banner banner banner
Моя борьба. Книга пятая. Надежды
Моя борьба. Книга пятая. Надежды
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Моя борьба. Книга пятая. Надежды

скачать книгу бесплатно

Смеялся он заразительно, смех перекинулся и на меня, хоть я и не понимал, что его насмешило.

– Ха-ха-ха! Скулил!

– А что? – не понял я. – Так и было.

– Это как же? – Он выпрямился. – Ы-ы-ы-ы-ы-ы – вот так, что ли?

– Нет, скулил в смысле ревел. Или, по-простому выражаясь, плакал.

– А-а, вон оно что! Ты в детстве плакал! А я-то решил, что ты правда скулил!

– Ха-ха-ха!

– Ха-ха-ха!

Отсмеявшись, мы замолчали. Я вдавил окурок в пепельницу и закинул ногу на ногу.

– А я в детстве старался быть один, – сказал Мортен. – В школе только и мечтал свалить оттуда. Поэтому на самом деле это потрясающе – что я сижу вот тут, в собственной халупе, хоть она и жутковатая.

– Есть такое, – поддакнул я.

– Но юридический меня слегка пугает. По-моему, это не мое.

– Ты же только в понедельник учиться начал. Рановато еще говорить, не?

– Пожалуй.

В коридоре хлопнула дверь.

– Это Руне, – сказал Мортен. – Все время моется. Невероятный чистюля. – Он снова засмеялся.

Я встал.

– Я с ней в семь встречаюсь, – сказал я, – мне еще надо кое-что успеть. А ты идешь сегодня куда-нибудь?

Он покачал головой:

– Нет, почитаю.

– Юриспруденцию?

Мортен кивнул:

– Удачи тебе с Ингвиль!

– Спасибо!

Я поднялся к себе. Вечер за окном стоял на редкость светлый, за деревьями и крышами домов проглядывало алеющее небо, а ближе ко мне на нем чернели слои облаков. Я поставил старые синглы Big Country, съел булочку, надел черный пиджак, переложил туда ключи, зажигалку и монеты из карманов брюк, чтобы они не оттопыривались, убрал пачку табака во внутренний карман и вышел на улицу.

* * *

Войдя в «Оперу», Ингвиль заметила меня не сразу. Она сделала несколько шагов и нерешительно огляделась. На ней был белый свитер в синюю полоску, бежевая куртка и синие джинсы. С первой нашей встречи волосы у нее успели отрасти. Сердце у меня так заколотилось, что стало трудно дышать. Наши взгляды встретились, но зря я надеялся, что Ингвиль просияет от радости, – она лишь слабо улыбнулась, и все.

– Привет, – сказала она, – ты уже здесь?

– Да. – Я привстал.

Вот только мы едва знакомы, обниматься – это перебор, но взять и нырнуть обратно за стол, как чертик в табакерку, тоже нельзя, поэтому я все же выпрямился и повернулся к ней щекой, а она, к счастью, коснулась ее своей.

– Я надеялась прийти первой, – сказала она, вешая на стул сперва сумку, а потом куртку, – и опередить тебя. – Она снова улыбнулась и села.

– Хочешь пива?

– Ну да, точно, – проговорила она, – нам надо выпить. Возьмешь мне пива? А я потом тебя угощу.

Я кивнул и пошел к бару. Посетителей прибывало, в очереди передо мной уже стояло несколько человек, я старался не смотреть на Ингвиль, но краем глаза видел, что она глядит в окно. Руки она сложила на коленях. Я радовался передышке, радовался, что не сижу с ней; но тут подошла моя очередь, я взял два бокала по пол-литра, и надо было возвращаться.

– Как дела? – спросил я.

– С вождением? Или мы это уже обсудили?

– Не знаю, – ответил я.

– Ужасно много нового, – начала она, – новое жилье, новый университет, новые книги, новые люди. Впрочем, старых университетов у меня как-то не было, – добавила она и рассмеялась.

Наши взгляды встретились, и я узнал смешливые глаза, на которые запал, впервые увидев.

– Я же предупреждала – вот я и побаиваюсь! – сказала она.

– Я тоже, – сказал я.

– Тогда выпьем! – сказала она, и мы осторожно чокнулись бокалами.

Затем Ингвиль склонилась над сумочкой и достала оттуда пачку сигарет.

– Итак, как поступим? – спросила она. – Может, попробуем снова? Я захожу, ты тут сидишь, мы обнимаемся, ты спрашиваешь, как дела, я отвечаю и задаю тебе тот же вопрос. Получится намного лучше!

– Да у меня все примерно так же, – ответил я, – много всего нового. Особенно в академии. Но у меня тут, в Бергене, брат учится, поэтому я с ним тусуюсь.

– А твой чокнутый двоюродный брат тоже здесь?

– Юн Улав, да!

– У нас дача рядом с домом его бабушки и дедушки. Пятьдесят процентов вероятности, что это и твои бабушка с дедушкой.

– В Сёрбёвоге?

– Да. У нас дача на противоположном берегу, под самой Лихестен.

– Правда? Я туда каждое лето приезжаю, с детства.

– Бери лодку и заплывай как-нибудь в гости.

Я подумал, что об этом только и мечтаю – о выходных наедине с ней на даче у подножья могучей горы Лихестен: что может быть лучше?

– Было бы здорово, – сказал я.

Мы умолкли.

Я старался не смотреть на нее, но не получалось, прекрасная, она разглядывала столешницу, а между пальцами у нее дымилась сигарета.

Она подняла глаза и перехватила мой взгляд.

Мы заулыбались.

Тепло в ее глазах.

Свет вокруг нее.

И в то же время какая-то неловкость и робость, когда она, стряхивая пепел, следила за собственной потянувшейся к пепельнице рукой. Я знал, откуда это берется, я по себе это знал, – она оценивала себя, примеряла к ситуации.

Мы просидели так почти час, это было настоящее мученье, никто из нас не решался взять на себя ответственность за ситуацию, та словно существовала отдельно от нас, огромная, тяжелая, непосильная. Когда я говорил, получалось робко, и всякий раз робость пересиливала то, что я говорил. Ингвиль смотрела в окно, ей – и ей тоже – не хотелось находиться там, где она оказалась. Но – такая мысль несколько раз приходила мне в голову – возможно, время от времени ее внезапно захлестывает такая же радость от того, что она сидит здесь вместе со мной, как и меня, что я сижу здесь вместе с ней. Наверняка я не знал, мы с ней были едва знакомы, и как она себя обычно ведет, я не представлял. За окном стемнело, но без обычных дождевых туч сумерки выглядели летними, открытыми, легкими, обещающими.

Мы поднялись на Хёйден и прошли по дороге, с одной стороны которой высилась горная стена, с другой была ограда, за которой внизу выстроились несколько каменных домов. Комнаты за светящимися окнами походили на аквариумы. По улицам бродили прохожие, и сзади, и впереди слышны были шаги. Мы молчали. Я думал лишь о том, что совсем рядом, в нескольких сантиметрах от меня, находится она. Ее поступь, ее дыхание.

Наутро, когда я проснулся, шел дождь, ровный моросящий дождик, такой привычный для этого города, не сильный, не яростный, он тем не менее определял здесь все. Даже если, выходя наружу, надеть дождевик, непромокаемые брюки и резиновые сапоги, все равно домой вернешься мокрый. Дождь забирался в рукава, просачивался за воротник, одежда под дождевиком отсыревала, и это не говоря обо всех мокрых стенах и крышах, лужайках и деревьях, дорогах и дверях, на которые неумолимо лил дождь. Все было влажным, на всем блестела пленка воды, и если идти по берегу, то казалось, будто надводный мир перетекает в подводный, будто граница между мирами в этом городе размытая, если не сказать жидкая.

Дождь проникал в душу. Все воскресенье я провел дома, посвятив день собственным мыслям и чувствам, словно укутанным в нечто серое, равномерное и нечеткое, усиленное воскресным настроением, когда улицы пусты и все закрыто, настроением, наполнявшим все бесконечные воскресенья, которые мне довелось пережить.

Вялостью.

Поздно позавтракав, я вышел к телефонной будке и позвонил Ингве. К счастью, он оказался дома. Я рассказал ему про встречу с Ингвиль, пожаловавшись, что мне не удалось выдавить ни слова и что вел я себя неестественно, а он успокоил меня, она чувствовала то же самое, я могу поверить его опыту, девушки так же переживают и ругают себя. Позвони ей и поблагодари за встречу, посоветовал он, и предложи снова встретиться. Может, не на целый вечер, а просто выпить кофе. Тогда я пойму, как обстоят мои дела. Я ответил, что мы и так уже договорились встретиться. Ингве поинтересовался, кто из нас это предложил. Ингвиль, ответил я. Ну, тогда все ясно, решил он, она заинтересована – это очевидно!

Он говорил так уверенно, что я обрадовался. Он словно добавил уверенности и мне.

Прежде чем попрощаться, он сказал, что в субботу устраивает вечеринку и чтобы я приходил и приводил с собой приятелей. Я помчался домой бегом, чтобы не промокнуть, думая, кого бы мне взять с собой.

Ну разумеется, Ингвиль!

Уже в квартире я вспомнил про Анне, которая работала звукооператором, когда я вел программу на местном радио в Кристиансанне, она тоже в Бергене и наверняка захочет пойти. Юн Улав с приятелями. И, может, Мортен?

За следующие несколько часов я трижды спускался в ванную, засунув в брюки альбом. Оставшееся время я писал, а когда наступил вечер, уселся на диван, прихватив с собой сборник стихотворений и книгу о текстологическом анализе, чтобы подготовиться к курсу поэзии, который начинался завтра.

Первое стихотворение оказалось коротким.

СЕЙЧАС

Что бы ты ни говорил тащи
все с корнями пусть
болтаются

со всем дерьмом

пускай будет ясно
откуда они взялись

Пускай будет ясно, откуда они взялись?

Я перечитал заново, и лишь тогда понял, что речь о корнях слов. То есть надо показать, откуда берутся слова и всяческое дерьмо в них, чтобы те, кто слушает эти слова, понимали, откуда слова берутся. Иными словами, говорить про дерьмо и не бояться.

И что – на этом все?

Нет, вряд ли. Наверняка слова – символ чего-нибудь еще. Может, нас. То есть нам нельзя скрывать, откуда мы взялись. Нельзя забывать, кем мы были. Хотя, возможно, хорошего в нас было мало. Стихотворение оказалось несложным, главное – внимательно читать и вдумываться в каждое слово. Но такое прокатывало не со всеми стихами, некоторые разгадать не удавалось, сколько бы я их ни перечитывал и сколько бы ни размышлял над тем, что в них написано. Особенно меня раздражало одно.

кто идет с домом на голове
небо кто идет с домом
на голове небо кто идет
с домом на голове
небо идет с домом

Сюрреализм чистой воды. Кто или что есть небо – кто идет с домом на голове (что бы это ни означало): или тот, у кого есть дом, или тот, у кого на голове небо? Ладно, допустим, что дом – это образ головы, а мысли занимают в этом доме различные помещения и что все вместе – это небо. А что дальше? К чему все это? И в чем смысл – повторять одно и то же два с половиной раза? Обычная претенциозность: сказать нечего, поэтому слепил вместе несколько слов и решил, что прокатит.

* * *

В следующие два дня на нас обрушился поток стихов и имен, названий поэтических школ и направлений. Шарль Бодлер и Артюр Рембо, Гийом Аполлинер и Поль Элюар, Райнер Мария Рильке и Георг Тракль, Готфрид Бенн и Пауль Целан, Ингеборг Бахманн и Нелли Закс, Гуннар Экелёф и Тур Ульвен; здесь были стихи о пушках и телах, ангелах и шлюхах, привратницах и черепахах, кучерах и земле, ночах и днях – все валилось на меня в невообразимую кучу, так казалось мне, пока я записывал, ведь прежде из всех этих имен я слышал разве что Шарля Бодлера и Тура Ульвена, отчего выстроить хронологию не получалось, все было частью единой массы, современной поэзии Европы, – на самом деле не особо и современной, все же со времен Первой мировой уже немало воды утекло, и на перемене я сказал об этом: удивительно, как все эти модернистские стихотворения старомодны, по крайней мере, их тематика. Юн Фоссе заметил, что точка зрения интересная, но что модернизм, в первую очередь, заключен в форме и радикальном образе мышления. Который, по словам Фоссе, так и остается радикальным. Пауль Целан, например, – дальше него никто не продвинулся. И в тот момент я понял, что все, чего я не понимаю, все то, чего не могу взять в толк, все в этих стихах, что кажется мне закрытым и замкнутым на себе, – как раз это и является радикальным, и именно оно делает эти стихи современными, в том числе и для нас.

Юн Фоссе прочел нам стихотворение Пауля Целана под названием «Фуга смерти», мрачное, завораживающее и зловещее; дома вечером я перечитал его, прислушиваясь изнутри к тому молитвенному речитативу, которым читал его Фоссе, и стихотворение звучало так же завораживающе и зловеще, и хоть я и находился в окружении знакомых мне предметов, при соприкосновении со словами они теряли все, что в них было знакомого, и делались частью стихотворения, погружаясь в порожденную им темноту: стул – всего лишь стулом, мертвым, стол – лишь столом, мертвым, и улица за окном – пустой и тихой во мраке, который не просто опустился с неба, но и пришел из стихотворных строк.

Но, хотя стихотворение и волновало меня, я не понимал ни что в нем происходит, ни отчего.

Черное молоко рассвета мы пьем его вечерами
мы пьем его в полдень и утром
мы пьем его ночью пьем и пьем
мы роем могилу в воздушном пространстве
там тесно не будет[11 - Перевод Ольги Седаковой.]

Одно дело – бездонный мрак в этом стихотворении, и другое – что именно в нем говорится. Какая идея за ним стоит? Если я захочу когда-нибудь написать нечто подобное, надо знать, как оно появилось, из чего выросло, философию, которую оно выражает. Нельзя же просто взять и написать что-то похожее? Я должен понять его устройство.

О чем написал бы я, если бы сел сочинять стихи прямо сейчас?

Наверное, о самом важном.

А что самое важное?

Ингвиль.

То есть любовь. Или влюбленность. Легкость, пронизывающая меня каждый раз, когда я думаю об Ингвиль, радость – при мысли, что она существует, что она здесь, в этом же городе, что мы снова встретимся. Это важнее всего. Каким получится стихотворение об этом?

Две строчки – и я сползу в традиционный стих. У меня, в отличие от модернистов, не получится разорвать их в клочки и раскидать по странице. И образы мне в голову приходят тоже традиционные. Горный ручей, холодная родниковая вода, которая блестит на солнце, высокие горы с ледниками, а между ними – узкие долины. Других образов счастья я выдумать не мог. Может, ее лицо? Крупный план, глаза, радужка, зрачок?