концы. Затем надорвал бумагу и ссыпал старую, пересохшую табачную крошку обратно в упаковку, так что в конце концов она наполнилась почти наполовину. Пальцы у меня потемнели и провоняли куревом, я ополоснул их над раковиной, отрезал кусок сырой картофелины и сунул его в пачку с табаком – вскоре табак заберет влагу и станет лучше свежего.

* * *

Вечером я вышел к телефонной будке и позвонил Ингвиль. Трубку снова снял мужчина. Ингвиль, да, подождите минутку, сейчас посмотрю, дома ли она. Я ждал, дрожа. Шаги в трубке, потом кто-то поднес ее к уху.

– Алло? – сказала она. Голос звучал печальнее, чем мне запомнилось.

– Алло, – ответил я, – это Карл Уве.

– Привет! – сказала она.

– Привет. Как дела? Ты давно приехала?

– Нет, в понедельник.

– А я уже недели две здесь, – сказал я.

Повисло молчание.

– Мы вроде хотели встретиться, – снова заговорил я, – если ты не передумала, может, в субботу?

– Да, в субботу я совершенно свободна. – Она засмеялась.